XIV
В семи верстах от поселка бьют из сопки незамерзающие ключи. Старые лиственницы с вороньими гнездами на макушках отражаются в них. Курчавый моховник, устилая болотную зыбкую землю, купает в студеной воде свои бледные листья. В тенистых чащах целый день беззаботно снуют и посвистывают полосатые бурундуки, в лохматых гнездах кричат сизоклювые воронята, голубые и белые бабочки, сверкая, как самоцветы, садятся на влажный моховник. Тишиной и прохладой встречают ключи человека.
Неподалеку от ключей, на пологом пригорке прикорнули в полыни зимовья. За зимовьями в березовом мелколесье разлогов – пашни. А далее к северу непроходимо легла без конца и без края тайга. Голубеют затянутые текучей хмарой россыпи горных кряжей.
Зимовья никогда не пустуют. Летом их коричневые от дыма и копоти стены утыкают пахучими травами и алой сараной косари. Зимой в них безвыездно живут со скотом работники поселковых богачей. К ним на огонек заезжают дровосеки и охотники, гоняющиеся по таежным распадкам за быстроногими косулями.
Надолго приехали Улыбины на заимку. Роман и Ганька пахали под пары старинную каторжанскую залежь, заросшую лиловым кипреем, густо испятнанную насыпями тарбаганьих нор.
Северьян работал в лесу. За кочкастым обширным ягодником голубицы рубил он осиновые бревна для телятника. По вечерам с лицом, припухшим от укусов мошкары, возвращался усталый и довольный на заимку, принося в берестяном чумашке белые в рыжих крапинках грибы. Круто посоливши, жарили их Роман и Ганька на ярких углях огнища и лакомились ими вместо мяса.
Народу набилось в зимовья порядком. Жили скученно, грязновато, но весело. В сумерки с яростным треском пылал в огнищах звонкий и легкий сушняк. На треногих таганах висели прокопченные котлы, похожие на черные казачьи папахи. Ужинали тут же под синим пологом неба. После ужина собирались в кружки и вели нескончаемые разговоры. В один из таких вечеров приехал на заимку Никула Лопатин.
– Здорово бывали, – поприветствовал он собравшихся у огнищ, снимая с лысеющей головы войлочную шапку-монголку. – Кто на постой пустит?
– Да хоть к нам пристраивайся, потеснимся как-нибудь, – отозвался Матвей Мирсанов, спуская в бурлящий котел галушки.
– Я, паря, ненадолго. Всего дела-то у меня дня на три, – продолжал Никула.
– Ты разве не пахать приехал?
– Где уж мне! Оно бы и надо хоть с восьмуху под пары заготовить, да на одной кобыле не шибко развернешься… Подрядился вот шаманскому приискателю Семиколенке жердей нарубить.
– Что ж, дело хорошее. Глядишь, красненькую и заробишь.
– Это-то правда, – согласился Никула и посмеялся над собой: – Обернусь из куля в рогожу.
– Пристраивайся с нами чайку попить.
Никула взял из телеги кожаный в желтых заплатах мешок с харчем и подошел к огнищу. Северьян подвинулся, освобождая ему место рядом с собой. Скрестив под собой по-монгольски кривые ноги, Никула сел. Северьян протянул ему аляповато расписанную диковинными цветами деревянную чашку.
– Угощайся.
– Спасибо, паря, – принимая чашку, сказал Никула и, помедлив, спросил: – На охоту-то ходите?
– Какая тут, к лешему, охота! – сказал Северьян.
Никула почесал накусанную комарами переносицу и похвастал:
– А я вот ружье с собой взял. Я тут живо косулю добуду. Подошедший к огнищу Петрован Тонких показал в улыбке широкие зубы:
– Посмотрим, посмотрим…
– И смотреть нечего, – загорячился Никула, – солонцов тут вон сколько. А на солонцах косуля испокон веков водится. Да ежели ты хочешь знать, так я тут в прошлом году гурана подшиб. Здоровенный козел был, чистоганом три пуда вытянул.
Петрован снова расплылся в ехидной улыбке.
– Гляди ты, выходит, чуть не с борова.
– А ты как же думал? Ведь ежели…
– Будет, будет, – отмахнулся, как от мошкары, Петрован. – Рассказал бы лучше, что дома нового.
– Какие там новости! Все по-старому. Только вот с девками сладу не стало. Каждый вечер с кадровцами, шилохвостки паршивые, хороводятся. Не успеют коров подоить, как начинают наряжаться. Прямо стыд и срам. Я уж свою Агапку волосяными вожжами уму-разуму наставлял, чтоб не шаталась по игрищам. Ведь эти кадровцы настоящие кобели, не успеешь глазом моргнуть, как они из девки бабу сделают. А куда ее потом такую денешь?.. Хоть на дрова руби, хоть с кашей ешь, – закончил он под смех.
На закате Матвей отправил Данилку домой за харчами. Данилка только этого и ждал. Он живо собрался и размашистой рысью погнал по грязной дороге коня, чтобы успеть побывать на игрище. Заботило его только одно – соберутся ли после такого дождя на лужок девки. Ведь на улицах, гляди, не пройдешь, не проедешь. Перед отъездом отозвал он Романа в сторону, спросил, не передать ли от него поклон Дашутке. Роман, ломая в руках таловый прутик, велел сказать ей, что если крутит она там с каким-либо кадровцем, то пусть на себя пеняет. Обещал Данилка его поручение исполнить в точности.
