Глава 7
Наши жилища – Петербург – Мойка, слуги и хозяева – Ужин у «Медведя»
Наши зимние и летние переезды оставались неизменны: зимой Петербург – Москва – Царское Село; летом Архангельское, осенью на охотничий сезон усадьба в Ракитном. В конце октября мы выезжали в Крым.
За границу мы ездили редко, зато частенько брали нас с братом родители в поездки по собственным заводам и имениям. Они были многочисленны и рассеяны по всей России, а иные столь далеко, что доехать до них нам не удалось никогда. Одно из имений, на Кавказе, у Каспийского моря, простиралось на двести верст. Нефти там было столько, что она, казалось, хлюпала под ногами, и крестьяне наши смазывали ею колеса у телег.
На дальние поездки у нас имелся частный вагон, где устраивались мы с большим комфортом, нежели даже в собственных домах, не всегда готовых принять нас. Входили мы в вагон через тамбур-прихожую, какую летом превращали в веранду и уставляли птичьими клетками. Птичье пение заглушало монотонный перестук колес. В салоне-столовой стены обшиты были панелями акажу, сиденья обтянуты зеленой кожей, окна прикрыты желтыми шелковыми шторками. За столовой – спальня родителей, за ней – наша с братом, обе веселые, ситцевые, со светлой обшивкой, дальше – ванная. За нашими апартаментами несколько купе для друзей. В конце вагона помещение для прислуги, всегда многочисленной у нас, последняя – кухня. Еще один вагон, устроенный таким же образом, находился на русско-германской границе на случай наших заграничных поездок, однако мы никогда им не пользовались.
В каждом нашем путешествии нас сопровождала масса людей, без которых отец не мог обойтись. Матушка не любила многолюдья, но с отцовыми друзьями всегда была приветлива. Зато мы их ненавидели, ведь они отнимали у нас матушку. Честно говоря, ненависть была взаимной.
Петербург расположен в устье Невы, за что получил название Северной Венеции. Был он одной из красивейших европейских столиц. Невозможно передать, как хороша Нева с набережными розового гранита и блистательными дворцами вдоль... Всюду в идеальном строе зданий очевиден гений Петра и Екатерины Великих.
Императрица Александра Федоровна заказала декоратору-немцу решетчатую ограду сада перед Зимним дворцом. Зимний построен был в начале XVIII века императрицею Елизаветой Петровной. Дворец сей – создание архитектора Растрелли. Решетчатая ограда порядком обезобразила здание, а все же шедевр остается шедевром.
Санкт-Петербург – город не исконно русский. Сказался вкус императриц и великих княгинь, родом иностранок, как правило, немок, на протяжении двух веков, а еще присутствие дипломатического корпуса. Немного оставалось семей, хранивших традиции старой Руси. Русские аристократы стали космополитами. Поклонялись они иностранщине и то и дело ездили за границу. Хорошим тоном было посылать мыть белье в Париж и Лондон. Почти все матушкины знакомые нарочно говорили только по-французски, а русский коверкали. Нас с братом это злило, и отвечали мы старым снобкам только по-русски. А старухи говорили, что мы невежи и увальни. Но мы и ухом не вели. Напыщенной знати предпочитали мы людей проще, безалаберных и веселых.
Что до чиновников – эти были, как и все чиновники, просто жадны и бессовестны. Льстили начальству и думали о наживе. Патриотизма в них не было ни на грош. А так называемая интеллигенция сама не знала, чего хотела. Ее разброд и анархия на пользу отечеству не шли. Интеллигенты-агитаторы настраивали народ против знати. Вдобавок знать и сама вызывала зависть и ненависть. Когда при Керенском она взяла власть, то оказалась ни на что не способной.
Патриотизма не было и в театре. На столичных императорских сценах вплоть до середины XVIII века русских пьес не ставилось вообще. Почти все актеры были иностранцы. Первый русский театр был основан только при Елизавете Петровне в 1756 году стараниями советника ее – князя Бориса Юсупова. Новый толчок – уже при Екатерине, поручившей прапрадеду моему все императорские театры. Можно сказать, князь Николай – основатель русской сцены, устоявшей вопреки всем историческим потрясениям. В России рухнуло все, кроме нее.
Первым открыл Европе русское искусство Сергей Дягилев, и благодаря ему наши опера и балет прославились во всем мире. Незабываемы их первые выступления в парижском Шатле в 1909 году. Дягилеву удалось собрать лучших артистов: был тут Шаляпин – незабвенный Годунов, художники Бакст и Бенуа, танцовщик Нижинский, балерины Павлова и Карсавина, и многие, многие! Русские артисты мгновенно прославились в мире, как в России, у иных появились ученики, школа русского императорского балета сохраняется и по сей день. Правда, актеры наши, вообще русский драматический театр известен Западу мало. Только в России могли быть поняты наша классика и фольклор. Пьесы Островского, Чехова, Горького русские любили всегда. Мы с братом Николаем не пропускали ни одного хорошего спектакля и с иными замечательными актерами знакомы были лично.
В Петербурге мы жили на Мойке. Дом наш был особенно замечателен своими пропорциями. Прекрасный внутренний полукруглый двор с колоннадой переходил в сад.
Особняк этот подарила императрица Екатерина прабабке моей княгине Татьяне. Произведения искусства наполняли его во множестве. Дом был похож на музей. Ходи и смотри до бесконечности. К несчастью, дед затеял перестройку и многое, увы, испортил. Две-три залы, гостиных да галереи с картинами сохранили дух XVIII века. Галереи эти вели в домашний театрик в стиле Людовика XV. После спектакля ужинали прямо в фойе, если, разумеется, не было званого вечера, когда собиралось порой две тысячи гостей. Тогда ужин подавали в галереях, а в фойе накрывали стол для императорского семейства. Всякий такой прием потрясал иностранцев. Не верили они, что в семейном доме можно накормить стольких людей, и на всех хватит и горячих кушаний, и севрского фарфора, и столового серебра.
Павел, наш старый дворецкий, никому бы не уступил чести служить государю. Но был он уже очень стар, слаб глазами и часто проливал вино на скатерть. Наконец старик ушел на покой, и, когда государь приезжал последний раз на прием на Мойку, от Павла это скрыли. Государь заметил, что старого дворецкого нет, и с улыбкой сказал матушке, что на этот раз, надеется, скатерть будет чистой. Не успел он это сказать, как в дверях, точно призрак, возник старик Павел. В парадной ливрее и на дрожащих ногах он доковылял до государя и за креслом его простоял весь вечер. Николай, заботясь о чистоте матушкиной скатерти, бережно поддерживал руку старика, когда тот наливал ему вино.
Павел прослужил у нас более шестидесяти лет. Знал он всех знакомых отца и каждого обслуживал исходя из собственного к нему отношения, нимало не считаясь с чинами и титулами. Кого не любит – тому ни за что не нальет вина и не подаст десерта. Когда генерал Куропаткин, разбитый японцами в 1905 году, приехал к нам обедать, старик Павел, выказывая ему презрение, встал к нему спиной, плюнул и наотрез отказался обслужить его за столом.
Помню старшего швейцара Григория с жезлом и в треуголке. К несчастному генералу он был более милостив. В войну 1914 года приехала к нам вдовствующая императрица. Григорий подошел и сказал ей: «Почему, ваше величество, не назначили в армию генерала Куропаткина? Ему теперь самое время искупить прошлое». Императрица пересказала разговор сыну. Две недели спустя мы узнали, что генерал Куропаткин получил дивизию!
Прислуга наша была преданна и усердна. В пору, когда знали одни свечи да масляные лампы, многие наши люди занимались только освещением. Когда изобрели электричество, старший лакей-«осветитель» так расстроился, что спился и умер.
Слуги были у нас всех мастей: арабы, татары, калмыки, негры щеголяли в своих пестрых платьях. Командовал всеми Григорий Бужинский. В полной мере доказал он, как верен, когда нас явились грабить большевики. Они велели ему показать, где мы прячем золото и ценности. Григорий умер от пыток, но ничего не сказал. Несколько лет спустя вещи нашли. Жертва его оказалась напрасной, однако ничуть не поблекла. И в этих записках хочу воздать должное героической его верности. Он умер ужасной смертью, но хозяев не предал.
Подвал в доме на Мойке был настоящим лабиринтом. Эти толстостенные с глухими дверьми помещения не боялись ни пожара, ни наводнения. Находились там и винные погреба с винами лучших марок, и кладовые с коробами столового серебра и драгоценных сервизов для званых вечеров, и хранилища скульптур и полотен, не нашедших место в картинных галереях и залах. Это «подвальное» искусство могло бы составить музей. Я потрясен был, когда увидел их в ящиках, в пыли и забвении.
В бельэтаже находились отцовские апартаменты, окнами на Мойку. Комнаты были некрасивы, но уставлены всякими редкостями. Картины, миниатюры, фарфор, бронза, табакерки и проч. В ту пору в обжедарах я не смыслил, зато обожал, видимо наследственно, драгоценные камни. А в одной из горок стояли статуэтки, которые любил я более всего: Венера из цельного сапфира, рубиновый Будда и бронзовый негр с корзиною брильянтов. Рядом с отцовым кабинетом помещалась «мавританская» зала, выходившая в сад. Мозаика в ней была точной копией мозаичных стен одной из зал Альгамбры. Посреди бил фонтан, вокруг стояли мраморные колонны. Вдоль стен диваны, обтянутые персидским штофом. Зала мне нравилась восточным духом и негой. Частенько ходил я сюда помечтать. Когда отца не было, я устраивал тут живые картины. Созывал всех слуг-мусульман и сам наряжался султаном. Нацеплял матушкины украшения, усаживался на диван и воображал, что я – сатрап, а вокруг – рабы... Однажды придумал я сцену наказания провинившегося невольника. Невольником назначил Али, нашего лакея-араба. Я велел ему пасть ниц и просить пощады. Только я замахнулся кинжалом, открылась дверь и вошел отец. Не оценив меня как постановщика, он рассвирепел. «Все вон отсюда!» – закричал он. И рабы с сатрапом бежали. С тех пор вход в мавританскую залу был мне воспрещен.
Напротив отцовских апартаментов последней в анфиладе была музыкальная гостиная, где хранили коллекцию скрипок, но музыкою не занимались.
Матушкины покои с окнами в сад помещались на втором этаже. Тут же парадные залы, гостиные, ванные комнаты, галереи с картинами и в самом конце – театр. Бабушка, мать отца, брат мой и я жили на третьем этаже. Тут же находилась домашняя часовня.
Главный уют был в матушкиных комнатах. Излучали они тепло ее сердца, свет ее красоты и изящества. В спальне, обтянутой голубым узорчатым шелком, стояла мебель розового дерева с маркетри. В широких горках красовались броши и ожерелья. Когда случались приемы, двери были нараспашку, любой мог войти полюбоваться дивными матушкиными брильянтами. Эта спальня была со странностью: порой раздавался оттуда женский голос и всех окликал по имени. Прибегали горничные, решив, что зовет их именно хозяйка, и пугались до смерти, увидав, что спальня пуста. Мы с братом тоже слыхали не раз эти странные зовы.
