Глава 17
1940–1941. Св. Терезия Лизьесская и шофер такси – Новости от тещи и шурьев – Мы стали дедом и бабкой – Фатима – Феерия на авеню Фош – Рудольф Хольцапфель-Вард – Обеды у миссис Кори – Вселение на Пьер-Герен – Приезд моего шурина Дмитрия
Мы жили на улице Лафонтен в районе Отейль близ сиротского приюта и церкви св. Терезии Лизьесской. Однажды мне приснилась молодая монахиня. Она шла ко мне с розами в руках по цветущему саду. После этого я всегда молился святой угоднице из Лизье. И всегда не напрасно. Даже нашел ей еще молельцев. Помнится, ехал в такси, и шофер, тоже русский, пустился рассказывать мне о своих несчастьях. Несчастья были такие ж, как у всех. Старики отец с матерью в России, вестей от них нет, жена больна, дети без присмотру, в делах не везет, под конец нищета и претензии к Господу Богу. Я эти жалкие песни слышал-переслышал. Рознились они лишь манерой исполнения да последним куплетом. Мой шофер Господом был недоволен. Чем дальше рассказывал, тем больше возмущался несправедливостью провидения, да еще и меня приглашал в свидетели. Закончил полным бунтом. Коли есть Сатана, то нет Бога. Что тут скажешь? Увещаниями только масла в огонь подольешь. Я просил подвезти к св. Терезии на Лафонтен. В церковь такого субъекта калачом не заманить. Но страдальцам я почему-то вечная няня. Втащил в храм, усадил на скамью, сказал, чтоб попробовал от сердца помолиться святой Терезии и отсел в сторонку. Шли минуты. Он встал на колени. Закончив молитву, подошел ко мне, и молча мы вышли.
Потом историю эту я забыл. Прошел год. Иду по Елисейским полям. Собираюсь перейти на другую сторону. Подлетает такси. Из такси выскакивает шофер и бросается ко мне. Улыбка до ушей. Я еле узнал его, так он изменился. Жизнь наладилась, сказал он. Живет не тужит. Когда бывает в Отейле, непременно заходит поставить свечку святой Терезии, которая-то и наладила ему все.
Сообщение с Англией вследствие перемирия 1940 года прервалось, и долгое время от Ирининых родных известий не было. Лондон бомбили, и тревожились мы ужасно. Первая весточка пришла только в ноябре. Великая княгиня и дети живы и здоровы. У шурина Андрея после долгой болезни умерла жена. Теща переехала из Хэмптон-Корта в Шотландию и поселилась во флигеле замка Балморал. А еще, оказалось, в бомбардировке погиб Буль. Письма, наконец, стали приходить, но шли очень долго. Из последнего узнали мы, что Федор заболел туберкулезом и лечится в шотландском санатории.
Из Италии вести были утешительней. Почта работала без перебоев. Дочь с мужем и шурин Никита с семьей писали регулярно. Так, сообщили нам, что мы скоро станем дедом и бабкой! Крошка Ксения родилась в Риме в 1942 году, но увидели мы внучку только четыре года спустя.
В прошлом я не раз уже страдал от Юсуповых-самозванцев. На сей раз вышла не трагедия, но комедия. Началась она давно, до войны, когда жили мы еще в Булони. Назвавшись князем Феликсом Юсуповым, проходимец соблазнил венгерскую девицу Фатиму. Дело было в Будапеште. На прощание он еще и адрес оставил. Мой. Стал я получать письма, страстные и отчаянные. О былых ночах любви. Судя по всему, двойник был большой мастер. Напомнила мне девица, как сидела со мной в будапештском ночном ресторане, как плясал я на столе в черкеске, меча кинжалы над головами соседей. Я послал ей письмо, в котором объяснил ошибку. Не помогло. Сначала писала по-немецки. Теперь стала писать по-французски. По-французски – относительно. Сообщила, что начала учить его и собирается приехать с матушкой во Францию и выйти за меня. А пока ждет в консульстве свою «визо». Прислала фотокарточку – на снимке немолодая пышка с кудряшками. Написала: «Покупите лошка-вилька, посуда, касрюля, горшок и етот новый штюка – колодилник».
Еще хотела улей, чтобы «пчельки жюжжяль». Под конец самое главное: «Ви и я спать балшой кровать, матрас толстый, покрывала кружывная испанская». Испанская еще и шаль, «шал с бакрамой, а ишшо красивый золотой серги с балшой-балшой брылянт». В заключительном письме приезд был делом решенным и давалось последнее распоряжение: «Каждая день мне служить мажардомм».
Я посмеивался себе, как вдруг вызван был в венгерское консульство. Консул спрашивал, действительно ли я ожидаю двух дам и должен ли он подписать им визу. «Боже сохрани! – воскликнул я. – Это полоумная. Она годами засыпает меня письмами, принимая меня за кого-то другого!»
С паршивой овцы хоть шерсти клок: вторая мировая война освободила меня от Фатимы с матушкой.
В войну единственным средством передвижения было метро. Потому стало оно местом встреч самых неожиданных. Так, в давке я нос к носу столкнулся с давнишним другом, которого не видел сто лет, аргентинцем Марсело Фернандесом Анчореной. Анчорена познакомил с женой и пригласил на обед в новую их квартиру на авеню Фош.
Стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой, как супруги Анчорена. Хортенсия – солнечный зайчик, живчик, хохотушка, говорит звучно, выразительно. Марсело – полутона. Говорит глухо, нерешительно, словно с трудом подыскивая слова для деликатной мысли. Молчит многозначительно. Она ясна как Божий день, он таинствен. «Хочу жить на сцене, с декорациями», – говорит она. И живет. Разве что занавеса недостало. Представление начинается. Три грации на дверях посторонятся и впустят актеров. Или те с большого балкона войдут. Или спустятся по лестнице с белыми балясинами и обтянутыми черным бархатом перилами. На кристьян-бераровской ширме оживут Пьеро с Коломбиной и разыграют под музыку «Лунной ночи» грустный скетч.
