4
Еще весны душистой нега
К нам не успела низойти,
Еще овраги полны снега,
Еще зарей гремит телега
На замороженном пути...
мурлыкал Мишка Большаков, лазая вокруг своей полуторки, позвякивая ключами. Иногда он умолкал, сосредоточенно рылся в инструментальном ящике. И опять откуда-нибудь из-под машины доносилось:
... Едва лишь в полдень солнце греет,
Краснеет липа в высоте...
— Пушкин? — попытался определить Сергеев, выйдя из гаража.
— Что вы! Не-ет... — помотал головой парень.
— Тогда этот... который про Геракла с Прометеем?
— Нет, и не Губер.
— Ну, брат, тогда сдаюсь, — улыбнулся Сергеев. — В школе, понимаешь, давно учился.
— Да я вам скажу! — с готовностью воскликнул Мишка. — Это Фет. Афанасий Афанасьевич Фет. Вот, слушайте:
... Едва лишь в полдень солнце греет,
— с новым жаром начал Мишка. -
Краснеет липа в высоте,
Сквозя, березняк чуть желтеет,
И соловей еще не смеет
Запеть в смородинном кусте.
Но возрожденья весть живая
Уж есть в пролетных журавлях,
И, их глазами провожая,
Стоит красавица степная
С румянцем сизым на щеках.
— А ну, как? — подступил Мишка к Сергееву, чуть не хватая его за тужурку. — Здорово? А ведь помещик был, эксплуататор, в общем. А понимал, чувствовал природу.
— Ладно, поглядим, как ты, труженик, автомобильный мотор понимаешь! Ну-ка, заводи!
Мишка залез в кабину, высунул в дверцу свое круглое, веснушчатое лицо:
— А ведь, правда, березняк-то желтоватый такой стоит вон там под увалом, я вчера видел. И журавли кричат в небе. Вы слышали?
Сергеев, вероятно, слышал, потому что журавли, устало махая крыльями, тянулись над деревней в эти дни нескончаемыми звеньями. И немногочисленные в этих краях, редковатые рощицы берез действительно казались, особенно вечерами, на закате солнца, желтоватыми пятнами на фоне потемневшей земли. И соловьи еще не пели, и Чертово ущелье почти доверху забито снегом. Все это было правдой.
Неправда лишь, что солнце грело еле-еле да и то в полдень. Оно сейчас щедро разгоралось с самого утра, поливая землю неиссякаемым своим теплом. Вешние потоки гремели все громче и с каждым днем все дольше.
Наконец снега поплыли неудержимо. Они расплавлялись, таяли прямо на виду. Сплошным морем взялось заречье.
Но не было на этом «море» ни волн, ни ряби. Вешние дни в Зеленом Доле всегда стояли тихие, безветренные, щедрые. Наконец и в лесных балках забушевали, закипели от ярости целые реки. Там низвергались с шумом, с ревом, с грохотом тяжелые водопады, далеко разбрасывая холодные, тяжелые брызги.
А Светлиха в эти дни словно грозила раз и навсегда опровергнуть свое название. С каждым днем она, тяжелея, вспучивалась, синела от натуги, даже чернела.
Наконец часов в пять вечера со звоном разломилась она от берега до берега наискосок. Показалась вдоль разлома длинная узенькая лента темной воды, с минуту покачались друг перед другом два ледяных поля, чуточку разошлись. И оба с треском раскололись на множество льдин, которые задвигались, закрутились, поползли вниз. Но теперь на реке им было тесно, метровой толщины льдины, скрежеща, разбрасывали гальку, вспахивая землю, полезли на берег. Берег был еще мерзлый, упругий, непоколебимый, льдины ломались, но все равно лезли и лезли...
Фрол Курганов, в вымокшей тужурке, в расквашенных сапогах, сидел на давно вытаявшем пне, глядел, как ползут на берег многотонные льдины, как они со скрежетом, со стоном корежатся, ломаются. Иные падают, сползают обратно вниз, в воду, и, повернувшись другим боком, снова лезут вверх, на довольно крутой в этом месте берег. Иные разламываются на сотни хрустальных осколков, куски поувесистее со звоном плюхаются на камни, в воду, прыгают, раскатываются по ледяным торосам, а мелочь фонтанами взлетает чуть не к его ногам.