Мебель малой гостиной когда-то принадлежала Марии Антуанетте. На стенах висели картины Буше, Фрагонара, Ватто, Юбера Робера и Грёза. Хрустальная люстра прибыла из будуара маркизы де Помпадур. Бесценные безделушки стояли на столах и в горках: табакерки с эмалью и золотом, аметистовые, топазовые, нефритовые в золотой оправе с брильянтовой инкрустацией пепельницы. В вазах всюду цветы. Матушка обыкновенно сидела именно в этой гостиной. Когда никого не было, вечерами мы с братом здесь с нею ужинали. Круглый стол накрывали на три прибора и ставили хрустальные канделябры. В камине полыхало пламя, а огоньки свечей вспыхивали в перстнях на тонких матушкиных пальцах. Не могу без волнения вспомнить об этих счастливых вечерах в маленькой уютной гостиной, где прекрасно все – и хозяйка, и обстановка. Да, это были минуты настоящего счастья. Знали бы мы, какие несчастья придут за ним!
К Рождеству на Мойке начиналась суматоха. Готовились целыми днями, на стремянках вместе с прислугой наряжали высоченную елку, до потолка. Сияние стеклянных шаров и серебряного дождя зачаровывало наших слуг-азиатов. Прибывали поставщики, доставляли нам подарки для друзей, и суматоха росла. В праздничный день являлись гости – почти все дети, наши ровесники, приносили с собой чемоданы, чтобы унести подарки. Подарки нам раздавали, потом угощали горячим шоколадом с пирожными и вели в игровой зал на «русские горки».
Было ужасно весело, но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслаждением колотил ненавистных, к тому ж и мозгляков.
На другой день была елка для прислуги с семьями. Матушка за месяц до праздника опрашивала наших людей, кому что подарить. Молодой араб Али, сыгравший моего невольника в том памятном представлении в мавританской зале, попросил однажды «красивый штука». Этой «штукой» была диадема с бурмитским зерном и брильянтами, которую надевала матушка, едучи на балы в Зимний. Али оцепенел, увидя матушку, одетую всегда просто, вдруг в парадном платье и ослепительных драгоценностях. Видимо, он принял ее за божество. Он пал перед ней ниц. Насилу его подняли.
Пасху праздновали торжественно. Всю Страстную близкие друзья и почти вся прислуга были с нами на службе в нашей домашней часовне, а в субботу на Всенощную шли в большой храм. После разговлялись. Гостей собиралось множество. Начинался пир горой: молочные поросята, гуси, фазаны, реки шампанского. Вносились куличи в венчике из бумажных роз, обложенные крашеными яйцами. На другое утро мы мучились животами.
После пира отец с матерью и мы с братом шли в людскую. Матушка следила, чтобы людей кормили хорошо, и слуги ели почти все то же, что и хозяева. Мы поздравляли всех и христосовались.
У отца имелась прихоть: менять столовые. Чуть не каждый день мы обедали в новом месте, что прибавляло слугам хлопот. Мы с Николаем порой бежали по всему дому в поисках, где накрыто. И опоздать были рады-радехоньки.
Отец с матерью держали открытый стол. Сколько едоков соберется к обеду, в точности не знали. Многие являлись к столу целыми семьями, ибо нуждались и питались то в одном, то в другом достаточном доме. Этих извинить было можно, других – навряд. Одна богатая старуха домовладелица ела только в гостях. Приезжала с опозданием и, войдя, заявляла с апломбом: «Волки сыты, теперь поем спокойно».
Генерал Бернов, о котором я рассказывал выше, и матушкина приятельница княгиня Вера Голицына люто ненавидели друг друга и ругались при каждой встрече. Однажды вечером генерал был сильно не в духе и не захотел отвезти княгиню домой, хотя до ужина обещал. «Бог с вами, – сказала княгиня. – Дурак натощак и сытый – набитый». У Голицыной был артрит правого большого пальца, и она то и дело сосала его, говоря, что от этого болит меньше. И руку ее целовать я отказывался. Замуж она не вышла и о том жалела. «Жаль, что я старая девка, – твердила она матушке. – Так и не узнаю, как это бывает».
В Петербурге была у нас знакомая пожилая дама, вдова военачальника, вечно влюбленная – непременно в гвардейского генерала, командира полка. Мало, что верна, еще и страшна как смерть, о взаимности и думать нечего. Вдобавок ужасно белилась и румянилась и носила рыжий парик. Когда отца назначили на место генерала, вкупе с полком унаследовал он и непременную влюбленность дамы. Старуха ходила за ним по пятам, стояла у дверей клуба, где отец бывал после полудня, и, заметив его в окне, посылала ему воздушные поцелуи. Любовные письма ему она подписывала «твоя Фиалка». Летом в собственной карете она ездила за ним на маневры.
Великий князь Николай Михайлович был обожаем вдвойне – сразу двумя сестрами, старыми девицами. Каждое утро старухи прогуливались по набережной у его дворца. Одеты были одинаково, позади лакей в ливрее нес их меховые накидки, галоши, зонтики и двух облезлых мопсов. Когда великий князь выезжал и возвращался, старые идиотки делали глубокий реверанс.
Другие сестрицы, провинциалки, обе тоже незамужние, уродины и богачки, решили покорить Петербург. Вознамерясь принимать высшее общество, купили они в Петербурге блестящий особняк. Обставили его с крикливой роскошью, наняли модного повара и миллион слуг, одели их в яркие ливреи и немедленно разослали приглашения всей столичной знати. В пригласительном билете, полученном отцом с матерью, писано было: «Дорогие князь с княгиней, полноте сидеть дома да грызть сухари. Будьте к нам на ужин в субботу в восемь». Родители пошли смеха ради. Не мудрено, что встретили они там всех своих друзей.
Разумеется, петербургский свет состоял не из одних шутов. Заезжие иностранцы в один голос твердили, что в России полно даровитых и образованных людей, что беседовать с ними приятно и интересно. А стольких чудаков и клоунов я знал потому лишь, что с ними весело было отцу. Дивлюсь матушкиным кротости и терпению: вечно принимай эту братию и всем улыбайся. Но тут я, признаться, весь в отца. Меня влекли, да и теперь влекут, всякие шуты гороховые, сумасброды и психопаты. По-моему, в их чудачествах – непосредственность и воображение, которых так не хватает людям порядочным.
Каждую зиму в Петербурге у нас гостила моя тетка Лазарева. Привозила она с собою детей, Мишу, Иру и Володю – моего ровесника. Я уже писал, как отчаянно шалили мы с ним. Последняя шалость разлучила нас надолго.
Было нам лет двенадцать-тринадцать. Как-то вечером, когда отца с матерью не было, решили мы прогуляться, переодевшись в женское платье. В матушкином шкафу нашли мы все необходимое. Мы разрядились, нарумянились, нацепили украшения, закутались в бархатные шубы, нам не по росту, сошли по дальней лестнице и, разбудив матушкиного парикмахера, потребовали парики, дескать, для маскарада.
В таком виде вышли мы в город. На Невском, пристанище проституток, нас тотчас заметили. Чтоб отделаться от кавалеров, мы отвечали по-французски: «Мы заняты» – и важно шли дальше. Отстали они, когда мы вошли в шикарный ресторан «Медведь». Прямо в шубах мы прошли в зал, сели за столик и заказали ужин. Было жарко, мы задыхались в этих бархатах. На нас смотрели с любопытством. Офицеры прислали записку – приглашали нас поужинать с ними в кабинете. Шампанское ударило мне в голову. Я снял с себя жемчужные бусы и стал закидывать их, как аркан, на головы соседей. Бусы, понятно, лопнули и раскатились по полу под хохот публики. Теперь на нас смотрел весь зал. Мы благоразумно решили дать деру, подобрали впопыхах жемчуг и направились к выходу, но нас нагнал метрдотель со счетом. Денег у нас не было. Пришлось идти объясняться к директору. Тот оказался молодцом. Посмеялся нашей выдумке и даже дал денег на извозчика. Когда мы вернулись на Мойку, все двери в доме были заперты. Я покричал в окно своему слуге Ивану. Тот вышел и хохотал до слез, увидав нас в наших манто. Наутро стало не до смеха. Директор «Медведя» прислал отцу остаток жемчуга, собранного на полу в ресторане, и... счет за ужин!
Нас с Володей заперли на десять дней в наших комнатах, строго запретив выходить. Вскоре тетка Лазарева уехала, увезла детей, и несколько лет Володи я не видел.
Глава 8
Москва – Наша жизнь в Архангельском – Художник Серов – Таинственное явление – Соседи – Спасское
Москву я любил больше Петербурга. Москвичей почти не затронуло чужеземное влияние, и остались они настоящими русаками. Москва была истинной столицей Святой Руси.
Древние дворянские роды в своих роскошных городских и деревенских усадьбах жили по старинке. Они почитали обычай и сторонились петербуржцев, называя их чужеземцами.
Богатое купечество, все от сохи, составляло в Москве особый класс. В купеческих домах, больших и красивых, имелись произведения искусства, порой ценнейшие. Купцы ходили в косоворотках, плисовых штанах и сапогах бутылками, а купчихи одевались у лучших парижских портных, носили брильянты и элегантностью могли поспорить с петербургскими гранд-дамами.
В Москве все дома были открыты. Гостя тотчас вели в столовую к столу с закусками и водками. Хочешь не хочешь – изволь угощаться.
У всех богатых семей было имение под Москвой. Жили там по-старинному хлебосольно. Гость приезжал на день и мог остаться навек, и потомков оставить на житье, до седьмого колена.
Москва была как двуликий Янус. Один лик – церкви яркие, златоглавые, море свечей в храмах у икон, толстые стены монастырские, толпы молельцев. Другое лицо – шумный, веселый город, место утех и нег, вертеп; на улицах пестрая толпа, едут тройки, звенят колокольчики, мчатся лихачи, дорогие извозчики с пышной упряжью, молодые, богато одетые, порой сводники и товарищи своим седокам.
Эта смесь благочестия и распутства – чисто московская. Москвичи грешили так грешили, а молились так молились.
Москва была не только торгово-промышленной: умов и талантов ей тоже не занимать.
Оперная и балетная труппы Большого были не хуже, чем в Петербурге. В Малом театре ставили то же, что и в Александринке, а играли – лучше. В московских актерских семьях традиции передавались из поколения в поколение. В конце прошлого века Станиславский основал Художественный театр. Помогали гениальному режиссеру не менее замечательные Немирович-Данченко и Гордон Крэг. Нюх на артиста помог Станиславскому собрать первоклассные силы. Великие актеры исполняли у него ничтожные роли. На сцене нет условностей: жизненно все.
Я в Москве был страстным театралом. Езжал и к цыганам в Стрельну и Яр: пели там лучше, чем в Петербурге. Кто хоть раз слышал Варю Панину, никогда не забудет. До старости эта некрасивая, вечно в черном, цыганка брала публику за душу низким волнующим голосом. Под конец жизни она вышла за восемнадцатилетнего юнкера. Умирая, Панина просила брата сыграть ей на гитаре ее коронную «Лебединую песнь» и умерла, как только он доиграл.