Авторы и постановщики спектакля: Андрэ Барсак, Жан Кокто, Брак, Тушаг, Матисс, Дюфи, Кристьян Берар, Джорджо Кирико, Жан Ануй, Леонор Финн, Люсьен Кутар... Хватит, наверно. Андрэ Барсак, нынешний директор «Ателье», сделал план и декор квартиры, а также настенные эскизы с непременным, по причине войны, голубем мира.
В будуаре Хортенситы на двери – декорация из балета «Ночные красавицы» по ануйлевскому либретто. Художник – Финн, его же и «кошачьи платья». Ануй от руки нацарапал краткое содержание, Жан Франсэ приписал дюжину нот. Словно страничка старой рукописи. Весь вам балет на венецианском дверном стекле. Диковинное жилище, а самая диковина – рояль. Жан Кокто раскрасил его, а внутри спрятал радио. Рояль – чистое чудо-юдо. «Мой отпрыск», – говорит Кокто. Внутри на фоне звездного неба надпись-посвящение и приписка: «Ночная бабочка витийствует одна».
Все военные зимы с перебоями в отоплении супруги Анчорена принимали друзей в маленькой красной гостиной на самом верху. Я сидел под картинкой Пикассо и играл на гитаре. Там-то я и познакомился почти со всеми знаменитостями, кто оформлял в ту пору квартиру.
Но главным ее оформлением Анчорена считали талант, ум и культуру и собирали у себя замечательных людей самых разных идей, кругов, национальностей, устраивая меж ними интеллектуальное общение.
Не скучно на авеню Фош! Но веселье здесь высшего порядка. И хозяин – маг-волшебник. А гости – за круглыми столиками. Человек по восемь. Яства изысканные. Что едим – непонятно. Вкусно, но странно. То ли мясо, то ли рыба. То ли овощ, то ли фрукт. Главное – удивить и создать впечатление, что вы вне времени и пространства, в царстве феерии.
С продуктами было плохо. Часто приходилось питаться не дома. Чаще всего – в забегаловке неподалеку. Кормежка сносная, цены божеские. Однажды, пообедав с одной нашей приятельницей, мы пошли было к выходу, но тут хозяйка заведения отвела нашу подругу в сторону и спросила, не знает ли та, кто мы такие.
– Знаю, разумеется, – отвечала подруга.
– Да, да, понятно... Нет, но знаете, о нем тут у нас такое рассказывают! Говорят, он зарезал какого-то Марата прямо в ванной! Что хотите, ему скажите, а только передайте, чтоб ко мне в ватерклозет не ходил!
С тех пор подруга звала меня Шарлоттой Корде.
В те дни захаживал я в бар гостиницы «Ритц», встречал там знакомых. Там же познакомился с Рудольфом Хольцапфель-Вардом, американцем, известным в Париже экспертом-искусствоведом. Понравились взаимно и сблизились. Жил он в Отейле с женой и двумя малыми ребятами. Потом я часто навещал его.
Рудольф был человеком из ряда вон. Жил искусством, религией, философией, о повседневном не думал. Но мне нравился склад ума его. Правда, он обожал Руссо. В отличие от меня. С Рудольфом мы исходили весь Париж в поисках предметов искусства. У него был нюх на шедевры. Он находил сокровища там, где их в принципе быть не могло. Владельцы и не подозревали, чем владеют.
Когда Америка вступила в войну, американцев арестовали. Рудольфа в том числе. С трудом удалось освободить его. Спасибо, помогли его австрийские и немецкие коллеги, с которыми сносился он до войны.
В ту зиму жена стального магната миссис Кори давала обеды в «Ритце». Постоянные застольцы: графиня Греффюль, герцоги Аренбергские Шарль и Пьер, виконт-острослов Ален де Леше, Станислас де Кастеллан с женой-«газелья парочка», и графиня Бенуа д’Ази, шившая себе платья из гардин.
Миссис Кори была худа как щепка и бледна как мертвец. Ходила в треугольной фетровой шляпе и носила ее на темени, как Наполеон треуголку. Уверяли, что в рыбный день она перед приходом гостей съедает бифштекс. Спиртного не подавалось. Приходили со своим. Графиня Греффюль вынимала редчайшее «Папское» 1883 года из черной тряпичной кошелки.
Коли жить не в Америке, а во Франции, то для миссис Кори самое место, думаю, было в зоопарке!
Однажды на ритцевский обед графиня Греффюль привела Жана Дюфура с женой, будущих наших друзей. Жан в то время уже пошел в гору в «Лионском кредите». В наши дни он – его директор. Работоспособность и энергия у Дюфура небывалые. И еще одно редкое умение: после бессонной ночи выспаться за пятнадцать минут. К тому ж человек Дюфур общительный, с ним приятно и интересно, а как друг готов он для вас на все. Жену его Сюзанну мы зовем Марией Антуанеттой за сходство с королевой. Потому, верно, наша Мария Антуанетта, талантливая художница, частенько вдохновляется версальскими пейзажами. Выйдя замуж, для мужа она поступилась многим, что любила, к примеру, спокойствием. Жизнь ее при муже шумная, на людях, а хочется порой тишины, уединения, писания на природе. В данный момент приходится довольствоваться пейзажем за окном квартиры на набережной Вольтера. Из окна, по ее словам, «ей вся Франция видна». Причем в исторической ретроспективе. Ибо до нее в это окно глядел Бонапарт. Бог его знает, что он там высмотрел... Позже сходились тут на бурные свидания Жорж Санд с Мюссе.