Напротив Фрола, на другой стороне реки, могуче стоял Марьин утес. Об его каменную грудь бились огромные ледяные глыбы, бешено крутились. Средь ледяного месива бурлила, весело вскипала вода, радуясь долгожданному освобождению. Вода брызгала во все стороны, иногда со свистом вырывалась между остервенело трущихся друг о друга льдин. Упругие струи взлетали высоко вверх, точно пытаясь достать свесившиеся над ними ветви осокоря.
А осокорь стоял величаво и недосягаемо. За утесом, за осокорем клонилось к горизонту солнце. Но оно словно застряло, запуталось длинными космами в прутьях огромного дерева и теперь не думало из них выбираться, намереваясь вечно лежать, покачиваться в ветвях, отдыхая от своих тысячелетних трудов.
Фрол недвижимо сидел на пне, смотрел на утес, на осокорь, на запутавшееся в его ветвях солнце. Время от времени только чуть приподнимались и опускались его густые разлохмаченные брови да появлялось и исчезало что-то печальное, невысказанное в уголках его крепких сильных губ.
Зачем он, Фрол, пришел сюда, зачем, проваливаясь в снеговой жиже, убрел за деревню? Чтоб побыть одному, посидеть, подумать в тишине? Но какая тут, к черту, тишина! Трещат перед ним льды, звенят сзади в тайге лесные птахи, и ревет сбоку весенний поток, выливаясь по овражку в Светлиху. Мутная вода хлещет, как из огромной трубы, вниз, размывая высокий берег, волоча на себе сучья, кустарники, прошлогодние листья, комья перепутанных, выдранных где-то с корнями трав...
Возле Фрола, у его ног, лежит на длинном шесте рыболовный сачок. Может, половить рыбы пришел сюда Фрол Курганов? Да, он так и сказал Клавдии еще в обед, вылезая из-за стола, оставляя почти полные тарелки:
— Не хочется что-то мясного. Рыбки, что ли, пойти принести на ужин.
Сказал, не поднимая на Клашку глаза.
— Иди, — тихонько сказала она, бороздя ложкой в тарелке. — Только... осторожней там... Не рухни где нибудь. Берега обопрели.
Берега обопрели, это верно. И кажется, вся рыба, какая есть в Светлихе, наморившаяся подо льдом, сбилась, сгрудилась сейчас у берегов, чтоб подышать кислородом, вливающимся в реку с вешними потоками. Чебаков и окунишек в эту пору даже ребятишки черпали самодельными сачками чуть не целыми ведрами.
Но рыба ему была не нужна. Это Фрол понимал.
Понимала это и Клавдия.
В ту холодную январскую ночь, когда пришел к ней Фрол, она так и не сомкнула глаз. Она все лежала, все смотрела в темноту, отодвинувшись от Фрола, но все равно чувствуя рядом его большое грузное тело. Иногда, волнуясь, как девчонка, протягивала руку, касалась его плеча или груди, но тут же отдергивала ее, отодвигалась дальше, к самой стене.
Временами ей казалось, что откуда-то сверху, из темноты, смотрят на нее обиженные, укоряющие глаза Федора. Тогда она зажимала в зубах угол одеяла, чтоб не закричать, и беззвучно плакала...
Лишь перед рассветом она насмелилась все-таки положить руку Фролу на грудь, осторожно обняла его, приткнулась к его жесткому плечу, волнующему незнакомым, неизведанным запахом, улыбнулась про себя облегченно, радостно — и уснула.
Утром встали с восходом солнца. Стараясь не глядеть на Фрола, Клавдия неловко металась по комнате, собирая завтрак. Лицо ее пылало от волнения и еще от чего-то, глаза поблескивали, и она, не замечая, улыбалась сама себе. Фрол тоже улыбнулся и проговорил:
— Помоложе бы мне быть...
— Ну что ты еще... — подняла Клашка счастливые глаза.
— Ничего, Клавдия, поживем!
После завтрака она побежала на работу. Фрол задержался.
Когда она заглянула в обед домой, Фрол по-прежнему сидел за столом в расстегнутой рубахе, какой-то помятый, взлохмаченный, хмурый. В сторону Клавдии не поднял даже головы.
У Клашки все оборвалось внутри. Она тяжело подняла руку, расстегнула одну пуговицу фуфайки, другую. На третью не хватило сил.
Глаза ее блуждали по комнате, как у пьяной, будто она хотела рассмотреть, где же сидит Фрол, ее муж, и не могла. Стоять она тоже не могла и тяжело прислонилась к стене.