Наш московский дом был построен в 1551 году царем Иваном Грозным. В ту пору вокруг был лес, и царь Иван стоял тут во время охоты. Подземный ход в несколько верст связывал дом с Кремлем. Строили дом зодчие Барма и Постник, они же построили потом собор Василия Блаженного, и царь, чтобы не повторили они подобного чуда, ослепил их, отрубил им руки и вырвал язык. Зверствовал царь Иван, а после вечно сокрушался и каялся. К тому же он был умен и тонкий политик.
Жил царь в сем лесном доме обыкновенно недолго. Пировал, а потом возвращался подземным ходом в Кремль. Ход расходился на несколько выходов, так что царь мог явиться в любое время в любом месте, где ожидаем не был.
Собрал он библиотеку, какой не было ни у кого в мире. Чтобы уберечь ее от пожаров, в те времена частых, он замуровал ее под землей. Историки свидетельствуют, что книги и по сей день там. Только пойди сыщи их после всех обвалов и оползней.
После смерти Ивана дом пустовал полтора столетия. В 1729 году Петр I подарил его князю Григорию Юсупову.
В конце прошлого века родители мои обновляли дом и обнаружили тот самый подземный ход. Спустившись туда, они увидели длинный коридор и скелеты, прикованные цепями к стенам.
Дом этот был в старомосковском вкусе крашен ярко-желтой краской. Спереди – парадный двор, сзади – сад. Залы сводчатые, с картинами на стенах. В самой большой зале коллекция золотых и серебряных вещей и портреты царей в резных рамах. Остальное – горницы, темные переходы, лесенки, ведущие в подземелье. Толстые ковры заглушали шаг, и тишина прибавляла дому таинственности.
Все тут напоминало о царе-изверге. На третьем этаже, на месте часовни, были раньше зарешеченные ниши со скелетами. В детстве я думал, что души замученных живут где-то здесь, и вечно боялся встретиться с привидением.
Мы не любили этого дома. Слишком живо было в нем кровавое прошлое. Подолгу мы в Москве никогда не жили. Когда отца назначили московским генерал-губернатором, мы заняли флигель, связанный с основным зданием зимним садом. Дом остался для балов и приемов.
Иные москвичи были большими оригиналами. Отец любил таких, с ними он не скучал. В основном это были члены всяческих обществ, коих отец был почетным председателем, – собачники, птичники. Были даже пчеловоды – все из секты скопцов. Главный у них, старик Мочалкин, часто приходил к отцу. Мне он внушал ужас бабьим лицом и тонким голосом. Но когда отец привел меня в их пчелиный клуб, оказалось совсем не страшно. Принять отца собралось человек сто. Угостили нас вкусным обедом, потом устроили концерт. Пели пчеловоды – сопрано. Словно сотня старушек в мужском платье распевает народные песни детскими голосочками. Было трогательно, и смешно, и грустно.
Помню еще чудака – толстый и лысый человек по фамилии Алферов. Прошлое его темно. Был он тапером в борделе, потом продавцом птиц и чуть не угодил в тюрьму за то, что продал как редкую птицу обычную курицу, раскрасив ее всеми цветами радуги.
Родителям моим он выражал величайшее почтение и, когда приходил, ждал на коленях, пока они не выйдут. Однажды слуги забыли доложить о нем, и Алферов простоял на коленях посреди залы час. Если к нему обращались за обедом, он вставал и на вопрос отвечал стоя. Меня это смешило, и я стал спрашивать его нарочно. К нам он надевал старый сюртук, когда-то, видимо, черный, а теперь – окраски неопределенной. Должно быть, в нем он играл когда-то ритурнели веселым девицам. Твердый высокий воротничок доходил ему до ушей. На груди висела большая серебряная медаль в честь коронации Николая II. Под ней – медали поменьше, полученные за якобы редких птиц.
Иногда отец водил нас к батюшке, державшему соловьев. Бесчисленные клетки были подвешены к потолку. Батюшка стучал какими-то собственного изготовления инструментами, и соловьи начинали петь. Он махал руками, как дирижер, мог остановить, продолжить и даже велеть петь по очереди. Никогда я не видел ничего подобного.
В Москве, как и в Петербурге, родители жили открытым домом. Была одна особа, известная скупердяйка. Напрашивалась ко всем на обед и питалась по гостям всякий день, кроме субботы. Хозяйке дома льстила до неприличия, хваля ее кушания, и просила позволения унести остатки, всегда обильные. Даже не дожидаясь согласия, особа подзывала лакея и приказывала отнести еду к себе в карету. В субботу она созывала всех к себе и кормила их тем, что насобирала у них же в течение недели.
На лето мы уезжали в Архангельское. Многие друзья ехали проводить нас, оставались погостить и загащивались до осени.
Любил я гостей или нет – зависело от их отношения к архангельской усадьбе. Я терпеть не мог тех, кто к красоте ее был бесчувствен, а только ел, пил да играл в карты. Их присутствие я считал кощунством. От таких я всегда убегал в парк. Бродил среди деревьев и фонтанов и без устали любовался счастливым сочетанием природы и искусства. Эта красота укрепляла, успокаивала, обнадеживала. Иногда я доходил до театра. Забирался в ложу для почетных гостей и воображал, что сижу на спектакле, что лучшие артисты поют и танцуют для меня одного. Я представлял себя прапрадедом князем Николаем и полновластным хозяином Архангельского. Порой сам поднимусь на сцену и пою, будто для публики. Иногда до того забудусь, что думаю, меня слушают, затаив дыхание. Очнусь – смеюсь над собой, и в то же время грустно, что чары рассеялись.
Наконец у Архангельского нашелся обожатель в моем вкусе – художник Серов, в 1904 году приехавший в усадьбу писать с нас портреты.
Это был замечательный человек. Из всех великих людей искусства, встреченных мною в России и Европе, он – самое дорогое и яркое воспоминание. С первого взгляда мы подружились. В основе нашей дружбы лежала любовь к Архангельскому. В перерывах между сеансами я уводил его в парк, усаживал в лесу на свою любимую скамейку, и мы всласть говорили. Идеи его заметно влияли на мой юный ум. А впрочем, считал он, что, если бы все богатые люди походили на моих родителей, революция была бы ни к чему.
Серов не торговал талантом и заказ принимал, только если ему нравилась модель. Он, например, не захотел писать портрет великосветской петербургской красавицы, потому что лицо ее счел неинтересным. Красавица все ж уговорила художника. Но, когда Серов приступил к работе, нахлобучил ей на голову широкополую шляпу до подбородка. Красавица возмутилась было, но Серов отвечал с дерзостью, что весь смысл картины – в шляпе.
По натуре он был независим и бескорыстен и не мог скрыть того, что думает. Рассказал мне, что, когда писал портрет государя, государыня поминутно досаждала ему советами. Наконец он не выдержал, подал ей кисть и палитру и попросил докончить за него.
Это был лучший портрет Николая II. В 17-м, в революцию, когда озверевшая толпа ворвалась в Зимний, картину изорвали в клочки. Один клочок подобрал на Дворцовой площади и принес мне знакомый офицер, и реликвию эту я берегу, как зеницу ока.
Серов был доволен моим портретом. Взял его у нас Дягилев на выставку русской живописи, организованную им в Венеции в 1907 году. Картина принесла ненужную известность мне. Это не понравилось отцу с матерью, и они просили Дягилева с выставки ее забрать.
По воскресеньям после обедни приходили крестьяне с детьми. Дети угощались сластями, их родители излагали просьбы и жалобы. Крестьян внимательно выслушивали и почти всегда удовлетворяли.
В июле проходили народные праздники с хороводами и пением. Любили их все. Мы с братом были на них непременно и ждали их с нетерпением каждый год.
Простота наших отношений с крестьянами, наше братство при всей их почтительности поражало гостей-иностранцев. Гостивший у нас художник Франсуа Фламан был этим совсем потрясен. Архангельское так полюбилось ему, что, уезжая, он сказал матушке: «Княгиня, как покончу рисовать, позвольте наняться к вам на должность почетной архангельской свиньи!»
Однажды в конце лета мы с Николаем стали очевидцами таинственного явления, так никогда и не объяснившегося. Собирались мы с братом к ночному московскому поезду, уезжая в Петербург. После ужина простились с родителями, сели в тройку и поехали на вокзал. Дорога шла через Серебряный бор, глухой и безлюдный на версты и версты. Ярко светила луна. Вдруг посреди леса лошади встали на дыбы. Впереди показался поезд и тихо прошел сквозь деревья. В вагонах горел свет, у окон сидели пассажиры, лица их были различимы. Наши люди перекрестились. «Нечистая сила!» – шепнул один. Мы с Николаем обомлели: железной дороги поблизости не было и в помине. Но видело поезд нас четверо!
Часто сообщались мы с соседями, великими князем и княгиней, Сергеем Александровичем и Елизаветой Федоровной. Жили они в Ильинском. Усадьба их была устроена со вкусом, в духе английского сельского дома. В гостиных стояли кресла с кретоновой обивкой и многочисленные вазы с цветами. Свита великого князя проживала в парковых домиках.
В Ильинском, ребенком, встретился я с великим князем Дмитрием Павловичем и сестрой его, великой княжной Марией Павловной. Оба они жили у дяди с теткой. Мать их, греческая принцесса Александра, давно умерла, а отцу, великому князю Павлу Александровичу пришлось покинуть Россию, когда заключил он морганатический брак с г-жой Пистолькорс, впоследствии княгиней Палей.
Двор великого князя Сергея Александровича был весьма пестр. Встречались личности удивительные. Из самых забавных – княгиня Васильчикова, гренадерского роста, весом в двенадцать пудов. Она говорила басом и ругалась, как извозчик. Хвасталась своей силой с утра до вечера. Случись кто рядом – схватит его и поднимет с легкостью, как младенца, под смех публики и самого «младенца». Отец постоянно становился ее жертвой, но шутки этой не любил. А вот князь и княгиня Олсуфьевы были милейшей четой. Княгиня, в ту пору гофмейстерина, походила на маркизу XVIII века. Супруг ее был лыс, пухл и глух, как тетерев. Когда надевал он, генерал, свой гусарский мундир, сабля его, больше, чем он сам, волочилась по земле с адским грохотом. Потому княгиня вечно тревожилась за его саблю в церкви. Вдобавок генерал не мог спокойно стоять на месте, обходил иконы – многочисленные в русском храме, – кои, как принято, перекрестясь, целовал. До каких не мог дотянуться, тем слал воздушный поцелуй. Нимало не смущаясь святостью места, он громовым голосом заговаривал с причтом и прихожанами. Все смеялись вместе с попом, а княгиня страдала.
Другими соседями были Голицыны, продавшие моему прадеду Архангельское. Княгиня Голицына, бабушкина сестра, приходилась отцу теткой. Родила она много детей, но рано овдовела. Сидела она всегда на террасе в кресле, внушительная и важная. Носила платье с дорогим кружевом и чепчик и даже в деревне надевала корсет и душилась. Когда я приходил к ней, любил взять ее руку и вдохнуть дивный аромат духов.
Они с бабушкой были совсем разные и спорили по каждому поводу. Бабушка, как я писал, была оригиналкой и с причудами. Сестра поминутно корила ее за небрежный вид и манеры сорванца. Бабушка в ответ называла ее сушеной мумией.