Временное жилье на Лафонтен нам не нравилось. Хотелось найти что-нибудь основательней. На окраине Отейля в конце улицы Пьер-Герен, в тупичке, мы обнаружили бывшую конюшню, превращенную в жилой дом. Дом был ветхий и без удобств, но место замечательно. Деревья и мощенный булыжником дворик. Взять внаймы оказалось мало. Пришлось все починять и перелицовывать. Рабочих я призвал русских.
Была весна 1943 года. Зиму отсидели в Париже, с первым теплом перебрались в Сарсель. Гриша с Денизой занимались садом и огородом. С продуктами было все трудней, а у нас тут был подножный корм. Из Сарселя я то и дело ездил в Отейль присмотреть за работами. А им, казалось, конца нет.
К осени дело продвинулось не слишком. В декабре мы все еще торчали в Сарселе. Стала сильно болеть левая нога. Врач сказал – артрит и посоветовал съездить в Париж к хирургу. Вызвали такси, и на старом драндулете, как в карете скорой помощи, перевезли меня на Пьер-Герен в дом без крыши и отопления. Никогда не забуду первые ночи в новом доме. Гриша раздобыл печку, но чадила она так, что окна и дверь держали мы настежь днем и ночью. Вдобавок шел дождь. Мы тряслись от холода и спали под зонтиком.
Хирург объявил, что ходить я не смогу, по-видимому, долгие месяцы. Друзья, увидав, как мы живем, стали уговаривать лечь в клинику, но особого лечения мне не требовалось, а Ирина была отменной сиделкой. Я остался дома. Мое вынужденное сидение и домашний разор, впрочем, не помешали рождественскому веселью. В новогоднюю ночь мы пили и пели под гитару с русскими друзьями. На Пьер-Герен, я думаю, никогда такого не слыхивали!
Пьер-Гереновский тупичок наш – мир особый. Тишина полнейшая. Правда, рядом школа, и днем в переменку – шум и гам. Орут чада ни за чем или с целью свести с ума местных жителей. Поначалу мы из-за этого чуть не сбежали. Потом привыкли и даже приспособились к детскому визгу, как к часам. Утром в тупичке сходятся четвероногие парочки, вечером – двуногие. Соседей у нас немного, люди все скромные. Ревматичная старушка. По утрам, сгорбившись, еле тащит ведро. И не подумаешь, что есть луч света в темном царстве. Раз в неделю к ней приходит друг. Она поджидает его у окна. Всякую субботу он появляется у нас в тупичке, напевая: «А вот и я, а вот и я». Бывший музыкант из Руана. Приносит гостинчика, винца и покушать. Разложится, обед сготовит, сыграет на корнет-а-пистоне. Потом уйдет. На углу обернется, помашет ей, мол, до свидания. Она ему из окна улыбается и глазами провожает... а потом опять ждет.
А еще есть дворничиха Луиза Дюсимтьер. Могла бы на театре с большим успехом играть Полин Картон. Не жить Пьер-Герену без этой семидесятилетней молодушки, краснощекой и востроглазой. День-деньской хлопочет. Все дворы переметет, все лестницы перемоет. С огоньком, да еще с выдумкой. Мало что чистит-начищает, еще и белье моет-намывает, надо не надо и цветы пересаживает из сада в сад, из сада в сад. Когда моих нет, обед мне состряпает, непременно что-нибудь вкусненькое. Пойдет в магазин – вернется с новостями: то правительство постановило Эйфелеву башню снести к бесу, то машина врезалась в витрину Бель-Жардиньерки на скорости сто в час и народ подавила...
Меня Луиза зовет «мсье князь», жену – «мадам графиня», а мою замужнюю дочь – «барышня принцесса». Один мой знакомый доминиканец у нее – «мсье монах», когда в рясе придет, и «мсье профессор». когда без. Если иду куда-нибудь, прошу хлопотунью записать, кто звонил. Один раз говорит – посол звонил.
– Какой посол?
– Почем я знаю.
– Откуда ж знаешь, что посол?
– А голос у него такой.
Коронный ее номер – байка, как клала она вместе с президентом цветы «племяшу своему Франсуа» на могилу «Неизвестного солдата» у Триумфальной арки.
Ни Пьер-Герену, ни мне без Луизы не бывать.
Пока я был «сидячий», гость валил валом. Рудольф Хольцапфель, живший по соседству на вилле Монморанси, приходил всякий день в шесть. Я был тронут тем более, что знал, как он занят. Но развлекать он меня вздумал чтением «Исповеди» Руссо, притом по-английски! Домашние звали его «господин Шесть-Часов».
Заглядывала Жермена Лефран, тоже соседка. Ее ум, остроумие, чувство юмора были для меня отличным лекарством.
В марте мне разрешили встать. Понемногу я стал выходить. Ремонтные работы почти уж закончились, у дома появилась физиономия. Внизу была гостиная и столовая, между ними – кухонька. Стены комнат обтянуты холстинкой, мебель прежняя, лондонской поры, побывавшая до Пьер-Герен и в Булони, и в Сарселе. В столовой я развесил своих кальвийских «монстров», а в застекленном шкафчике расставил забавные тряпочные куколки, сделанные Ириной.
Крутая лестница наверх. Наверху – спальня, бывший сеновал, теперь большая, очень светлая, солнечная комната. Я выкрасил ее аквамарином и обставил мебелью из матушкиной булонской комнаты. На стенах – портреты и гравюры, навевавшие самые дорогие воспоминания.
