Глава 5
Октябрьские праздники торжественно отметили в колхозном клубе.
Доклад о сорок третьей годовщине, если это можно было назвать докладом, сделал секретарь райкома партии Григорьев. Расхаживая по сцене и время от времени поглаживая бритую голову, он как-то по-домашнему вспоминал годы своей молодости, работу в продовольственном отряде, затем говорил о коллективизации на Дальнем Востоке, об организации первых зимовок в Арктике, об участии в жестоких боях под Москвой... Оказывается, этот человек испытал кулацкие пытки, чудом избежав смерти, едва не утонул в Северном Ледовитом океане, помогая попавшим в беду товарищам, перенес несколько ранений в Отечественную, два из которых чуть не оказались роковыми.
Зал был набит битком. Люди внимательно слушали Григорьева. По лицам многих колхозников можно было безошибочно определить — не часто им приходится слушать таких диковинных докладчиков.
Только по лицу Фрола Курганова нельзя было понять, что он думает. Поблескивая орденами Славы всех трех степеней, с которыми пришел с войны, Фрол сидел в четвертом ряду, неподалеку от Устина Морозова, чуть нахмурив брови. Устин же, в новом темно-синем костюме, смотрел на секретаря райкома чуть удивленно и осуждающе: дескать, чего это подвиги ты свои расписываешь?
Григорьев, будто прочитав мысли Морозова, остановился возле дощатой трибунки и сказал:
— Вы думаете, наверное: «Ну и чудак-человек, этот секретарь райкома! Чего это он о себе тут распространяется? Расхвастался...» А я ведь не о себе говорю. Подумайте-ка сейчас в этот день каждый о своей жизни, припомните некоторые подробности. И я уверен, что жизнь многих-многих из вас напоминает чем-то мою, а у некоторых, бесспорно, еще интереснее. Я знаю, как, например, воевал в гражданскую ваш председатель Захар Захарович Большаков, как он жил и боролся за новую жизнь все последующие годы. Я слышал, как дрался в Отечественную с врагом ваш сын, Устин Акимович, Федор Морозов, которого, к сожалению, нет сейчас рядом с нами. Я знаю, как воевал Фрол Петрович Курганов. Об этот говорят его ордена...
Фрол расправил нахмуренные брови, чуть выпрямился в кресле, оглядел зал. Глаза его на секунду задержались на Клавдии Никулиной, сидевшей неподалеку, возле стенки. Морозов же, наоборот, опустил голову, спрятав от всех глаза.
Захар Большаков едва сдерживал волнение. Ведь не торжественные, не громкие, а самые что ни на есть простые и обыденные слова произносил секретарь райкома, произносил без всякого пафоса, приглушенным, спокойным голосом. А глаза пощипывало, в груди что-то возникало горячее, радостное, волнами растекалось по всему телу. И Захар почти физически чувствовал, как прибывают в эти секунды силы.
— ... Так как же нам, как же каждому из нас, дорогие мои друзья и товарищи, не гордиться своей жизнью, если эта жизнь — борьба! — продолжал меж тем Григорьев. — И в такие вот праздники, как сегодня, мы каждый раз будто впервые видим, каких же хороших успехов добились в этой борьбе! Видим и удивляемся. Потому что невольно начинаем думать: что было и что стало?! А ну-ка, товарищи, давайте сейчас, вот здесь, на нашем собрании, попытаемся сравнить, что было у нас прежде и что есть теперь...
С самого начала собрания Захара не покидало ощущение: кто-то безотрывно смотрит и смотрит на него. Тем более такое ощущение казалось странным и необычным, что он сидел в президиуме и, конечно же, на него смотрели все.
В глубине сцены, за фанерной перегородкой, раздавались суетливые шаги, шепот, звуки осторожно передвигаемых столов и стульев — там Иринка Шатрова командовала подготовкой к выступлению самодеятельности.
В разных концах зала Большаков видел Колесникова, Кузьмина, Зиновия Марковича, Митьку Курганова — этот демонстративно развалился на первом ряду («Учуял, шельмец, что и ему премию будут выдавать», — подумал Захар), Сергеева, Моторина, Пистимею Морозову... Стоп! Не ее ли взгляд он ощущает на себе весь вечер?
Еще вчера Захар, увидев Морозову на улице, специально свернул ей навстречу. Поздоровавшись, проговорил:
— Не запамятовали твои старушки — завтра у нас большой праздник...
— Как же, знаем... Красное число в календаре.
— Не просто красное число, а большой, самый дорогой для советских людей праздник, — еще раз отчетливо произнес Большаков.
— Так я и говорю...
— Вот-вот... А то, думаю, забудете.
И пошел своей дорогой. Он знал — этого достаточно, чтобы Пистимея привела своих старух на торжественное собрание.