— Что... случилось... Фрол? — язык ей повиновался с трудом.
— Митька был, — ответил Фрол, помедлив. — Сын-то у Зинки... сестры твоей... от него.
И долго-долго оба молчали.
Наконец Фрол с трудом разогнул затекшую от долгого неподвижного сидения спину и проговорил, как утром:
— Ничего, Клавдия... Ничего. Что ж теперь делать? Как-нибудь проживем. Пойду на работу все-таки...
... И хотя они продолжали жить вместе, Клавдия с тех пор больше не улыбалась. Фрол тоже ходил неразговорчивый, вроде отрешенный от жизни. Иногда он словно бы приходил в себя, пытался пошутить, сказать ей ласковое слово, как-то приласкать, но все это получалось неестественно, вымученно, холодно и не приносило радости ни ей, ни ему.
Клавдия понимала, что если у нее с Фролом и было счастье, то оно продолжалось только одно утро — с того момента, как она уткнулась в его плечо, и до возвращения в обед с работы; если и было, то кончилось в ту минуту, когда она, переступив порог, увидела смятого и взлохмаченного Фрола.
Клавдия хотела на другой же день поговорить с Фролом начистоту, разрубить надвое узел, который еще не успел затянуться. Но не решилась, не хватило сил. Не решилась и на другой день... А тут закрутилось, завертелось все в Зеленом Доле, заколыхались уже перед глазами крыши домов, деревья, Демид Меньшиков, Устин, Пистимея... И Фрол, Фрол Курганов в больнице, изрезанный ножами.
... Едва она услышала эту весть, схватилась и в чем была побежала куда-то. Еще хлестала пурга, сквозь серую муть была почти не видна дорога. Она, эта заснеженная дорога, почему-то вздымалась круто вверх, и Клашка карабкалась по ней.
Клавдия и не слышала, как ее догнала автомашина, почти не видела Сергеева, который тряс ее за плечо. Она только еле-еле разобрала его крик:
— Рехнулась ты, баба! Пропадешь. Айда в машину!
— Поедем, а?! Поедем! — ухватилась теперь за плечо Сергеева сама Клашка. — Ведь ему там плохо... Он помирает, может.
— Куда в такую непогодь? Не пробьемся.
— Тогда я — пешком. Я — пешком.
... Когда приехали в Озерки, пурга немного притихла. Фрол не умирал. Он лежал в небольшой, теплой и чистенькой палате с перебинтованной рукой и грудью, тепло и благодарно улыбался, как в первое утро их жизни.
¦
Больше он уже никогда так не улыбался. Да и не до улыбок было: следствие, суд.
Перед судом он сказал Клашке:
— Хотел я тебе рассказать про свою жизнь нескладную, облегчиться. Да вот другому судье придется. На следствии я всего про себя не говорил. Боялся, что ли? Не знаю... А сейчас — скажу... — И через минуту добавил: — Что бы мне ни присудили — будет по справедливости. А только Митьке, сыну, скажешь так: отец виноват, но подлецом он никогда не был. Скажи, что я, мол, велел так передать. И еще — пусть о сыне своем подумает...
Клавдия не очень-то уразумела, что передать Митьке, но обещала. Передавать не пришлось. Фрола не засудили. И он сказал:
— С Митькой я сам теперь. И с Зинкой. Но с сестрой и ты поговори — пусть в родную деревню возвращается. А?
— Ладно, — покорно сказала она.
Клавдия говорила с Зиной. Та лишь мотала головой и отвечала:
— Не поеду, ни за что! Чего вы с Фролом привязались!
— Значит, и Фрол уговаривает тебя вернуться?
— Ну да, и Фрол... А еще раньше Мишка Большаков все вокруг меня вертелся, уши своими стихами прожужжал. И тоже — возвращайся, да и все, в Зеленый Дол... А сейчас отец его, Захар Захарыч, покою не дает. Как приедет в Озерки, так обязательно...
— А Фрол-то, — глядя в сторону, проговорила Клавдия, — он... почему?
— «Надо, говорит, с Митькой вам жизнь налаживать. У ребенка, говорит, отец должен быть». Должен, конечно... Да легко ли мне... после всего... Но если и захотела бы... он сам, Митька, не захочет. Правда, Фрол говорит...
— Что он говорит? — еще тише спросила Клавдия.