Жизнь становилась все трудней. Есть было нечего. Да и сидели в постоянном страхе. Боялись воров, переодетых ажанами. На женщин порой нападали в темноте на улице, срывали пальто, серьги, а то и платье и туфли. Наши некоторые приятельницы уже пострадали. Люди не открывали на звонок, дамы не выходили по вечерам.
Друг Рудольф, решив, что в Париже не житье, уговаривал даже нанять парусник и тайком уплыть в Ирландию. Чтобы подкормить нас, Гриша с Денизой ездили на велосипеде в Сарсель на брошенный наш огород добрать случайный овощ. Возвращались, везя урожай на прицепе в старом, трухлявом кузове.
В 1944 году, к нашему огорчению, прямо напротив засел генерал Роммель со своим штабом. На Пьер-Герен появились немецкие часовые. С ними поздно вечером приходилось пререкаться, чтобы пройти к себе домой. По-немецки мы не знали и с трудом могли убедить их, что хотим всего-навсего спать в своей постели.
Июнь 44-го... Союзники высадились во Франции. Чем ближе они к Парижу, тем в Париже напряженней. Чувство, что сидишь на пороховой бочке.
Шведский консул рассказал нам, как уговорил генерала фон Шольтица не послушаться приказа и пожалеть Париж. Париж пожалели. Немцы ушли, в столицу вошел генерал Леклерк с войсками, за ним союзники. Но к бочке меда примешалась ложка дегтя. Как только первая радость поугасла, начались сцены, какие уж видели мы прежде немало. Толпа везде толпа. Бессмысленна и беспощадна. И во все века так было: вознесет, потом растопчет... Не забуду замечание одного торговца. «Между прочим, – сказал он, – от Вербного Воскресения до Страстной Пятницы всего пять дней».
Начались массовые аресты, в основном по указке самочинных судей, сводивших личные счеты. Арестовали многих наших друзей, и освободить их было очень трудно. Немцев ненавидели так, что предателем называли и того, кто предал, и того, кто просто работал по профессии и зарабатывал на хлеб.
Вскоре встретились мы с новым английским послом Даффом Купером, теперь лордом Норвиком, и его супругой Дайаной. Дружили мы с ними уже с давних пор. Как только они приехали, я навестил их в отеле «Беркли», где они временно остановились, пока готовилась им посольская квартира.
Как снег на голову свалился на Пьер-Герен шурин Дмитрий в форме офицера британского флота, посланный с миссией от адмиралтейства. От него узнали новости о теще и компании. Андрей женился вторым браком на шотландке. Федор болел и жил с матерью в Шотландии. Дмитрию, с тех пор как мы не виделись, тоже не поздоровилось, особенно в дюнкеркские дни, когда вместе с английскими моряками участвовал он в эвакуации войск.
Успехи союзников позволяли надеяться, что конец войны близок, и люди строили планы. Лично у нас был план один: поехать скорее в Англию, повидать великую княгиню.
Глава 18
1944–1946. Последняя военная зима – Париж возрождается – Жалость к советским военнопленным в конце войны – Сняли дом в Биаррице – У великой княгини в Хэмптон-Корте – Везем Федора в По – Лето в Лу-Прадо – Калаутса – Сен-Савен
Зима 44–45-го была особенно злой. Отопления не имелось почти ни у кого. Машин тоже. Такси и автобусы не ходили, подземка работала до двенадцати. Гриша придумал положить доску в прицеп, с которым ездил за сарсельскими овощами, и в этом экипаже приезжал за нами по вечерам, если мы опаздывали на метро.
Париж постепенно возвращался к жизни. После четырех лет оккупации хотелось встряхнуться, перевести дух. Среди близких друзей устраивались обеды, по домам или в ресторанах. В светскую жизнь даже Рудольф втянулся. Несмотря на бесхлебицу, звал к себе обедать и ужинать. Кто только не бывал у него: леди Дайана Купер, Луиза де Вильморен, князь с княгиней Андрониковы, Люсьен Тесье с женой, художник А. Дриан, Гордон Крэг и поразительный иллюзионист перс Резвани. И непременно офицеры-союзники. Офицер иностранного легиона русский Тарасов пел со мной по очереди под гитару цыганские песни. Приятельница наша Казимира Стулжинска первая придумала открыть у себя на рю Массне столовую с кормежкой в духе семейного обеда. Безденежных кормила задаром. Милая русская чета Олиферы устроили такую ж столовую у себя на Камоэнса с уютными лампами и ловкими подавальщицами. Однажды, зайдя к ним на ужин, мы застали Олиферов в слезах среди разора: квартиру обокрали типы в масках с автоматами. Унесли все, что нашли. Деньги, ценности, серебро и продукты. Оставили только ужин. И мы поужинали.
У Старовой познакомился я с Софьей Зерновой, работавшей в русском детском доме. Ныне она заведует им. Дело существует в основном на частные пожертвования.
Однажды к Зерновой пришел русский старик в лохмотьях и принес пятитысячную купюру. Зернова, изумясь, спросила, на что он живет. Старик сказал: получает пособие по безработице, три тысячи франков ежемесячно, но смог подкопить на детский дом, как выразился, «на помойках». Зернова не хотела было брать, но все ж взяла, чтоб не обидеть. Нашлись еще благотворители: спустя время старик вернулся опять с пятью тысячами – «подкопили» на зерновский детский дом другие помоечники.
В апреле 1945 года, когда окончилась война, более двух миллионов советских военнопленных, так сказать «освобожденных», узнали на практике, что плен – значит самоубийство.