А разошедшийся Никула, завидев стоявшего поодаль Гордея Меньшагина, белобрысого, туповатого парня, сорвал с головы шапку и раскланялся с ним:
– Мое почтение, жених.
Был знаменит этот Гордей тем, что, задумав жениться, не мог найти невесты. Три года зимой и летом ездили они с матерью по всей Орловской станице, по всем тринадцати ее поселкам в поисках подходящей девушки. В Золотоношском какие-то сорванцы заманили Гордея с вечерки на ключи и выкупали в проруби, в Байкинском – просто оттузили как следует, а в Солонечном самого жениха не тронули, зато у обоих Гордеевых коней отрезали под самые репицы хвосты. Одним словом, парень невесты так и не нашел.
«Подходящие» девушки, каких искала Гордеева мать, встречались часто, зато не подходил им курносый и веснушчатый простофиля Гордей. После каждого такого сватовства мать напивалась с горя пьяной, жестоко избивала неудачника сына.
– Что, не подыскал еще невесту? – раскуривая трубку, обратился Никула к Гордею.
– Нет, – отозвался парень, – а что?
Никула возликовал.
– Ты думаешь, я тебя зря спрашиваю?
– Да я вовсе ничего не думаю.
– То-то… А я, может, помочь тебе решил. Подходи поближе да слушай, что я тебе сказывать буду.
– Иди, иди… – толкнули упиравшегося Гордея ребята, предвкушая потеху.
Гордей подошел, утирая рукавом рубахи обильно выступившую на лице испарину.
– Ну, так вот, слушай, – продолжал Никула, – научил меня недавно один верный человек яицкого происхождения присушливому слову. Такое, паря, это слово, что скажи его как следует, так любая девка, что ни есть краля, зараз твоей будет. Присохнет к тебе, как банный лист.
Простоватый парень от удивления рот разинул.
– Ага, понимаешь, значит! – воскликнул Никула и похлопал Гордея по плечу. – Ежели хочешь, так нынче на вечерней заре-зарнице и займемся мы с тобой. Только даром в этаком деле я и рукой не пошевелю. Ежели выставишь мне в Ильин день бутылку монопольской, – тогда пожалуйста. Значит, заметано?.. Тогда давай начинать будем.
Никула поднялся на ноги, повернулся на запад, где по краям кучевых облаков играл еще багрянец запоздалой зари, и сказал:
– Пойдем, паря, – и он увел Гордея за зимовья, на невысокий взлобок, на котором смутно угадывался сложенный из камней маяк. Он поставил Гордея на колени лицом к заре и заставил повторять за собой громким голосом, чтобы слышали у зимовьев:
– Ложусь помолясь, встану благословясь, умываюсь не водою, а божьей росою, утираюсь белым полотном, иду от двери к двери, становлюсь среди двора широкого, горючим камнем мощенного. Ночи вы мои, ночи темные, зори вы мои белые, собирайтесь, зореньки, в один суглан. Подумайте, как тошно и грустно ворону на сухом дубу сидеть без рук, без ног, без своих костей, так было бы тошно рабе Лукерье…
– Василисе, дядя Никула, – перебил Гордей.
– Ну, об этом надо было раньше говорить. Теперь поздно. Да и чем Василиса лучше Лукерьи? Дальше вот повторяй. На море, на окияне, на острове Буяне лежит бел-горюч камень, на этом камне стоит изба, в этой избе лежит доска, на этой доске мечется тоска. Пойду к доске, скажу тоске: што ты, тоска, мечешься, што ты кидаешься? Как мне не кидаться? Как мне не бросаться? Куда мне деваться? Соберись, тоска, со всего вольного белого света, бросься в рабу… Как ее звать-то, Гордей?
– Марфа.
– Ой, паря, путаешь чего-то… Однако, ты Василису велел поминать?
– А я передумал. Марфа-то у Сафьянниковых лучше.
– Ишь ты, куда метишь. К самому, значит, Семен Семенычу? Ловкий ты какой. Ну, что ж с тобой делать? Раз Марфа, так Марфа… Говори дальше… Бросься в рабу Марфу и затоскуй и загорюй о рабе божьем Гордее и денно и полуденно, полуночно и часно, и получасно, ежеминутно, полуминутно и на еде-то не заедала бы и на пойле не запивала бы, во сне бы видела; ела – не заела, пила бы – не запила, спала бы – не засыпала; вся бы кровь в ней выгорела, ретивое сердце выболело, на лом выломало о рабе Гордее. Аминь.
У зимовья в это время хохотали до упаду. Наиболее смешливые, не вытерпев, ничком валились на траву. Никула вернулся от маяка героем. Еще не доходя, весело спросил у ребятишек:
– Ну, орлы, слышали, как девок присушивают?
– Ты бы еще от грыжи заговор прочитал.
– Дайте срок, и от грыжи услышите. Сегодня поздно. Покурю вот, да и на боковую.
У огнища Никулу встретил выговором Северьян:
– Зря, однако, ты связался с парнем. Он ведь, бедняга, все за правду принимает. Как бы он того… не рехнулся от таких шуток.
– Нашел хуже себя человека и измывается, – поддержал Северьяна Петрован. – За такие дела пороть надо, снять штаны и всыпать.
Никула сразу присмирел. Он уселся на камень, выхватил из огнища уголек, повалял его с руки на руку, раскуривая трубку, и замолчал. Петрован сказал ему:
– Давно бы так. Молчание-то, брат, золото. Молчи, может статься, умнее будешь. Да и на языке мозоли заживут.
– Вот тебе раз! Уж и пошутить нельзя, – виновато посмеивался Никула.