— Что с Митькой он уладит. Да все равно, если и уладит, что за жизнь у нас будет? Как мы в одной деревне... Ты с Фролом, я с Митькой. Люди-то что скажут...
— С Фролом у нас не будет жизни, Зинушка, — сказала Клавдия. — Уйдет он все равно. Не мое, видно, счастье. Так что подумай.
— Нет, нет! — говорила Зина. Но по ее голосу Клавдия поняла, что сестра колеблется.
... Фрол, однако, не уходил, после суда жил у нее. Это было ей непонятно. Жил и молчал.
Недавно Фрола все-таки назначили бригадиром. Клавдия сготовила хороший ужин, купила бутылку водки.
— Спасибо, Клавдия. Хорошая ты, — сказал он. Но и только.
Он выпил стакан водки. Клавдия чувствовала — чтоб не обидеть ее.
В последующие дни он тоже молчал. Клавдия понимала — молчит Фрол теперь не от замкнутости, не от обиды на нее и на себя, не оттого, что не знает, как от нее отделаться. Она по тысяче мелочей, недоступных чужому глазу, видела, что этот нескладный и некрасивый человек любит ее и был бы рад прожить с ней остаток дней. Он молчит от горя, от внутренней боли, понимая, что нельзя, не может жить с ней, Клавдией Никулиной. Вон Зина уже приехала в деревню. Вон Митька, говорят, забегал уж однажды к сестре. Сам Фрол изредка заходит к ней. Вот и вчера заходил...
Клавдии тоже было нелегко. Но она не решалась говорить о чем-либо с Фролом, не решалась спросить и у сестры, зачем ходит к ней Фрол. И зачем спрашивать, когда все и так ясно. И люди, обычно падкие на пересуды, никак не комментировали этих событий. Может быть, они и судачили меж собой, но ей виду не показывали.
Особым чутьем Клавдия понимала: ее, кажется, оберегают от всяких волнений, — видно, так наказал Большаков. Но ей от этого было не легче, она словно попала в какую-то пустоту, где нет ни ветерка, ни звука.
И сегодня за обедом, не в силах больше выносить этой пустоты, начала было:
— Я хотела, Фрол...
А Фрол поспешно полез из-за стола, оставляя почти нетронутым обед:
— Не хочется что-то мясного. Рыбки, что ли, пойти принести на ужин.
— Иди, — тихонько сказала она, бороздя ложкой в тарелке.
Солнце все-таки выпуталось из цепких ветвей осокоря, скатилось вниз, за подернутые вечерней дымкой зареченские луга. Скатилось, чтобы завтра подняться с другого края земли.
И ледоход почти прошел. По Светлихе плыли теперь редковатые большие льдины, плыли важно, торжественно, будто именно ради них, чтобы освободить, расчистить им путь, кипела недавно тут вода, разбрасывая, кроша и поспешно угоняя вниз ледяное месиво.
В воздухе быстро холодало. Птахи за спиной умолкли. Сбоку, все тише и тише, гремел вешний поток, иссякая постепенно, обнажая еще мерзлые, но все-таки порядком источенные бока оврага.
Фрол встал, закинул сачок на плечо, пошел в деревню.
Ужинать он не стал, только сидел за столом и все смотрел на Клавдию. Она не поднимала головы и тоже почти ничего не ела.
Так прошло десять минут, двадцать.
— Чего же ты... ешь, — сказала Клавдия.
Фрол вздохнул и положил ложку.
— Видишь, как оно получается у нас, — проговорил он. Клавдия по-прежнему не подняла головы. Но Фрол заметил, что на стол упала ее бесшумная слезинка. — Ну, ну, Клавдия... Не надо, — попросил он. — Ты же знаешь, что я... с тобой бы... хотел...
— Господи! — воскликнула она, поднимая голову. Щеки ее, обветренные, горячие, блестели от слез. — А я разве не хотела бы?! Да ведь... Я не виню тебя. Я понимаю. Мне только жалко тебя.
Фрол встал, подошел к раздавленной горем женщине, погладил ее по мягким волосам тяжелой, заскорузлой, выдубленной конским потом рукой.
— Хорошая ты, Клавдия... Захар правильно сказал: для счастья была ты, видно, рождена, да судьба твоя на телеге где-то ехала, а телега сломалась.
— Господи! — опять воскликнула Клавдия. — Ничего, ничего... Только не надо так... Ты иди... Я вижу, каково тебе...