Нам было безумно жаль их – нам, но не миру. Мир долго оставался в неведении. Вопрос о пленных замалчивался. Только в 1952 году рассказал обо всем «Ю.С. Ньюс энд Уорлд Рипорт», независимый вашингтонский еженедельник. Объясняя отказ США отослать на родину корейских военнопленных, напомнил он об «одном из самых мрачных эпизодов самой кровавой в истории войны». Дам слово автору статьи:
«По окончании войны союзники обнаружили, что в плену или на службе у немцев было более двух миллионов русских. Так, на стороне нацистов сражалась целая армия под командованием генерала Андрея Власова, бывшего защитника Москвы. Взяты были союзниками сотни тысяч, многие отправлены в Англию, даже в Штаты. Вернуться на родину не желал почти никто.
Тем не менее участь «освобожденных» была решена по указке свыше вскоре после Ялтинской конференции. Согласно этой указке, «все русские военнопленные, освобожденные в контролируемой союзным командованием зоне, подлежали передаче советским властям в возможно кратчайшие сроки».
Таким образом, массовое возвращение пленных началось в мае 1945 года. Длилось оно год. За это время сотни тысяч русских пытались уклониться, десятки тысяч кончали с собой в пути. Американцам, ведавшим отправкой, пришлось силой загонять людей на трап. Одного офицера за отказ судили.
Русские, взятые в плен на юге Европы, были отправлены в австрийский город Линц, откуда репатриированы. По дороге почти тысяча выбросилась из окон вагонов в Альпах на мосту над ущельем близ австрийской границы. Погибли все. Многие покончили с собой уже в Линце. Утонуть в Драве было лучше, чем вернуться в Совдепию.
Семь следующих пунктов передачи военнопленных были: Дахау, Пассау, Кемптен, Платтлинг, Бад-Айблинг, Санкт-Вейдель и Марбург. Массовые самоубийства во всех семи. В основном вешались. Иногда от советских властей прятались в местных церквях. По рассказам очевидцев-американцев, советские солдаты всякий раз вытаскивали их оттуда и, перед тем как посадить на грузовики, били дубинками.
Других бывших военнопленных перевезли в Англию и разместили в трех специальных лагерях. Затем погрузили на английские суда и отправили на юг России в Одессу. За время плавания случились новые самоубийства.
По прибытии, рассказывают, ссаживали их три дня, вылавливая и выводя силой из самых темных и дальних углов и из трюмов судна.
Некоторых, освобожденных в день-икс в Нормандии, увезли в Штаты в лагеря Айдахо. Возвращаться не хотел почти никто. Их посадили на советские суда в Сиэтле и Портленде. Сто восемнадцать человек отказывались упорно. Упрямых отправили в лагерь Нью-Джерси до решения их участи. В конце концов их сдали также. Когда их выгоняли из бараков, пришлось применить слезоточивый газ. Многие кончили с собой и тут.
Когда два миллиона были сданы, советские солдаты и агенты МВД пошли по Европе в поисках счастливчиков-беглецов. Заодно изловили русских, прежде работавших в Германии на принудработах и теперь выдававших себя за бывших немецких солдат.
Сначала репатриантов поместили в фильтрационные лагеря на востоке Германии.
Затем провели следствие. Нашли доносчиков, состряпали обвинения. Десятки тысяч обвинялись в измене, явной или предполагаемой, за службу в немецкой армии или отказ репатриироваться. Их допросили, приговорили к смерти и расстреляли.
Остальных отправили морем или погнали пешком в Россию для доследования. Вскоре многие угодили в трудовые концлагеря в Сибирь и другие места. Из числа живых эти люди, почитай, выбыли. Аресты и казни продолжались еще годы спустя.
Были и другие истории после репатриации военнопленных, когда советская армия вошла в Восточную Европу. Многие советские солдаты дезертировали. Чаще всего они сдавались американским властям и просились остаться на Западе. Но американцы не захотели испортить отношений с Советами и сдали всех. Дезертиров комиссары расстреляли перед строем!
Сдавать беглецов перестали только летом 1947 года. Но было поздно. Американцы отбили у русских всякую охоту просить помощи.
Для Америки это стало уроком. Ни на какой компромисс в вопросе о корейских военнопленных она не пошла».
Когда война кончилась, Рудольф заговорил о коллективном переезде. Хлебом не корми, дай затеять великое переселение народов. На сей раз Хольцапфель предлагал Биарриц. Ну, это куда ни шло. Хотя проблемы с перемещением и перевозкой были немалые. Попробуй в те трудные годы поезди с детьми, собаками, кошками, багажами. Но Рудольф решил нанять всей командой грузовик!
Прежде всего меня выслали на разведку насчет жилья. После нескольких лет вынужденного сидения, мне не свойственного, я почувствовал себя как школьник на каникулах.
В Биаррице я тотчас отправился к матушкиной подруге графине де Ла Виньянце, вдове бывшего испанского посла в России. Осанкой, манерами, шармом графиня принадлежала к прошлому, ушедшему без возврата. Ее вилла «Труа-Фонтен» оставалась центром светской жизни, но жизнь эта в Биаррице, как и везде, была уж не та.
Явившись в «Труа-Фонтен» на обед, я встретил старых знакомых – Пьера Картасака с милой умницей-остроумицей женой, внучатной племянницей императрицы Евгении, графа Баккьоки с женой, фрейлиной последней французской императрицы – императрица и скончалась у нее на руках, – и г-жу Леглиз, Муху, как звали ее близкие, большую тещину приятельницу, подолгу жившую в Биаррице. Но в те поры это был басконский Довиль, открытый город, где французов раз-два и обчелся. А ныне удалились весны его златые дни. Мои, верно, тоже, но я о том не жалел. Потерял я свои богатства, но баба с возу – телеге легче.
Подозрительно легко нашел я нам дом для житья близ аэродрома Парм. Договорившись обо всем с хозяйкой, я вернулся в Париж, довольный, что справился с поручением скоро и просто.