Еще одни соседи, князь с княгиней Щербатовы, принимали гостей на редкость радушно. Дочь их Мария, красавица и умница, вышла впоследствии за графа Чернышова-Безобразова. Она – из самых наших близких друзей. Ни ум, ни красота ее от времени нимало не поблекли.
Недалеко от Архангельского на холме стоял дом, похожий на рейнский замок, ничуть не сообразуясь с окружающей природой. Хозяйка дома была стройна, но лицом так уродлива, что звали ее «обезьянья жопа». Всем и каждому она сообщала, что по утрам принимает ванны из роз.
Останкино и Кусково принадлежали графам Шереметевым, последним потомкам старинного русского рода. Время над этими усадьбами было невластно. Дворцы, бесценная мебель, вековые деревья, глубокие пруды остались такими, как были при первых хозяевах.
Одним из самых старых наших имений было подмосковное Спасское. Именно там жил князь Николай Борисович перед тем, как купил Архангельское.
Потом об имении словно забыли, не знаю почему. В 1912 году я побывал в нем. Оно было заброшенным совершенно.
На пригорке близ елового бора стоял дворец с колоннадой. Казалось, он прекрасно вписывается в пейзаж. Но как только я приблизился, то пришел в ужас: все сплошь – развалины! Двери сорваны, стекла разбиты. Потолки рушатся, на полу оттого груды мусора и щебенки. Кое-где остатки былой роскоши: мраморная штукатурка с лепниной, яркая настенная роспись, вернее, также остатки. Я прошелся по анфиладе. Залы – один другого прекрасней, а куски колонн лежат на полу, как отрубленные руки. Части деревянной обшивки эбенового, розового и фиолетового дерева с маркетри давали понятие о былом декоре!
Ветер гулял по залам, гудел у толстых стен, вызывая из развалин эхо. Он был тут как дома. Мне стало не по себе. Филины на балках таращились на меня круглыми глазами и словно говорили: «Смотри, что стало с домом предков твоих!»
Ушел я в тоске, думая, что от великого богатства случаются порой великие ошибки.
Глава 9
Своенравие – У цыган – Мой коронованный поклонник – Дебют в кабаре – Маскарады – Бурное объяснение с отцом
Характер мой портился. Матушка избаловала меня. Я стал ленив и капризен. Брату Николаю в ту пору исполнился двадцать один год, он учился в университете. Меня же родители решили отдать в военную школу. На вступительном экзамене я поспорил с батюшкой. Он велел мне назвать чудеса Христовы. Я сказал, что Христос накормил пять человек пятью тысячами хлебов. Батюшка, сочтя, что я оговорился, повторил вопрос. Но я сказал, что ответил правильно, что чудо именно таково. Он поставил мне кол. Из школы меня выгнали.
В отчаянии родители положили отдать меня в гимназию Гуревича, известную строгостью дисциплины. Звали ее «гимназия для двоечников». Директор всеми правдами и неправдами укрощал непокорных. Узнав о родительском выборе, я решил, что нарочно провалюсь, как в военном училище. Мне не повезло. Гимназия Гуревича была последней родительской надеждой. По их просьбе Гуревич взял меня без экзаменов.
Сколько хлопот я доставлял бедным отцу с матерью! Сладу со мной не было. Принуждения я не терпел. Если что хочу – вынь да положь; потакал своим прихотям и жаждал воли, а там хоть потоп. Я мечтал о яхте, чтобы плыть, куда вздумается. Конечно, мне нравились красота, роскошь, удобства, яркие благоуханные цветы, но тянуло меня к кочевой жизни далеких предков. Я словно предчувствовал тот неведомый, но втайне желанный мир. Только несчастье да еще благотворное влияние высокой души помогли мне войти в него.
Когда я поступил в гимназию, брат зауважал меня и стал относиться как к ровне. Мы заговорили по душам. У брата была любовница Поленька, девушка из простых, которую он обожал. Жила она в квартирке неподалеку от нашего дома. У нее мы проводили вечера в компании со студентами, артистами и веселыми девицами. Николай обучил меня цыганским песням, и мы с ним пели дуэтом. В ту пор голос мой еще не ломался, я мог петь сопрано. Здесь царила атмосфера юности и веселья, какой так не хватало на Мойке. Родительское окружение – в основном военные да всякие бездари и нахлебники – казалось нам смертельно скучным. Роскошный особняк был создан для балов и приемов. Но домашний театр и парадные залы открывались у нас редко. В блестящей обстановке жили мы жизнью мрачной, в огромном доме теснились в нескольких комнатах. Не то у Поленьки. Скромная Поленькина гостиная с самоваром, водкой и закуской означала свободу и веселье. Новую шальную жизнь я полюбил и никаких бед от нее не ждал.
Однажды на одном из Полиных вечеров мы, напившись, вздумали продолжить гульбу у цыган. Я тогда обязан был носить гимназический мундир, потому испугался, что ночью меня ни в одно веселое заведение, тем более к цыганам, не пустят.
Поленька решила переодеть меня женщиной. В два счета она одела и раскрасила меня так, что и родная мать не узнала бы.
Цыгане жили отдаленно, особняком, в так называемой Новой Деревне в Петербурге и у Грузин в Москве.
Совершенно особая атмосфера царила у этих смуглокожих, черноволосых и яркоглазых людей. Мужчины носили красную косоворотку, черный кафтан с золотой вышивкой, галифе, высокие сапоги и черную широкополую шляпу. Женщины ходили в пестром. Надевали длинные широкие юбки в сборку, на плечи – шаль, голову обматывали платком. Вечером на публике – в том же, только накинут шаль подороже да нацепят дикарские побрякушки – мониста и тяжелые золотые и серебряные браслеты. У цыганок была легкая походка и кошачья фация. Многие – красавицы, но суровы: ухажеров признавали только обещавших жениться. Жили цыгане патриархальной жизнью, блюли обычаи. И ходили к ним не за приключениями, а за пением.
Цыгане принимали публику в зале с длинными диванами вдоль стен, креслами, столиками и стульями в несколько рядов посередке. Освещение яркое. Цыгане не любили петь впотьмах. Хотели они, чтоб видна была их мимика, очень к ним шедшая. Слушатели-завсегдатаи приходили с шампанским и сами назначали хор и певцов.
Цыганские песни не записывались. С незапамятных времен они передавались от поколения к поколению. Одни – грустные, чувствительные, ностальгические. Другие – веселые, залихватские. Когда пели застольную, цыганка обходила публику с серебряным подносом. На подносе – бокалы шампанского. Слушатель брал бокал и пил до дна.
Хор сменял один другой, и пели без передышки. Иногда пускались в пляс. Щелкание каблуков делало музыку еще зажигательней и ритмичней. Особый дух, создаваемый песнями, танцами и красавицами с дикими глазами, смущал душу и чувства. Околдованы бывали все. Зайдет человек на часок, застрянет на неделю и спустит все, что имеет.
Прежде я не слыхал цыган. Вечер стал для меня открытием. Знал я, что хорошо поют, но не знал, что так чарующе. Понял я тех, кто разорялся на них.
А еще я понял, что в женском платье могу явиться куда угодно. И с этого момента повел двойную жизнь. Днем я – гимназист, ночью – элегантная дама. Поленька наряжала меня умело: все ее платья шли мне необычайно.
Каникулы мы с братом нередко проводили в Европе. В Париже останавливались в «Отель дю Рэн» на Вандомской площади, в комнатах на первом этаже. Входи и выходи в окно, не надо пересекать вестибюля.
Однажды на костюмированный бал в Оперу мы решили явиться парой: надели – брат домино, я – женское платье. До начала маскарада мы пошли в театр Де Капюсин. Устроились в первом ряду партера. Вскоре я заметил, что пожилой субъект из литерной ложи настойчиво меня лорнирует. В антракте, когда зажегся свет, я увидел, что это король Эдуард VII. Брат выходил курить в фойе и, вернувшись, со смехом рассказал, что к нему подошел напыщенный тип: прошу, дескать, от имени его величества сообщить, как зовут вашу прелестную спутницу! Честно говоря, мне это было приятно. Такая победа льстила самолюбию.
Прилежно посещая кафешантаны, я знал почти все модные песни и сам исполнял их сопрано. Когда мы вернулись в Россию, Николай решил, что грешно зарывать в землю мой талант и что надобно меня вывести на сцену «Аквариума», самого шикарного петербургского кабаре. Он явился к директору «Аквариума», которого знал, и предложил ему прослушать француженку-певичку с последними парижскими куплетами.
В назначенный день в женском наряде явился я к директору. На мне были серый жакет с юбкой, чернобурка и большая шляпа. Я спел ему свой репертуар. Он пришел в восторг и взял меня на две недели.
Николай и Поленька обеспечили платье: хитон из голубого с серебряной нитью тюля. В пандан к тюлевому наряду я надел на голову наколку из страусиных синих и голубых перьев. К тому же на мне были знаменитые матушкины брильянты.
На афише моей вместо имени стояли три звездочки, разжигая интерес публики. Взойдя на сцену, я был ослеплен прожекторами. Дикий страх охватил меня. Я онемел и оцепенел. Оркестр заиграл первые такты «Райских грез», но музыка мне казалась глухой и далекой. В зале из сострадания кто-то похлопал. С трудом раскрыв рот, я запел. Публика отнеслась ко мне прохладно. Но когда я исполнил «Тонкинку», зал бурно зааплодировал. А мое «Прелестное дитя» вызвало овацию. Я бисировал три раза.
Взволнованные Николай и Поленька поджидали за кулисами. Пришел директор с огромным букетом и поздравлениями. Я благодарил как мог, а сам давился от смеха. Я сунул директору руку для поцелуя и поспешил спровадить его.
Был заранее уговор никого не пускать ко мне, но, пока мы с Николаем и Поленькой, упав на диван, покатывались со смеху, прибывали цветы и любовные записки. Офицеры, которых я прекрасно знал, приглашали меня на ужин к «Медведю». Я не прочь был пойти, но брат строго-настрого запретил мне, и вечер закончили мы со всей компанией нашей у цыган. За ужином пили мое здоровье. Под конец я вскочил на стол и спел под цыганскую гитару.
Шесть моих выступлений прошли в «Аквариуме» благополучно. В седьмой вечер в ложе заметил я родителевых друзей. Они смотрели на меня крайне внимательно. Оказалось, они узнали меня по сходству с матушкой и по матушкиным брильянтам.
Разразился скандал. Родители устроили мне ужасную сцену. Николай, защищая меня, взял вину на себя. Родителевы друзья и наши домашние поклялись, что будут молчать. Они сдержали слово. Дело удалось замять. Карьера кафешантанной певички погибла, не успев начаться. Однако этой игры с переодеванием я не бросил. Слишком велико было веселье.
В ту пору в Петербурге в моду вошли костюмированные балы. Костюмироваться я был мастер, и костюмов у меня было множество, и мужских, и женских. Например, на маскараде в парижской Опере я в точности повторил собой портрет кардинала Ришелье кисти Филиппа де Шампеня. Весь зал рукоплескал мне, когда явился я в кардиналовой мантии, которую несли за мной два негритенка в золотых побрякушках.
Была у меня история трагикомичная. Я изображал Аллегорию Ночи, надев платье в стальных блестках и брильянтовую звезду-диадему. Брат в таких случаях, зная мою взбалмошность, провожал меня сам или посылал надежных друзей присмотреть за мной.