И она привела. Старухи сидели кучкой, прижавшись друг к другу, точно заняли круговую оборону, почти на самых последних рядах. Помаргивая, они старательно глядели на докладчика. Только сама Пистимея смотрела почему-то безотрывно на Большакова, воткнувшись взглядом ему в грудь, на которой поблескивали орден Трудового Красного Знамени, полученный еще в довоенные годы, и два ордена Ленина, которыми Захар был награжден в сорок четвертом и пятьдесят третьем.
... Так она и не оторвала глаз от груди весь вечер. «А дочери ее все-таки нету в клубе, — подумал Захар, когда раздались шумные аплодисменты. — Все-таки не пустила ее на собрание, старая песочница».
Затем слово взял Корнеев, считавшийся заместителем Большакова, и сообщил, что правление решило премировать особо отличившихся колхозников. А Захар пошел за кулисы.
Иринка уже заканчивала одевать для концерта своих девчат и ребят.
— Почему Варвары нет в клубе? — спросил он у нее.
Девушка устало вздохнула:
— Ой, дядя Захар... Замучилась я с ней. Сегодня утром часа два уговаривала. Плачет — и все. Правда, обещала, в конце концов, прийти...
— Нету же.
— Мать ее замкнула.
— Это как же?
— Да как! Ушла — на дверь замок. Я постучала в окно. «Вылазь», — говорю. Окно-то еще не замазано у них. Да... боится.
Захар помолчал, проговорил невесело:
— Худо, Иришка! Как же так? Бессильны, значит, мы?
И пошел на сцену, где вручали уже под гром аплодисментов премии.
— Дядя Захар! Дядя Захар! — воскликнула девушка. — Я сейчас еще раз схожу... Девочки, вы тут не теряйтесь без меня. Галка, твой номер первый, поторапливайся... Я еще попробую, дядя Захар.
— Попробуй, — ответил Большаков. — Если осмелится Варька сегодня выйти из дома, большое ты дело сделаешь, дочка.
Когда Большаков вернулся на сцену, ни Пистимеи, ни богомольных старух в зале уже не было. «Уползли таки, старые каракатицы, — с досадой подумал Захар. — Теперь Иришке бесполезно идти, не успеет...»
... После вручения премий Захар вышел из клуба. Надо было проверить скотные дворы, позвонить во все бригады. Чего греха таить, нередко во время праздников кое-где то скот забывали покормить, то электростанцию оставляли без присмотра.
Возле колонн Большаков услышал девичьи голоса:
— Да идем же, идем, Варя... Галя Трушкова сейчас петь будет. Вон уж поет, кажется. Потом Нина Воробьева, потом я... После концерта танцы устроим. Очень, очень весело будет...
— Не-не могу я, не могу! И так... Господи, что теперь будет!
— Вот чудачка! Да что же случится такого? Ничего. Не понравится — уйдешь.
— Нет, нет... Если еще и в клуб, то матушка... Да и насмешки там всякие.
— Какие еще насмешки? Чего выдумала! А потом, говорю, танцы устроим. И слушай — там ведь в клубе...
И Шатрова перешла на шепот.
Захар стал за колонну. О чем шептались Ирина с Варварой, он теперь не слышал. Только временами до него доносились не то всхлипы, не то вздохи да отдельные слова: «господь», «грех», «матушка»...
В конце концов Ирина все-таки втащила упирающуюся Варвару в клуб.
«Молодец, Иришка! Успела!» — подумал Большаков и пошел на электростанцию.
А успела она потому, что Пистимея Морозова в это время сидела в доме Клавдии Никулиной и выкладывала на стол зажаренного целиком поросенка, штапельный отрез на платье, небольшую палехскую шкатулку, несколько кусков кружев, два ситцевых платка и Евангелие.
— Вот, доченька, прими ради праздничка. От чистого сердца сестрицы прислали.
Сама Клашка металась по комнате из угла в угол и выкрикивала:
— Зачем?! Зачем?! Что ты все ходишь ко мне?!
— Ведь не чужие, чай.
— Отстань ты от меня ради... Я тебе давно сказала — не пойду, не пойду больше в ваш молитвенный дом.
— Да разве я тебя зову туда, доченька? — с укором произнесла Пистимея.
Клашка села к столу, положила на него руки, уронила на них голову и заплакала. Пистимея погладила ее по волосам, вздохнула:
— Страдалица сердешная!
Клашка подняла голову, вытерла слезы, поправила выбившиеся из-под платка волосы и, беря себя в руки, сказала, отодвигая разложенные на столе подарки:
— Убери сейчас же.
Пистимея, вздохнув еще раз, проговорила строго:
— Как хошь, как хошь. — И принялась складывать в сумку кружева и платки. — От колхоза приняла бы небось подарки. Да не дали.
— Давали, когда было за что. А нынче — не за что.