Грузовик отменили. Решили, что сначала поедем мы с Ириной, а потом подъедет Рудольф с семьей. Накануне отъезда хозяйка биаррицкого дома телеграфировала, что передумала. Но нас уж было не остановить. Решили: едем, на месте уладим. На месте хозяйка повторила отказ, но предложила нам дом в Ля Негрес. Потому что Биарриц забили американцы. И берите что дают.
Вилла Лу-Прадо нам понравилась, хоть в доме было черт знает что. В столовой и вовсе – кукурузный амбар. К тому ж сам дом для нашей оравы мал. Однако устроилось. Получили письмо от Рудольфа. Писал, что передумал и едет в Америку. Ладно, выносим кукурузу и выводим моль.
С соседями в Лу-Прадо нам повезло. Следующий дом – барона Шасерьо. Особняк в палладианском вкусе и хозяин под стать – милый, изящный любитель искусств. Дружил с Франсисом Жаммом и после его смерти создал общество друзей Жамма с самим собой во главе.
Другие соседи – давний мой оксфордский товарищ Жак де Бестеги с прелестной женой Кармен, знаменитая своими искусством и хорошим тоном Габриэль Дорзиа, Мабель Армайо, вдова графа Жака д’Арканга, и Иринина подруга детства Каталина де Амезага. С ней и Мабель виделись больше всего. До ночи, а то и за полночь шарады и живые картины. Костюмы моментальны, но затейливы. В подвале, устроенном как бар, поем под гитару. Сестра Мабель вышла замуж за сестрина деверя, маркиза д’Арканга. Пьер д’Арканг и по сей день, как некогда его отец, душа биаррицких вечеров. Его жена – прекрасная певица. Голос и манера исполнения – чистейшие. Слушаешь не наслушаешься! Дом Аркангов – басконская Мекка. Кто бы ни заехал – тотчас к ним. У них повидал я редкую феерию: Сесиль Сорель, сойдя со сцены, прощалась с градом и миром.
Лето и часть осени провели мы в Лу-Прадо. Приезжали друзья отдохнуть от парижских тягот. Автомобиля не было – веселиться далеко не уедешь. Передвигались на велосипедах и на своих двоих. В конце осени вернулись в Париж готовиться к поездке, казалось, близкой, в Англию. Бесконечные формальности задержали нас до весны.
Добираться до Англии в 1946 году было трудно и неприятно. На море, как на суше, сообщение восстановилось не вполне. Дьепп – Ньюхейвен. Далее не везли. Добирались тыщу лет. Наконец, на вокзале Виктория встретили нас друзья Клейнмихели. Мерика Клейнмихель – дочь графини Карловой, работавшей с нами в первые годы ссылки в мастерских на Белгрэйве. Мерика, живая, веселая, умная, ко всему обладала редким подражательным даром. Первый муж ее, князь Борис Голицын, белый офицер, был убит на Кавказе. Оставшись вдовой с двумя детьми, она вторым браком вышла за графа Клейнмихеля. Граф был и есть и друг наш, и советчик. И он, и она, как никто, помогали Ирининой матери. Впечатление, что знал их всю жизнь. Век бы не расставаться с ними.
Вечером мы сидели уже в Хэмптон-Корте, взволнованные встречей с великой княгиней после долгих лет разлуки. Теща была здорова, но переживала за тяжелобольного Федора. Разошлись поздно ночью, не успев сказать друг друг и половины. Мать Марфа, русская монахиня, и по сей день тещина сиделка, такая ж после стольких лет любящая и верная, пришла к нам в комнату, и мы проговорили до утра.
В начале лета мы уехали. По тещиной просьбе увезли с собой Федора. Во Франции климат был ему здоровей. В Париже доктора осмотрели его и отправили в лечебницу в По. Биарриц – недалеко. Федора можно было навещать часто.
Наконец, радость: из Рима приехала дочь с внучкой Ксенией. Ей уж было четыре года, а мы видели ее впервые. С нами в Лу-Прадо они прожили все лето.
Хочу рассказать о первой, вернее, второй встрече с графиней де Кастри. До сих пор я лишь знал ее с виду, встретив прошлой осенью в поезде по дороге в Париж. Сразу посмотрел на хорошенького черного бульдожку. Но о бульдожке забыл, поглядев на хозяйку. Одета она была оригинально, но так скромно, что непонятно, в чем, собственно, оригинальность. Понятно только, что одета на редкость хорошо. Стриженые седые волосы, лукавый взгляд и легкий раскат «р», разумеется, вызвали мой интерес. Я узнал ее имя.
На следующий год весной, вернувшись в Биарриц, я встретил свою даму с собачкой в местной «таратайке» – старом автобусе, ходившим, за неимением другого транспорта, из Биаррица в Ля Негрес. Не удержался я и погладил бульдожку. На почве собаки собачникам ничего проще подружиться.
Графиня жила по соседству. Ее имение Калаутса прежде звалось Эрмитаж-Сент-Мари. Купила она его в 1918 году и с тех пор все переделывала и украшала. Попросила у меня моего друга-архитектора Белобородова. Он-то и придумал ей чудный внутренний двор полукругом. К часовне добавили пристройку, наподобие монастырька, с келейками и внутренним двором, где и по сей день бродит призрак аббата Мюнье.
В гостиной – синие и зеленые тона в прекрасном согласии и белые муслиновые занавески на окнах. Дорогие цветы собраны в романтические букеты. У всякой комнаты – свой святой. Комнаты изысканны, но строги, как кельи. Продумана каждая мелочь.
На всем жилище отпечаток утонченной личности. И вы во власти чар ее, но притом начеку, ибо не поймешь, где у нее кончается «серьез» и начинается курьез. Она и мудра, как старец, и неуемна, как балованное дитя.