Фрол все стоял возле нее, все гладил по голове.
— Я бы давно ушел... Это верно, — тихо проронил Курганов. — Да вот... все об этом Господе твоем думал... Я не знал, как тебе сказать... Я все боялся, чтобы ты... Захар меня тоже предупреждал... И сейчас боюсь... Главная-то змея сгорела, видать. Но... старушонки опять начнут ходить к тебе.
Речь Фрола была бессвязной, сбивчивой. Клашка запрокинула голову, глянула на Фрола снизу вверх, все поняла, закрутила головой и уткнулась ему в бок.
— Нет, нет... Теперь не будут. Не пущу. Ты не бойся... Только...
— Вот и хорошо. Вот и хорошо. Тогда... что ж...
— Только, — Клавдия еще сильнее прижалась к его боку, — только ты, Фрол, помоги мне еще немного.
— Да я что угодно для тебя... Ты подскажи — как...
— Я все ждала... Надеялась — ребенок у меня будет. Тогда бы мне все нипочем. Доехала бы тогда моя судьба... на той телеге. А вроде нету пока, ничего не чувствую... Ты понимаешь?
Фрол понимал. Но ничего не говорил, пораженный такой просьбой.
— Ты прости меня, дуру, — прошептала Клавдия, оторвавшись от Фрола, поставила руки локтями на стол и спрятала в ладонях лицо. — Только не думай обо мне плохо. А теперь иди. Мне стыдно на тебя смотреть...
И Фрол неслышно отошел. Стараясь не скрипнуть, он прикрыл за собой дверь.
На улице Курганов долго стоял под звездным небом, курил и прислушивался, не раздастся ли какой звук из Клашкиного дома. Ему казалось, что, если бы Клавдия вышла сейчас на крыльцо, позвала его, он, не раздумывая, с радостью и облегчением вбежал бы обратно в этот домишко, и уже навсегда. И уже никто и уже ничто не заставило бы его покинуть Клавдию.
Влажный холодный воздух гулял над деревней, качал голые кусты. Было слышно, как бьют в берега несильные волны Светлихи.
Целую зиму берега реки были безмолвны, но теперь ожили. И Фрол вспомнил почему-то, как он прошлым летом сидел в темноте у крохотного озерка и слушал еле уловимый шорох его волн. Слушал, а потом подошла Клавдия...
... Из дома Никулиной не раздавалось ни звука, хозяйка его не выходила на крыльцо. Фрол медленно двинулся вдоль по улице.
Шел не спеша, будто обдумывая на ходу, что ж теперь делать, куда повернуть.
Повернул к квартире Антипа Никулина.
Зина, читавшая книжку, быстро отложила ее, беспокойно поднялась. По ее лицу заметалась тревога. Она подбежала к кровати, на которой посапывал во сне сынишка, тщательно укрыла его.
— Что же, Зинушка... Давай мальца, — сказал Курганов.
— Фрол Петрович! Дядя Фрол... — промолвила Зина неуверенно, беспомощно, загораживая собой кровать.
— Чего — дядя! Я тебе теперь — отец. Договорились ведь.
— Не знаю... Не верю я... Боюсь, не выйдет ничего. Митька — он ведь такой... Он гордый...
Из-за занавески вышел Антип Никулин, напустился на дочь:
— А чего тут не знать? И чего не верить? Вы с Митькой не девки-мальчики. И дитё у вас — тоже человек. Митька что? Был герой — хвост трубой. Да пришлось в колечко завязать. Я к тому, что и Митька ныноче стал иначе... Фрол Петрович все это правильно делает. И ты не бойся... А я к Клахе пойду жить. Повинюсь перед ней, простит отца.
Антип был по-прежнему многословен. Но теперь в его словах стала появляться какая-то доля смысла.
— Давай сынка, Зинушка, — еще раз сказал Фрол. — На улице маленько ветрено, заверни потеплее. И жди Митьку. Придет — построже с ним. Пусть в ногах, дьявол, поползает. Ничего, Антип Минеич правильно говорит, пришлось Митьке хвост завязывать. Во время завязки он надломился даже. Больно, конечно. Потому понимает — надо залечивать... Ничего...
— Конечно! — опять вмешался Антип. — Да мы, Зинушка, с тобой тут вдвоем его так в оборот возьмем...
— А тебя, Антип Минеич, я прошу: как Митька в дом — ты из дому. Понял? — проговорил Фрол. — Найди уж причину. Пуская сами они... своим умом договариваются.