В тот вечер гвардейский офицер, известный волокита, приударил за мной. Он и трое его приятелей позвали меня ужинать у «Медведя». Я согласился вопреки, а вернее, по причине опасности. От веселья захватило дух. Брат в этот миг любезничал с маской и не видел меня. Я и улизнул.
К «Медведю» я явился с четырьмя кавалерами, и они тотчас спросили отдельный кабинет. Вызвали цыган, чтобы создать настроение. Музыка и шампанское распалили кавалеров. Я отбивался как мог. Однако самый смелый изловчился и сдернул с меня маску. Испугавшись скандала, я схватил бутылку шампанского и швырнул в зеркало. Раздался звон разбитого стекла. Гусары опешили. В этот миг я подскочил к двери, отдернул защелку и дал тягу. На улице я крикнул извозчика и дал ему Поленькин адрес. Только тут я заметил, что забыл у «Медведя» соболью шубу.
И полетела ночью в ледяной мороз юная красавица в полуголом платье и брильянтах в раскрытых санях. Кто бы мог подумать, что безумная красотка – сын достойнейших родителей!
Мои похождения стали, разумеется, известны отцу. В один прекрасный день он вызвал меня к себе. Звал он меня только в самых крайних случаях, потому я струсил. И недаром. Отец был бледен от гнева, голос его дрожал. Он назвал меня злодеем и негодяем, сказав, что порядочный человек мне и руки бы не подал. Еще он сказал, что я – позор семьи и что место мне не в доме, а в Сибири на каторге. Наконец он велел мне выйти вон. После всего он так хлопнул дверью, что в соседней комнате со стены упала картина.
Некоторое время я стоял как громом пораженный. Потом отправился к брату.
Николай, видя мое горе, попытался утешить меня. Тут я высказал все, что имел против него. Напомнил, сколько раз просил его помощи и совета, например в Контрексевиле, после истории с аргентинцем. Заметил ему, что они с Поленькой первые вздумали для смеха вырядить меня женщиной, что именно с того дня моя двойная жизнь началась и все не кончится. Николай признал, что я прав.
По правде, эта игра веселила меня и притом льстила самолюбию, ибо женщинам нравиться я мал был, зато мужчин мог покорить. Впрочем, когда смог я покорять женщин, появились свои трудности. Женщины мне покорялись, но долго у меня не удерживались. Я привык уже, что ухаживают за мной, и сам ухаживать не хотел. И главное – любил я только себя. Мне нравилось быть предметом любви и внимания. И даже это было не важно, но важно было, чтобы все прихоти мои исполнялись. Я считал, что так и должно: что хочу, то и делаю, и ни до кого мне нет дела.
Часто говорили, что я не люблю женщин. Неправда. Люблю, когда есть, за что. Иные значили для меня очень много, не говоря уж о подруге, составившей мое счастье. Но должен признаться, знакомые дамы редко соответствовали моему идеалу. Чаще очаровывали – и разочаровывали. По-моему, мужчины честней и бескорыстней женщин.
Меня всегда возмущала несправедливость человеческая к тем, кто любит иначе. Можно порицать однополую любовь, но не самих любящих. Нормальные отношения противны природе их. Виноваты ли они в том, что созданы так?
Глава 10
Царское Село – Великий князь Дмитрий Павлович – Ракитное
В Царское Село ездили мы часто. Наш царскосельский дом выстроен был моей прабабкой точною копией того дома, что не приняла она в подарок от Николая I. Дом в стиле Людовика XV, белый внутри и снаружи. Посреди дома большая зала многогранником с шестью дверями – в другие залы, сад и столовую. Мебель также в стиле Луи-Кенз, белая с обивкой из плотного ситца в цветочек. Гардины того же ситца и золотистые шелковые занавеси, от них освещение становится солнечным. Все в доме светло и весело. Воздух благоуханен от цветов и растений. От них же впечатление вечной весны. Вернувшись из Оксфорда, я устроил себе гарсоньерку в мансарде с отдельным входом.
Все в Царском напоминало о Екатерине II: растреллиев Большой дворец, идеальное расположение залов, императрицына личная «янтарная комната», знаменитая Камеронова галерея с мраморными статуями, огромный парк с беседками и купами деревьев, пруды и фонтаны. Прелестный китайский, красный с позолотой, театр, каприз государыни, стоял среди сосен.
В Большом дворце проходили только приемы. Императорская семья жила в Александровском дворце, построенном Екатериной для внука, Александра I. Дворец невелик, но был бы стилен, не изуродуй его молодая императрица неудачною переделкою. Почти всю стенную роспись, мраморную отделку и барельефы заменили панелями из акажу и пошлейшими угловыми диванами. Выписали из Англии мебель от Мэйпла, а старинную убрали.
Когда государь с семьей находился в Царском, рядом селились великие князья и некоторые знатные семейства. Начинались балы, ужины, пикники. Время проводилось весело, в простоте сельской жизни.
В 1912-м и 1913-м годах я часто виделся с великим князем Дмитрием Павловичем, поступившим в конную гвардию. Жил он в Александровском дворце и сопровождал государя всюду. Свободное время проводил он со мной. Виделись мы всякий день и вместе совершали прогулки и пешком, и верхом.
Дмитрий был необычайно хорош собой: высок, элегантен, породист, с большими задумчивыми глазами. Он походил на старинные портреты предков. Но весь из контрастов. Романтик и мистик, глубок и обстоятелен. И в то же время весел и готов на любое озорство. За обаяние всеми любим, но слаб характером и подвержен влияниям. Я был немного старше и имел в его глазах некоторый авторитет. Он слышал о моей «скандальной жизни» и видел во мне фигуру интересную и загадочную. Мне он верил и мнению моему очень доверял, поэтому делился со мной и мыслями, и наблюдениями. От него я узнал о многом нехорошем и невеселом, что случалось в Александровском дворце.
Государева любовь к нему вызывала много ревности и интриг. Одно время Дмитрий страшно возомнил о себе и возгордился. Я, пользуясь правом старшего, без обиняков сказал ему, что думал. Он не обиделся и приходил ко мне в мансарду по-прежнему, и по-прежнему мы разговаривали часами. Чуть не каждый вечер мы уезжали на автомобиле в Петербург и веселились в ночных ресторанах и у цыган. Приглашали поужинать в отдельном кабинете артистов и музыкантов. Частой нашей гостьей была знаменитая балерина Анна Павлова. Веселая ночь пролетала быстро, и возвращались мы только под утро.
Однажды, когда мы ужинали в ресторане, ко мне подошел офицер императорской свиты, еще молодой человек, красавец, в черкеске с узкой талией и кинжалом на поясе.
– Вряд ли вы узнаете меня, – сказал он, назвавшись. – Но, может, вы помните обстоятельства нашей последней встречи. Они были довольно необычны. Я въехал верхом в столовую в вашем доме в Архангельском. Ваш отец рассердился и выставил меня вон.
Еще бы мне не помнить?! Я сказал ему, что был в восторге от его поступка и обиделся тогда на отца. Я пригласил его к столу. Он сел и просидел с нами долго. Говорить не говорил, но на меня смотрел неотрывно.
– Как вы похожи на свою матушку! – наконец вздохнул он.
По всему, он был взволнован. Резко поднялся и, поклонясь, ушел.
На другой день он телефонировал мне в Царское и спросил, можно ли ему приехать ко мне. Я ответил, что живу у родителей, а, учитывая прошлые обстоятельства, его визит в родительский дом не вполне удобен. Тогда он предложил увидеться в городе. Я согласился и в назначенный вечер отправился с ним к цыганам. Вначале он был молчалив, но песни и шампанское оживили его, он заговорил. Он сказал, что не мог забыть мою матушку и что совершенно потрясен моим сходством с ней. Что хочет встречаться со мной. Он нравился мне. Все же я ответил, что, может, и встретимся где-нибудь, но дружба меж нами невозможна. Больше я его не видел.
Отношения мои с Дмитрием временно прервались. Государь слышал скандальные сплетни на мой счет и на дружбу нашу смотрел косо. Наконец великому князю запретили встречаться со мной, заодно и за мной установили слежку. Филеры гуляли у нашего дома и ездили следом за мной в Петербург. Однако вскоре Дмитрий вновь обрел свободу. Из государева Александровского дворца он переехал в свой собственный в Петербурге и просил меня помочь ему обустроиться.
Сестра Дмитрия, великая княжна Мария, вышла замуж за шведского принца Вильгельма. Потом она развелась с ним и вышла за гвардейского офицера князя Путятина, с которым развелась также. Я виделся часто с ее единокровными братом и сестрами, детьми отца ее, великого князя Павла Александровича, от второго, морганатического, брака с г-жою Пистолькорс. Жили они в Царском неподалеку от нас. Обе сестры, великие княжны, обладали прекрасным актерским даром, брат их Владимир был также чрезвычайно одарен. Не будь он убит в Сибири с другими членами царской семьи, стал бы, несомненно, одним из лучших поэтов нашего времени. Иные его стихи не хуже пушкинских.
Старшая его сестра Ирина, красивая и умная, похожа была на бабку, императрицу Марию Александровну, жену Александра II. Ирина вышла за шурина моего, князя Федора, от которого родила двоих детей, Ирину и Михаила. Младшая, Наталья, хорошенькая, миленькая, напоминала ласкового котенка. Впоследствии вышла за кутюрье Люсьена Лелонга, вторым браком – за американца Уильсона.
Великий князь Владимир с женой всегда проводили лето в Царском Селе. Великая княгиня точно сошла с картины ренессансного мастера. Она была урожденной герцогиней Мекленбург-Шверинской и по рангу шла сразу за императрицами. Ловкая и умная, она прекрасно соответствовала своему положению. Со мной она охотно болтала и любопытно-весело слушала рассказы о моих похождениях. Долгое время я был влюблен в ее дочь, великую княжну Елену Владимировну, вышедшую за греческого наследного принца Николая. Красота ее меня околдовывала. Прекрасней глаз я не знал. Покоряли они всех.
Павловск, в пяти верстах от Царского, принадлежал великому князю Константину Константиновичу. Никакие переделки не смогли испортить это чудо архитектуры XVIII века. Остался дворец, как был при императоре Павле, тогдашнем владельце его.
Великий князь Константин Константинович был человек необычайно образованный и даровитый: поэт, актер, музыкант. Многие и теперь еще помнят, с каким талантом и мастерством он исполнял одну из пьес своих, «Царя Иудейского». Великие князь с княгиней и восьмеро детей их были очень привязаны к своему павловскому жилищу и ухаживали за ним любовно-благоговейно.
Перед Крымом, куда ехали мы в октябре, мы заезжали на время охоты в Ракитное, в Курской губернии. Это было одно из самых больших наших имений. Держали тут кирпичный завод, сахарную фабрику, сукновальню, лесопилку, разводили скот. Посреди стоял дом управляющего с хозяйственными постройками. Всякое хозяйство – конные заводы, псарни, овчарни, курятники – имело свое управление. Лошади с наших заводов не раз брали первые призы на бегах в Москве и Петербурге.