У графини познакомился я с обворожительной подругой ее, княгиней Мартой Бибеско. С первых же бесед оценил я княгинины образованность и понимание – собеседнику и полезные, и приятные. И то сказать: княгиня-то и подвигла меня писать «Воспоминания».
В Калаутсе я общался с художником Дрианом, старым другом графини де Кастри. Графиня издавна с душевным интересом следила за его творчеством. Начал Дриан с модных рисунков, но за модой никогда не гнался. Сыздетства вдохновился он соседним замком Сен-Бенуа, где жила правнучка Людовика XV м-ль де Лозен, и образам золотого века остался верен навсегда.
* * *
Летом пришло письмо от Никиты. В конце войны он жил с семьей в Германии у графини Тоуринг, сестры герцогини Кентской. Писал, что едет в Париж. Сами мы домой еще не собирались, так что предложили Никитиной семье поселиться у нас на Пьер-Герен.
Очень зазывала нас к себе в гости Катерина Старова, жившая в Сен-Савене в Верхних Пиренеях. Уверяла, что краше места нет. Мы наконец поверили и приехали. И не пожалели. Сен-Савен – деревушка над Аржелесом в высокогорной долине. Несколько старых домиков, гостиница да церковка XII века, красивейшая, с мощами святого. Угодник скитничал здесь тринадцать лет. Ныне сюда идут на поклон. Мы тоже хотели пойти. Но Катя, бывалая верхолазка, сказала, что подъем опасен. Мы стали упрашивать, она согласилась быть проводницей. Восходили аж два часа. Наконец добрались до церковки. Стоит она на месте, где старец жил и молился. Кругом тишь-благодать...
Сходили еще дольше. Не жалели, однако, ни о чем. Напротив, так довольны были, что наняли в деревушке дом на будущее лето.
В день отъезда я заглянул еще раз в церковь, и показалось мне, что пахнет лилиями. Лилии в ту пору давно отцвели, на алтаре свежих цветов не было. Я вышел из церкви и позвал своих дам зайти подтвердить чудо. Но ни Ирина, ни Катерина ничего не почувствовали. А я чувствовал.
Глава 19
1946–1953. В Париже, в отеле «Вуймон» – Снова дело о «Кериолете» – Федору хуже. Его везут в Бретань – Пишу «Мемуары» – Ирэн де Жиронд – Возвращение в Отейль – Последние судороги светской жизни – Обретение истины
Осенью, вернувшись домой, мы застали на Пьер-Герен вавилонское столпотворение: Никита с женой и двумя детьми и наша дочь с внучкой. Вернее сказать, цыганский табор. Гриша с Денизой были еще в Биаррице, хозяйством занимались обе Ирины. Вскоре хозяйки уехали: старшая в Англию, младшая в Италию. Я встал на постой в «Вуймон» к моим дорогим делле Донне.
Почти всякий день ужинали с Робером и Мари вместе, вместе часто бывали в театре. В те дни познакомился с Жаном Маре, заходившим в «Вуймон» поужинать с нами. Он был мил и прост, что редко у звезд.
Я и думать забыл о кериолетском деле, как вдруг оно само о себе напомнило. Разбирал я матушкины бумаги и нашел большой конверт с фамилией мэтра Эмбера. Эмбер – адвокат, занимавшийся делом о Кериолете и отсоветовавший матушке отстаивать права потому-де, что за сроком давности прав уже нет. Изучив письма в конверте, я решил просмотреть материалы самого дела и отправился к Эмберу, хранившему их. Оказалось, адвокат умер несколько лет назад. Немцы, по причине его еврейства, разграбили кабинет и сожгли бумаги. Рассказываю Карганову. А Карганов говорит: матушка что-то не поняла. Постановление о сроке давности в нашем случае не имеет силы. Я – в Кемпер, поднял архивы, добыл нужную бумагу, а в Париже с помощью бывшего прабабкиного нотариуса разыскал завещание ее и опись замкового имущества.
Все документы снес я к своему нотариусу, но, когда решили мы с адвокатом мэтром Селаром заняться делом вплотную, сказали нам, что документы потеряны... И все снова-здорово! Поехали в Кемпер за копиями. Тут, как по волшебству, нашлись подлинники. Иск я вчинил, но дело, по всему, отложено в долгий ящик.
Весной 1948 года Федору стало хуже. Вызванный на консультацию врач сказал, что операция необходима, и советовал везти его в Шатобриан, в клинику д-ра Берну. Я поехал за Федором в По, оттуда повез больного в Бретань. В клинике ему сделали три операции подряд, наконец объявили, что он будет жить. На операциях и после я оставался при нем. Я и всегда любил сидеть с больными. Откуда что берется – сразу я и терпелив, и ласков. Особенно больных нервами, говорят, успокаиваю. Пропала во мне сиделка... или... батюшка, потому что люди так и норовят мне покаяться, потому, мол, что сразу видно, что нестрогий. И почти вся моя «паства» уверяла, что я и впрямь утешил и, поди ж ты, наставлением помог.
Поправлялся Федор долго. Через несколько недель, когда уезжал я, он уж окреп, но полное выздоровление наступило только через год, весной.
Летом с Катериной мы вернулись в Сен-Савен. Тогда-то и начал я писать «Воспоминания». Сидел с утра до вечера на террасе, захваченный работой и прошлым.
Писание продолжилось в Лу-Прадо, где провели мы всю зиму. В мае Федор смог уже выезжать и приехал в Аскен. Поселился в отеле «Эчола». Мы приехали к нему погостить. Однако в тамошнем шуме машин и автобусов не поработаешь. Место живописно, но с самого утра наплыв туристов. В основном старухи англичанки, вечные лягушки-путешественницы. И в горах они, и в пустынях. Все как на подбор: с плоской грудью и бульдожьей челюстью. Гуляют с бедекером и кодаком, говорят только по-английски и сами не знают, каким ветром занесло их именно сюда.