— Не за что, — произнесла Пистимея раздумчиво, чуть нараспев. И еще раз, прислушиваясь к своему голосу, повторила: — Не за что... Да ин ладно уж... Сестрицы только обидятся.
— Да поймите же — никого я не хочу обидеть.
— О-хо-хо... — простонала Морозова. — Это, может, и так. Да ведь часто обижают не потому, что хотят. Они ведь, сестрицы во Христе, до-олгую жизнь прожили. И они, присылая гостинцы, знают, есть за что или нет. Да ладно уж, они-то поймут и простят. Но... дите неразумное, сама ведь себя обижаешь, бессердечная.
— Пистимея Макаровна... уходи! И без того мне... Оставьте меня в покое, — из последних сил умоляюще прошептала Клавдия.
— Уйду, уйду, Клашенька! Я ведь не сержусь, знаю: настанет день — сама позовешь меня, сама к нам придешь.
— Н-нет, нет...
— Придешь, касатушка, — ласково повторила Пистимея. — Бог управляет всем миром вместе и поведением каждого человека в отдельности. И твоим вот тоже. Да-авно ты живешь по его, властителя нашего и заступника, заветам.
— Никаких заветов я не слыхала от него. Я сама по себе живу...
— Вот ить какая ты... Чуть чего — сразу жало навстречу. И не услышишь, если этак-то. Но все равно не сама по себе. Многие ли, которые сами по себе, по стольку ждут своих мужей? Чего встрепенулась?
— Ничего, так я...
— Ну вот. Не хватает почто-то силушек у других? Ну, год, ну, другой, третий от силы — и захлестывает их мирской грех. А ты — ровно святая. С чего силы-то?
— Люблю я Федю. С того и силы.
— Ну... пусть так, — уступила Пистимея. — А надолго ли еще хватит твоей силы?
— На всю жизнь, — выдохнула Клашка.
— Ой ли! Соблазн в разных видах ходит. Возьмет да перейдет ненароком дорогу.
— Пистимея Макаровна!! — воскликнула невольно Клашка.
— Али перешел уж? — Старуха вытянула шею, повернула к Никулиной свою маленькую головку.
А Клавдия опять упала грудью на стол.
Несколько минут она беззвучно плакала. Старуха сидела рядом, плотно сжав сухие губы, не моргая глядела на вздрагивающую спину немолодой уж женщины.
Наконец легонько положила высохшую руку на горячее Клашкино плечо, заговорила:
— Одно пойми, моя хорошая, — Бог тебя до сих пор поддерживал. И Христос, заступник наш перед Богом, не единожды поручался за тебя перед Господом. Христово слово веское, и Бог терпелив, но доколь же?! Нынче летом совсем было ты вняла его зову, да... Кого испугалась, кого засовестилась? Захара, что ли, с Корнеевым? Им что! Твой огонь их не жжет.
— Пистимея Макаровна! — всхлипнула Клашка. — Да что же это такое...
— Так я же и объясню, доченька. С того дождливого вечера и начал соблазн пересиливать тебя.
— Я же им слово дала — не ходить больше в молитвенный дом! — воскликнула Клашка.
— Господи! Да ведь я сказала уж — не зову тебя туда. Не хочешь — не надо. Только вот чую — без Бога тебе не выдержать больше, погрязнет в срамоте душенька твоя чистая. Богу больно будет, да ведь что поделаешь... Силком к себе он никого не тянет.
И вдруг Пистимея тоже заплакала скупыми старческими слезами. Но плакала она недолго. Вытерев концом платка тонкий нос и глаза, сказала:
— Вот и говорю — сама себя ты обижаешь, Клашенька. То начала уж распускать веточки, как березонька, а потом ободрала их сама же, повыломала... Ну, пойду, засиделась. А эти подарочки-то возьми уж, а? Там как ты решишь — Господь тебе простит. А сестриц моих не обижай уж. Я оставлю на столе, слышишь, Клашенька?
— Оставь, — прошептала Клавдия, помедлив.
Пистимея встала, оделась, пошла к двери. У порога проговорила осторожно:
— Там, Клашенька, Евангелие святое. Ты почитай-ка, лебедушка. В сам деле незачем тебе в наш молитвенный дом ходить. Нечего Захарку дразнить и прочих скандальников. Степанидушку вон тоже Фрол не пускает ить к нам, даже книжки святые в печь бросает. А ты живешь одна, ничего... Коли что будет непонятно, я Пелагеюшку пришлю. А то сама объясню когда. А не найдешь в Евангелии ничего для облегчения души — заберу книгу. Но ты найдешь обязательно. Ты только почитай, почитай... Слышь?
Никулина, вероятно, слышала. Но она ничего не сказала.
Пистимея постояла еще у порога, подождала и толкнула плечом дверь.