Верховую езду я любил больше всего, а одно время увлекся еще и псовой охотой. Мне нравилось нестись по лесам и полям за своими борзыми. Часто собаки замечали дичь прежде меня и пускались с места в карьер, чуть не выдернув меня из седла. Обычно охотник перекидывал через плечо повод и конец его зажимал в правой руке: разожмет руку – отпустит собак, однако если был близорук и медлителен, мог и слететь с лошади.
Мое увлечение охотой кончилось скоро. Так мучительно было услышать крик подстреленного мной зайца, что с того дня играть в эту кровавую игру я прекратил.
На охоту к нам в Ракитное съезжалось множество гостей. С неизбежным Берновым начинался смех. Генерал, полуслепой, принимал то корову за лося, то собаку за волка. Так, на моих глазах он застрелил кота – лесникова любимца, – приняв кота за рысь. Схватив «рысь» за хвост, генерал театральным жестом кинул ее к ногам моей матушки. Ошибку свою он признал только, когда прибежала лесничиха и, упав на колени, заплакала над жертвой. Но когда Бернов ранил загонщика, уж не знаю, за какого зверя приняв беднягу, отец отнял у него ружье и объявил ему, что впредь охотиться ему не даст.
Великие князь и княгиня Сергей Александрович и Елизавета Федоровна на охоту к нам приезжали всегда и непременно привозили с собой свой двор – людей юных и веселых.
Елизавету Федоровну я обожал, Сергея Александровича недолюбливал. Манеры его были странны, и смотрел он на меня тоже странно. Носил он корсет, и летом сквозь белую рубашку проступали корсетные кости. Ребенком я любил их щупать, что сильно его раздражало.
Чтобы добраться до мест охоты, порой удаленных, приходилось ехать лесом и полем. Выезжали на рассвете. Назначались особые повозки, линейки, могущие вместить двадцать человек, запрягалась четверка не то шестерка лошадей. В дороге, чтобы не скучно было, мне предлагали спеть. Итальянскую песню «Слез полны глаза» Сергей Александрович обожал. Петь ее просил меня с утра до вечера, и я в конце концов возненавидел ее.
Обедали мы под навесом, возвращались вечером. После ужина взрослые садились за карты, а нам с братом полагалось сразу идти спать. Но я и не думал спать, пока великая княгиня не придет пожелать мне спокойной ночи. Она приходила, целовала и крестила меня. После ласки ее в душе моей воцарялся мир, и засыпал я спокойно.
О наших охотничьих сезонах вспоминаю без радости. Охоту я разлюбил, сочтя ее мерзким зрелищем. А в один прекрасный день я и вовсе бросил свои охотничьи доспехи и ездить с родителями в Ракитное перестал.
Глава 11
Крым – Кореиз – Отцовские причуды – Соседи – Ай-Тодор – Первая встреча с княжной Ириной – Кокоз – Как я снискал расположение эмира Бухарского
Вплоть до конца XVIII века Крым был независимым от России Крымским ханством. И по сей день стоит в его древней столице Бахчисарае красавец дворец татарских владык.
Крым – чудесный край. Он напоминает французский Лазурный берег, но пейзажи его суровей. Вокруг – высокие скалистые горы; на склонах – сосны, до самого берега; море переменчиво: мирно и лучисто на солнце и ужасно в бурю. Климат мягок, всюду цветы, очень много роз.
Население было – татары, народ живописный, веселый и хлебосольный. Женщины носили шаровары, яркие приталенные жакетки и вышитые тюбетейки с вуалькой, но прикрывали лицо только замужние. У молодых – сорок косичек. Все сплошь красили ногти и волосы хной. Мужчины ходили в каракулевых шапках, ярких рубахах и сапогах с узкими голенищами. Татары – мусульмане. Над плоскими крышами беленных известью татарских домов высились минареты мечетей, и утром и вечером с высоты голос муэдзина созывал на молитву.
Крым был излюбленным местом отдыха царской семьи. Отдыхала здесь и знать. Имения их располагались на южном берегу между Ялтой и Севастополем. Поместья меж собой соседствовали, и отдыхавшие виделись часто. У нас в Крыму было несколько владений. Два самых больших в Кореизе, на самом побережье, и в Кокозе, более вглубь, в долине меж гор. Имелся также дом в Балаклаве, но там мы не жили ни разу.
Кореизская усадьба, серокаменная, грубая, вписалась бы скорей в городской пейзаж, нежели в приморский. Тем не менее была она гостеприимна, удобна. В парке стояли домики для гостей. Вокруг дома – розы, и воздух благоухает. Сады и виноградники спускаются уступами-террасами до самой воды.
Отец наследовал Кореиз от матери и самолично занимался управлением и украшением. Одно время он увлекся скульптурой. Купил огромное количество статуй и уставил ими весь парк. Нимфы, наяды, богини стояли у каждого кустика, как в гомеровы времена. На берегу отец устроил купальню и бассейн с постоянным подогревом воды, так что купаться можно было в любое время года. Вдоль берега стояли бронзовые фигуры – персонажи крымских легенд, а на пристани статуя Минервы напоминала нью-йоркскую Свободу с факелом в руке. На скале сидела наяда. Если бурей ее сносило, немедленно ставили новую.
Отцовские фантазии принимали порой самую причудливую форму. Как сейчас помню матушкино удивление, когда отец подарил ей на день рождения гору Ай-Петри, что высится на южном берегу – лысую, скалистую, самую высокую на полуострове.
Осенью отец устраивал праздник, называя его «день барана». Созывались все, от царской семьи до жителей ближних деревень. С кокозских гор спускались козы и овцы. Козам надевалась на шею розовая ленточка, овцам – голубая. Гости приглашались есть-пить вволю и играть в бесплатную лотерею. Бродили козы, бродили люди, лежало угощение. Ожидали сюрприза, но сюрприза не было. Гости расходились по домам, не зная толком, зачем приходили. И все же, чтобы не обижать отца, непременно являлись на «праздник» всякий год.
Кто покупал у нас вина получал в качестве поощрения фрукты из наших садов. Правда, плодовые деревья ученые садовники столько скрещивали, что вывели гибриды, толком ни на что не похожие и вкусом не отвечавшие виду.
Отец любил быть на воздухе и порой на весь день устраивал нам конные прогулки в горах. Становился во главе отряда и скакал куда вздумается, не слушая ни нас, ни проводников. А отцовское увлечение рыбалкой неожиданно сказалось на моем воспитании. Однажды он ушел на заре порыбачить, а вернулся с каким-то субъектом и заявил мне: «Вот тебе новый наставник». Отец увидел его на скале с удочкой в руке и позвал его удить к себе в лодку, а потом привел домой обедать.
Мой новый наставник был карлик, грязный и дурно пахнущий. Всю неделю он ходил в одной и той же белой с красными помпончиками рубашке, а в воскресенье с самого утра являлся в смокинге, ярком галстуке и желтых туфлях. Матушка огорчалась и пробовала отговорить отца, но он был в восторге от новой находки и слышать ничего не хотел. Я же возненавидел карлика с первого взгляда и вел себя так, что он очень скоро попросил расчет.
Тогда отец решил воспитывать меня по-спартански. Он велел вынести у меня из комнаты всю мебель, мною выбранную. Взамен внесли складную походную кровать и табурет. Я следил за перестановкой молча, но тем сильней негодовал про себя. Под конец еще и струхнул, когда слуги поставили посреди комнаты подозрительного вида шкаф. Оставшись один, я попытался открыть его, но не смог, и тут уж перепугался не на шутку.
На другой день поднял меня отцовский камердинер, здоровяк, по всему, назначенный моим палачом. Он обхватил меня своими ручищами, отнес и посадил в шкаф. В тот же миг на меня хлынул ледяной душ. Я не переносил холодной воды, и душ этот был для меня пыткой. Но безуспешно я звал на помощь и пытался вырваться. Все свое получил сполна. Шок был столь силен, что, когда дверь открыли, я выскочил, нагишом промчался по всему дому, выскочил как безумный на двор и в один миг вскарабкался на самую верхушку дерева. Оттуда я стал вопить и переполошил весь дом. Прибежали отец с матерью и велели мне слезть. Я соглашался при условии, что душа больше не будет. Иначе, обещал я, спрыгну с дерева. Отец принял ультиматум. Но я простудился и с месяц потом хворал.
Отъезд в Крым всегда был для нас с братом праздником, и с нетерпением ожидали мы, когда прицепят наш вагон к скорому поезду, шедшему на юг.
Сходили мы в Симферополе и несколько дней гостили у Лазаревых. Дядя был крымским губернатором. Все любили его за доброту и мягкость. Супругу его почитали не меньше. А мы, дети, души в ней не чаяли. Милая, веселая, голосистая, всегда готова спеть или прочесть что-нибудь.
Когда дядю назначили в Симферополь, мы поехали проводить их. Отцы города встречали на вокзале нового губернатора. Дядя, в парадном мундире шествуя из вагона в вагон, чтобы сойти с поезда, оступился и оказался верхом на буфере! В этом непарадном положении он и знакомился с чиновниками.
Из Симферополя ехали в ландо все вчетвером. За нами – слуги, за ними – скарб. Как ни многочисленно было наше сопровождение, оно ни в какое сравнение не шло со свитой иных семейств. Граф Александр Шереметев возил с собой не только домашних и слуг, а и музыкантов, и коров из своих деревень, чтобы во все время путешествия пить свежее молоко.
Нам с Николаем нравилось так ездить. Все было в забаву: двукратная за время переезда перемена лошадей, выбор места для обеда и трапеза под навесом. Вдобавок мы с родителями – наконец-то без посторонних. Такое выпадало нам редко.
Одно время в Кореизе нас непременно ждал сюрприз. Устраивал его чудак-управляющий. Так, однажды он на всех в доме предметах черными чернилами вывел цену, в какую оценивал их. Многие вещи отчистить не удалось. В другой раз он расписал дом рыжей краской да еще в клеточку, под кирпичную кладку. Не пощадил и любимые отцом статуи – выкрасил их в телесный цвет, наверно, для правдоподобия. На этом его за наш счет художества закончились. Отец рассчитал его тотчас же. Целый год потом спасали здание и статуи.
В Кореизе был у нас дурачок, здоровый детина, татарин Мисуд. Природа наградила его богатырской статью и огромным зобом. Богатырь с зобом обожал своего господина и всюду следовал за ним как тень. Отец, тяготясь такой преданностью, но не желая обидеть его, нашел ему занятие: вырядил его сторожем гарема, в черный с золотым шитьем кафтан и чалму, дал рог и ружье и посадил у фонтана перед домом. Когда приходили гости, Мисуд трубил в рог, давал ружейный залп и кричал: «Ура!». Правда, иногда ошибался и палил из ружья и кричал «Ура!», когда гости уходили. Некоторые обижались.
Однажды в Петербурге отец получил телеграмму: «Мисуд сообщает его сиятельству, что помер». Наш верный детина, заболев, сам написал телеграмму и просил послать ее, когда умрет.
Кореиз был для наших друзей землей обетованной. Они могли приехать сюда с семьей и челядью и жить до скончания века. Жизнь райская: всюду цветы, плодов и фруктов сколько душе угодно, местные люди радушны и услужливы.