Вернувшись в Лу-Прадо, я обрел мир и покой, необходимые для писания. Ирина помогала. Работалось с ней легче, потому что память у нее лучше. Перед тем как закончить, я поехал в Париж показать друзьям и спросить их мнения. Особенно ждал совета от м-ль Лавока, первой леди французских книготорговцев. Суждению ее доверял я на все сто. Получив одобрение от нее и прочих, стал готовить книгу к печати. Графиня де Кастри свела меня с подругой своей, Ирэн де Жиронд. Ирэн занимается переводами. Согласилась помочь.
Сперва поехал к ней в Сен-Жан-де-Люс. В приюте спокойствия, трудов и вдохновения работали мы с ней месяцы и стали единомышленниками. Очень скоро я доверился ей совершенно. Чувствовал, что можно ей сказать все, и она все поймет. Суждение Ирэн было верно, замечания справедливы. Если мы спорили, я знал, что права – она, и хоть и бесился, а радовался, что ляпов не будет. Голос ее порой напоминал матушкин.
Осенью Никита сообщил, что они с семьей уезжают жить в Америку. Путь в Отейль, стало быть, свободен, и мы полетели восвояси.
Когда из Сен-Жан-де-Люса в Париж вернулась Ирэн, литературные труды продолжились. Ирэн регулярно приходила на Пьер-Герен, усаживалась в глубокое кресло с таксой Изабель на коленях вместо столика. А мне друзья подарили щеночка-мопса, девочку Мопси. Наши четвероногие мамзели подружились. Ирэн придет – щенячьим восторгам нет конца, и страницы рукописи разлетаются во все стороны.
* * *
Нет слов, как благодарен я друзьям за помощь их в деле, которое оказалось сложней и дольше, нежели думал я. Спасибо им: Ирине, урожденной княгине Куракиной, второй жене князя Гаврилы, г-же Блак Белер, барону Дерви, барону де Витту и Ники Каткову, ходячей энциклопедии. Ники знает все: забуду я – подскажет он. Ники же и перевел мемуары на английский. И величайшей наградой трудам моим было вспомнить прошлое и вернуть на миг чувства и лица, которых уж нет...
Как и следовало ожидать, в русской колонии далеко не все обрадовались публикации первой части «Воспоминаний». Что, однако, не помешало мне написать вторую. А жена, следя за моей работой, и вовсе грозилась написать третью под названием «О чем не сказал муж». И, верно, третья часть, сказал я жене, была бы лучшей. У Ирины дар писателя-юмориста. Она затеяла сочинить «Дневник Буля», как бы от его лица. Глазами нашего старого чудака – живой рассказ обо всех событиях. Местами умора, жаль – непереводимо!
В Париже мы опять зажили светской жизнью. Ходили по театрам и по гостям. Более всего любил я бывать у Тведов. В квартире у них – художественный вкус, роскошь и легкий запах «Герлена». Мадам Твед, известная скорее как Долли Радзивилл, тети Козочкина племянница, – хрупкая, нежная, маленькая. Маленькая, да удаленькая: покорит в два счета. Мсье Твед – славный малый, доброе дитя, небесталанный художник. Дома у них дух старой Польши.
Иной дух у Люсьена Тесье в Ля Мюэт. Хозяйкой была здесь Мари, правнучка великого князя Алексея, блондинка, тонкая, как саксонский фарфор. На жениных раутах Люсьен явно чувствовал себя не в своей тарелке. Все не мог привыкнуть к славянским разгулу, водке, икре и метрдотелю с гитарой после ужина.
Здесь же непременно леди Дайана Купер, Дриан, посол Эрве Альфан с женой, Сесиль Сорель, Маргерит Морено и прочие, друзья, художники, артисты, бомонд.
Но светская жизнь все же тяготила. Пишучи «Мемуары», я привык к уединению. Стал чураться людей – это я-то! Многих баловней судьбы повидал я на своем веку, аристократов, богачей, знаменитостей. Мог бы видеть и дальше, да охоты не стало. А что до, так сказать, умников, я и половины их речей не пойму... Чересчур умны для меня. Мне дайте людей попроще, кто живет сердцем прежде ума. А что до ума – ум сердца, по мне, и есть самый ум.
У графини де Кастри в Калаутсе я познакомился с отцом Лавалем. Под аркадами тамошней обительки его белая доминиканская ряса казалась счастливой находкой архитектора... С о. Лавалем рознимся мы во всем и, однако, говорить можем о чем угодно.
Порой он удивляется, как, прожив столь порочную жизнь, уцелел я:
– И как пришел к такой несокрушимой вере?
– Да пути-то Господни неисповедимы. И что объяснять необъяснимое? Высшая мудрость – слушаться Создателя. В простой, безоглядной и нерассуждающей вере я обрел подлинное счастье: мир и равновесие душевные. А ведь я не святой угодник. И даже человек не церковный, не примерный христианин. Но знаю я, что Бог есть, и того мне довольно. Просить Его ни о чем не прошу, но что дает, за то Ему благодарен. А счастье ли, горе – все к лучшему.
Порой выйду вечером на балкон пьер-гереновского домика своего и в пригородной тишине Отейля точно слышу в дальнем парижском шуме эхо прошлого...
Увижу ль когда Россию?..
Надеяться никому не заказано. Я уж в тех годах, когда не мыслишь о будущем, если из ума не выжил. А все ж еще мечтаю о времени, которое, верно, для меня не придет и которое называю: «После изгнания».
Сентябрь 1953 г.
notes