Антип сперва поморгал, потом торопливо закивал:
— Ну как же, как же... Понятное дело — меж двух третий лишний, хотя бы и отец. Я сразу, сразу... Это раньше, бывало, отцы-то неразумные сатрапили над детьми, а ныноче... Уйду, уйду, Петрович...
Мальчишка спал крепко. Зина завернула его в стеганое одеяло, поперек перевязала, чтоб не распахнулось на улице, стареньким платком. Фрол принял тяжелый сверток, толкнул ногой дверь.
... По улице шел осторожно, боясь поскользнуться...
... У калитки своего дома помедлил, постоял, глядя в ту сторону, где жила Клавдия Никулина.
... На крыльцо поднимался горбатясь, грузно, тяжело. Наверное, так в старые времена всходили на плаху.
Степанида на кухне возилась с кринками, разливала в них из подойника молоко. Увидев входящего мужа, выпрямилась, откачнулась в сторону, выронив подойник, опрокинув с кухонного стола рукавом полную кринку. Подойник, загремев, покатился под стол, кринка с глухим звуком раскололась на несколько черепков, белая лужа поползла под ноги Фролу.
Из соседней комнаты выбежал Митька. Увидев отца, тоже замер, сдвинув брови. Грудь его была оголена, и он машинально принялся обеими руками застегивать на рубахе пуговицы.
Но застегнул только до половины, опустил руки. С минуту все трое молча стояли друг против друга.
Потом Фрол положил ребенка на кровать, стоявшую тут же, на кухне, развязал платок, развернул одеяло. Мальчику там было жарко. Почувствовав свободу и свежий воздух, он зашевелился, раскинул ножки и ручки, зачмокал губами. И вдруг открыл глаза, пролепетал сквозь сон:
— Где мама? Где мама?
— Сейчас придет, — сказал Фрол.
Ребенок перевернулся на бочок, лицом к Митьке, чему-то улыбнулся и опять задышал ровно и глубоко.
Фрол присел на табуретку, поглядел на молочную лужу.
— Чего ж ты? Подотри, — сказал он Степаниде.
У нее задрожали губы, из глаз хлынули слезы. Она вытерла концом платка глаза и взялась за тряпку.
Степанида подтирала пол, а Митька все глядел то на отца, то на ребенка.
— Зачем ты его принес? — проговорил он.
— А ты, как, набегался? — в свою очередь, спросил Фрол.
— Куда это я бегал?
— Тебе лучше знать. Я же следил за тобой, подлецом. — Митька медленно опустил чубатую голову. А Фрол прибавил: — Вот-вот... Так недолго и совсем уронить ее.
Степанида меж тем подтерла пол, собрала глиняные черепки.
— А ты, Степанида, прости меня, — глухо вымолвил Фрол. Вымолвил и долго-долго ждал ответа. Но жена молчала. — Так прощаешь, что ли? Подурил я — опомнился. Помогли хорошие люди опомниться. Давайте жить. Вот он, внук, у нас с тобой...
Степанида только всхлипнула. Прошла еще минута. И еще.
— Так что же ты стоишь? — спросил Фрол у сына. — Слышал же — ребенок мать зовет. Ступай, веди...
— Ты же наблюдательный, так должен знать — ходил я к ней, — сказал Митька. — Выгнала.
— Выгнала?! А ты хотел, чтоб она тебе на шею бросилась? — Голос Фрола начал наливаться твердостью. — Может, и теперь погонит прочь, как... нашкодившего пса. А ты, не стыдясь, на колени перед ней. Мало будет — с улицы на карачках в дом вползай и проси прощения. Я вот старый человек, а просил. А мне легче, что ли? Сам швырнул ее в грязь, сам и отмывай. Да отмоешь когда — благодари, что она смилостивилась.
Митька шевельнулся было, но с места не тронулся.
— Сынок, ты ведь понимаешь все, — другим, теплым, чуть печальным голосом продолжал Фрол. — Ведь накипь у тебя только сверху. А под ней — человеческое сердце.
— Что ж, Митенька, — проговорила вдруг и Степанида. — Видно, идти надо. Душонка женская мяконькая и добрая. Может, оттает, распустится. Сходи, сынок...
Митька еще постоял, поглядел на сына. Поднял руку, застегнул пуговицы до конца. Шагнул к вешалке, снял тужурку...