Мы с братом с нетерпением ждали приезда двоюродных сестер и братьев. Вместе купались, а после поедали на пляже фрукты, какие принесли с собой в корзинах. Ездили на прогулки на низкорослых татарских лошадках. В Ялте непременно заходили во французскую кондитерскую «Флорен» полакомиться вкуснейшими пирожными.
Не успеем приехать в Кореиз – соседи тут как тут. Являлся старик фельдмаршал Милютин, живший в восьми верстах от нас. Приходил пешком. Было ему за восемьдесят. Имелась еще баронесса Пилар, бабушкина приятельница, вернее рабыня. Коротышка, толстуха, вся в волосатых бородавках, однако как ни безобразна, умела увлечь и понравиться. Бабушка вертела ею, как хотела, заставляла заниматься шелковичными червями, посылала собирать и давить улиток.
Князь Лев Голицын, колосс с львиной гривой, был и впрямь как лев. Благороден, но страшен. Вечно пьян, ищет повода побуянить. Мало ему пить в одиночку, спаивает все свое окружение винами собственных винокурен. Приезжал всегда с ящиками шампанского. Не успеет въехать во двор, слышен его бас: «Гости прибыли!». Выйдет из кареты и пустится жонглировать бутылками, затянув застольную:
«Пей до дна, пей до дна!»
Я тотчас прибегал. Очень хотелось первым вкусить чудесное голицынское вино. Бывало, не поздоровается еще, а уж зовет слуг разгружать и раскрывать ящики. Соберет весь дом – и господ, и слуг – и каждого поит допьяна. Однажды он так досадил этим бабушке, которой в ту пору было за семьдесят, что она выплеснула ему стакан в лицо. А он схватил ее в охапку и закружил в бешеном танце. Бедная бабушка после того много дней хворала.
Матушка боялась приездов Голицына. Однажды она сутки просидела у себя взаперти, когда одержимый князь разбушевался. Он напаивал всю прислугу, падал на диван и спал мертвецким сном. Насилу могли на другой день его добудиться и спровадить восвояси.
Сосед граф Сергей Орлов-Давыдов жил один в своем поместье. Был он слабоумен и крайне уродлив: волосы всклокочены, ноздри раздуты, нижняя губа отвисла. Одет изысканно, с моноклем и в белых гетрах. Душится «Шипром», но несет от него козой. В остальном – большое доброе дитя. Больше всего любил играть со спичками. Дадут ему целую кучу, и сидит он чиркает часами. Потом встанет и уйдет, ни слова не сказав. Наверно, счастливейшим в его жизни был день, когда я привез ему из Парижа спички с аршин, которые купил на Бульварах.
Уродство и слабоумие не мешали ему интересоваться женщинами. Однажды учинил он скандал на литургии в Зимнем в присутствии царской семьи. Дамы, как принято, были в парадных платьях. Граф Орлов надел монокль и стал рассматривать дамские декольте с таким завыванием, что пришлось его вывести вон. Говорили даже, что у него случались любовные приключения. А вообще был он чувствителен и верен. Никогда не забывал матушкин день рожденья. Была она в Кореизе, нет ли, непременно являлся в тот день с огромным букетом роз.
Графиня Панина была умна и притом либералка. Жила она во дворце, походившем на старинный замок, где принимала политиков, художников, писателей. У нее встречал я Льва Толстого, Чехова, у нее же свел дружбу с прелестной четой – певицей Ян-Рубан и мужем ее, композитором и художником Полем. Г-жа Ян-Рубан даже давала мне уроки пения и сама приходила к нам. Не знал я певицы с лучшей певческой дикцией. И никто с таким чувством не пел Шумана, Шуберта и Брамса.
Из соседних имений ближе к Севастополю самым прекрасным была воронцовская Алупка. Усадьба в глициниях, в парке – статуи и фонтаны. Внутри оставался дом, увы, в запустение, потому что Воронцовы бывали тут редко. Рассказывали, что в стене ограды живет огромная змея, что иногда она выползает на берег и плавает в море. Эта сказка пугала меня в детстве, и я отказывался выходить гулять.
В маленькой Ялте, ставшей знаменитой по конференции трех держав в 1945 году, стояла императорская яхта «Штандарт». В Ялту ездили на экскурсии. Татары-проводники, молодые, веселые, красивые какой-то неспокойной красотой, поджидали туристов, давали им внаймы лошадей и провожали в горы. Чаще всего прогулка кончалась амурами. Рассказывали о злоключениях одной богатой московской купчихи, которая, наскучив старым мужем, приехала в Ялту развлечься. Наняла она проводника и пустилась в горы. И такая меж ними вспыхнула страсть, что о лошади забыли, и окончилось все – у доктора... На другой день история облетела город, и купчиха с позором уехала. Старик муж узнал и потребовал развода.
Все императорские имения расположены были на побережье. Государь с семьей жили в Ливадии. Дворец построили в итальянском стиле, с большими светлыми залами на месте прежнего – темного, сырого и неудобного. Рядом с нами находилось имение Ай-Тодор великого князя Александра Михайловича. Воспоминания об этом имении – из самых для меня дорогих. Стены дома, увитые зеленью, тонули в глициниях и розах. Все здесь было прекрасно. Главной украшательницей усадьбы была великая княгиня Ксения Александровна. И сама-то красавица, свое самое большое достоинство – личный шарм – она унаследовала от матери, императрицы Марии Федоровны. Взгляд ее дивных глаз так и проникал в душу. Ее изящество, доброта и скромность покоряли всякого. Я уже и в детстве радовался ее приходам. А уйдет – побегу по комнатам, где она прошла, и жадно вдыхаю запах ее ландышевых духов.
Великий Князь Александр, высокий черноволосый красавец, – личность самобытная. Он женился на великой княжне Ксении, сестре Николая II, и тем нарушил традицию, по которой особы императорской фамилии сочетались браком только с иностранцами августейшей крови. Пошел он по призванию в морское училище и был всю жизнь настоящим моряком. Считал, что необходимо создать мощный военно-морской флот, и умел убедить в том государя, однако воспротивились большие морские чины, те самые, которых потопили в войну японцы. Тогда он занялся развитием торгового флота, основал министерство, которое и возглавил. Когда царь подписал манифест об учреждении Думы, он ушел в отставку. Тем не менее охотно принял командование балтийскими миноносцами и был счастлив вернуться в море. Он плавал в Финском заливе, когда получил телеграмму из Гатчины, где находилась великая княгиня с детьми. Телеграммой вызвали его к сыну Федору, тяжело заболевшему скарлатиной. Три дня спустя камердинер, оставшийся на корабле, сообщил ему в Гатчину, что команда взбунтовалась и ждет его, чтобы взять в заложники. В отчаянии выслушал он мудрое решение шурина. «Правительство не может пойти на риск, не может отдать члена императорской фамилии в руки бунтовщиков», – сказал государь. Великий князь, сославшись на нездоровье детей, отошел от дел. С болью в душе он уехал за границу.
Он снял виллу в Биаррице и прожил в ней с семьей два-три месяца. В последующие годы неизменно наезжал туда. Там же узнал он о перелете Блерио через Ла-Манш.
В сущности, он один из первых увлекся авиацией. Подвиг Блерио подхлестнул его. Великий князь загорелся оснастить русскую армию аэропланами. Он снесся с Блерио и Вуазеном и вернулся в Россию, имея готовые проекты. На родине встретили его насмешками.
«Если я вас, ваше императорское высочество, правильно понял, – сказал ему военный министр генерал Сухомлинов, – вы предлагаете вооружить армию игрушками Блерио? А позвольте узнать, где будут порхать наши офицеры? Над Па-де-Кале или у нас над Петербургом?»
Порхали над Петербургом. Первые полеты состоялись весной 1909 года. Министр Сухомлинов счел их «весьма забавными, но не представляющими интереса для русской армии». Тем не менее великий князь три месяца спустя основал первую летную школу. Большая часть наших авиаторов и пилотов-наблюдателей 14-го года – выпускники ее.
Книги по морскому делу собирал он всю жизнь. К 1917 году библиотека его насчитывала более двадцати тысяч томов. После революции великокняжеский дворец был превращен в комсомольский клуб, и книги, в том числе бесценные, сгорели при пожаре.
Однажды на верховой прогулке увидел я прелестную девушку, сопровождавшую даму почтенных лет. Наши взгляды встретились. Она произвела на меня такое впечатление, что я остановил лошадь и долго смотрел ей вслед.
На другой день и после я проделал тот же путь, надеясь снова увидать прекрасную незнакомку. Она не появилась, и я сильно расстроился. Но вскоре великий князь Александр Михайлович и великая княгиня Ксения Александровна навестили нас вместе с дочерью своей, княжной Ириной. Каковы же были мои радость и удивление, когда я узнал в Ирине свою незнакомку! На этот раз я вдоволь налюбовался дивной красавицей, будущей спутницей моей жизни. Она очень походила на отца, а профиль ее напоминал древнюю камею.
Немногим позже я познакомился и с братьями ее, князьями Андреем, Федором, Никитой, Дмитрием, Ростиславом и Василием. По натуре разные, но все дети равно обаятельны в мать.
Наше кокозское имение – «кокоз» по-татарски «голубой глаз» – располагалось в долине близ татарской деревушки с белеными домами с плоскими крышами-террасами. Красивейшие были места, особенно весной, когда цвели вишни и яблони. Прежняя усадьба пришла в упадок, и матушка на месте ее выстроила новый дом в татарском вкусе. Задумали, правда, простой охотничий домик, а воздвигли дворец наподобие бахчисарайского. Получилось великолепие. Дом был бел, на крыше – черепица с древней зеленой глазурью. Патина старины подсинила черепичную зелень. Вокруг дома фруктовый сад. Бурливая речка прямо под окнами. С балкона можно ловить форель. В доме яркая красно-сине-зеленая мебель в старинном татарском духе. Восточные ковры на диванах и стенах. Свет в большую столовую проникал сквозь витражи в потолке. Вечерами в них искрились звезды, волшебно сливаясь с мерцанием свеч на столе. В стене устроен был фонтан. Вода в нем перетекала каплями во множестве маленьких чаш: из одной в другую. Устройство в точности повторяло фонтан в ханском дворце. С фонтаном была связана легенда: хан похитил молодую прекрасную европеянку и держал ее пленницей в гареме. Красавица так плакала, что возник из слез фонтан, и назвали его «фонтаном слез».
Голубой глаз был всюду: и на фонтанной мозаике среди кипарисов, и в восточном убранстве столовой.
Кокоз находился в пяти верстах от Кореиза, и я часто привозил сюда друзей. К услугам гостей имелся татарский гардероб. К ужину все разряжались по-татарски. Португальскому королю Иммануилу так понравилась усадьба, что он мечтал остаться в Кокозе навсегда. Императорская семья тоже любила Кокоз и часто наезжала к нам.
В лесах ближних гор водились лоси. Мы завели охотничьи сторожки и частенько обедали там во время прогулок. Один домик стоял высоко на горе над ложбиной и называли его «орлиное гнездо». Мы закидывали камни на скалы, чтобы спугнуть орлов, и они взмывали и кружили над ложбиной.
Однажды после охоты отец пригласил на обед эмира Бухарского со свитой. Обедали весело. Под конец подали кофе и ликеры. Камердинер внес поднос с сигаретами. Спросили у эмира позволения закурить. Закурили... Вдруг точно ружейные залпы. Поднялась паника. Все ринулись вон из залы, решив, что это покушение. Я остался один и хохотал до слез действию собственной шутки: сигареты с сюрпризом я привез из Парижа. Смех меня выдал. И досталось же мне! Однако несколько дней спустя эмир пожаловал к нам снова и приколол к моей груди брильянтово-рубиновую звезду, их высшую государственную награду! После чего он захотел сфотографироваться со мной... Одному эмиру Бухарскому понравилась моя шутка.
Глава 12
Переезд – Спиритизм и теософия – Вяземская Лавра – Последняя поездка с братом за границу – Его дуэль и смерть
В 1906 году отец получил гвардейский полк, и семья переехала в Захарьевское, где стоял полк. Мы с Николаем огорчились: прощай наш петербургский дом и лето в Архангельском. Дача в летнем военном лагере в Красном Селе заменить архангельскую усадьбу не могла. Приходили к нам только полковые офицеры и их жены. Иные были милы, но ни я, ни брат не любили военной атмосферы. При каждом удобном случае норовили мы удрать или в Архангельское, или за границу. В ту пору мы стали неразлучны. Лето кончалось, Николай возвращался на занятия в университет, а я в гимназию Гуревича. А зимой мы, хоть и жили с родителями, всё свободное время проводили на Мойке с друзьями.
В числе друзей был князь Михаил Горчаков – для близких Мика, – юный красавец восточного типа, вспыльчивый, но очень добрый. Видя, как шалости мои огорчают родителей, он решил направить меня на путь истинный. Однако не только потерял даром время, но еще и заболел нервами и вынужден был уехать лечиться за границу. Позже он женился на графине Стенбок-Фермор, прелестной милой даме, с которой был счастлив. Зла он на меня не держал. Мы друзья и по сей день.
Однажды отправились мы с друзьями к цыганам, где выпил я более меры. Товарищи привезли меня в Захарьевское мертвецки пьяного, раздели и уложили. Вскоре после их отъезда я очнулся, однако не протрезвел. Потому очень разгневался, что все меня бросили, соскочил с кровати и в пижаме ринулся на двор. Солдаты-караульные, увидав, как кто-то бежит по снегу босиком в пижаме, бросились вдогонку. Поймали они меня с трудом. Но, когда меня узнали, громко захохотали и отвели к привратнику. Бег по снегу, однако, меня не отрезвил. Возвращаясь к себе в комнату, я ошибся этажом и попал в комнату генерала Воейкова, адъютанта и личного друга государя. Назавтра меня нашли на его письменном столе. Я спал сном праведника.
В отрочестве я часто разговаривал во сне. Однажды накануне поездки в Москву отец с матерью зашли ко мне в комнату, когда я спал, и услышали, как я бормочу во сне: «Крушение... крушение поезда...». Они были до того поражены, что отложили поездку. Поезд, которым они чуть не поехали, сошел с рельсов. Было много жертв. Меня тут же объявили ясновидящим, чем я тотчас корыстно воспользовался. Родители попались на удочку. Они простодушно верили моим, так сказать, прозрениям, пока случайно не разоблачили меня. Карьера ясновидца окончилась.
В ту пору мы с братом увлекались спиритизмом. Устраивали с приятелями спиритические сеансы и наблюдали вещи удивительные. Наконец, когда мраморная статуя сдвинулась с пьедестала и рухнула перед нами, столоверчение мы прекратили. Однако пообещали друг другу, что первый, кто умрет из нас, даст о себе знать с того света.
Столы вертеть я бросил, а все же продолжал интересоваться потусторонними материями. О Боге, будущей жизни и совершенстве духа думал постоянно. Открылся духовнику, но тот отвечал мне: «Нечего мудрствовать. Не ломай себе голову. Веруй в Господа, да и все». Сей мудрый ответ ничего не объяснил. Я ударился в оккультные науки и теософию. Как краткой земною жизнью можно заслужить вечное неземное блаженство? Объяснений христианства я уразуметь не мог. Теория перевоплощения была ясней. К тому ж убеждался я, что иные упражнения духа и тела могут придать человеку сверхъестественную силу и власть над собою и другими. Я есмь носитель божественного начала. Проникнутый сей идеей, я занялся йогой. Каждый день проделывал я особую гимнастику и множество дыхательных упражнений. Притом старался сосредоточиться и укреплять волю. И, надо сказать действительно заметил в себе изменения: мысль стала четче, память цепче. Сила воли выросла. Говорили, что я даже смотрю иначе. И правда, я видел, что многие не выдерживают моего взгляда, а посему заключил, что развил в себе гипнотическую способность. Чтобы проверить, могу ли пересилить физическую боль, подержал руку над свечой. Было нелегко. Однако опыт я прекратил, когда в комнате уже вовсю пахло горелым мясом. У дантиста предстояло лечение особенно болезненное, я отказался от обезболивания. «Я властвую над собой, – с упоением думал я, – значит, властвую над другими».
Я и Николай познакомились с молодым, милым и очень талантливым актером Блюменталь-Тамариным. Звали его Володя, Вова. В то время в Александринке давали «На дне» Горького. Вова советовал сходить. Петербургские нищие, описанные Горьким, жили в Вяземской лавре. Мне захотелось сходить и в лавру. Я просил Вову помочь. За кулисами он был свой человек и живо добыл нам подходящее тряпье.
В назначенный день мы нацепили лохмотья и отправились в лавру закоулками, от городовых подальше. Однако мимо театра Комической оперы пришлось пройти в момент театрального разъезда. Мне вздумалось сыграть роль до конца, влезть в шкуру нищего. Я встал на углу и протянул руку за милостыней. Дамы в мехах и брильянтах и господа с сигарами проходили мимо и даже не глядели в мою сторону. И хоть я всего-навсего притворялся, и то разозлился. Каковы же чувства настоящих христарадников!
У дверей лавры Вова просил нас молчать, чтобы не выдать себя. В ночлежке мы заняли три койки, прикинулись спящими и тайком разглядывали помещение. Зрелище было ужасное. Кругом – человеческое отребье обоего пола. Лежат вповалку, полуголые, грязные, пьяные. То и дело слышно, как выскакивает пробка. Оборванцы открывают бутылки водки, опоражнивают одним махом и швыряют пустые склянки не глядя. Тут же ссорятся, ругаются, совокупляются, блюют прямо на соседа. Вонь нестерпимая. Долго мы не выдержали. Поднялись и выбежали вон.
На улице я не мог надышаться. Неужели ночлежка – не сон? И это в наше время! Куда смотрит правительство? Можно ли допустить, чтобы человеческие существа влачили столь жалкое существование?.. Долго потом мучили меня кошмары.
Видно, мы действительно вжились в образ. Наш швейцар не узнал нас и в дом не впустил.
Лето 1907 года мы с Николаем проводили в Париже. Брат познакомился с очень известной в то время куртизанкой Манон Лотти и безумно в нее влюбился. Она была молода и элегантна. Жила в роскоши. Имела особняк, экипажи, драгоценности и даже карлика, которого считала талисманом. Притом держала она компаньонку Биби – в прошлом куртизанку, а ныне больную старуху, очень гордую своей давнишней связью с великим князем Алексеем Александровичем.
Николай совсем потерял голову. Проводил он у Манон дни и ночи. Изредка вспоминал обо мне и брал меня с собой в ресторан. Но мне скоро наскучило быть на вторых ролях. Я и сам завел любовницу, и скромней, и милей Манон. Она курила опиум и однажды предложила попробовать и мне. Повела она меня в китайский притон на Монмартр. Старик китаец впустил нас и тотчас увел в подвал. В подвале стоял этот особый опиумный дух и было странно тихо. Полуодетые люди лежали на циновках и, казалось, спали глубоким сном. Перед каждым стояла курильница.
Никто не обратил на нас внимания. Мы растянулись на свободной циновке, молодой китаец принес курильницы и трубки. Я затянулся несколько раз, голова закружилась... Вдруг раздался звонок, кто-то крикнул: «Полиция!».
Все эти, с виду глубоко спящие, повскакали на ноги и стали спешно приводить себя в порядок. Подруга моя, знавшая здесь все и вся, подвела меня к дверке, в которую мы вышли свободно. Еле дотащился я до ее дома и, едва вошел, тотчас рухнул на постель. Наутро я проснулся с головной болью и обещал себе никогда опиума не курить. Обещать – обещал, а курить – курил.
Вскоре мы с Николаем вернулись в Россию.
В Петербурге мы зажили прежней беззаботно-веселой жизнью, и Николай быстро забыл парижскую любовь. Жених он был завидный, и его тут же осадили мамаши взрослых дочек. Но брат дорожил свободой и о женитьбе не думал.
К несчастью, познакомился он с юной обворожительной девицей и снова влюбился до безумия. Маменька с дочкой жили весело, вечера у них были часты и шумны.
Девица, правда, была уже помолвлена с одним гвардейским офицером. Николая, однако же, это не остановило. Он решил жениться. Родители отказывались дать согласие. Выбор его они не одобряли. Мне и самому он не нравился – слишком хорошо я знал девицу сию. Но помалкивал, чтобы не потерять братнина доверия: еще надеялся отговорить его.
Свадьбу с гвардейцем откладывали. Жениху надоели проволочки, он потребовал назначить день. Николай пришел в отчаяние, девица рыдала и уверяла, что скорей умрет, чем выйдет за немилого. От брата я узнал, что она устраивает ему прощальный ужин накануне венчания. Помешать ему пойти я не мог и решил пойти с ним вместе. Актер Вова был в числе приглашенных. Разгорячась от выпивки, он пустился разглагольствовать и звал влюбленных соединиться и всё бросить ради любви. Невеста в слезах кинулась умолять Николая бежать с ней. Пришлось мне идти к ее маменьке. Не без труда я уговорил ее вмешаться. Когда я привел маменьку в ресторан, невеста бросилась к ней на шею. Я улучил минуту и силой увез Николая домой.
На другой день состоялось венчание. Новобрачные отбыли за границу. На том дело вроде бы и кончилось. Родители могли вздохнуть облегченно. Николай с виду был спокоен и снова взялся за учебу. Матушка поверила. Но меня Николай обмануть не мог.
В Париже в те дни пел Шаляпин. Брат захотел съездить послушать. Родители, подозревая, что Шаляпин – предлог, пытались отговаривать, но не тут-то было.
Тогда велели ехать в Париж и мне, поручив сообщить все о брате. Съездив и узнав, что он-таки снова увиделся со своей пассией, я вызвал отца с матерью телеграммой.
Николай, однако, как в воду канул. Я отправился к известным в ту пору гадалкам, мадам де Феб и госпоже Фрее. Де Феб сказала мне, что кто-то из семьи моей в опасности и может быть убит на дуэли. Фрее повторила де Феб почти слово в слово, а про меня добавила: «Быть тебе замешану в политическом убийстве, пройти тяжкие испытания и возвыситься».
До нас доходили противоречивые слухи. Одно казалось верно: муж знал, что Николай видится с женой его. О прочем одни говорили, что будет дуэль, другие – что развод. Наконец мы узнали, что гвардеец действительно вызвал брата на дуэль, однако очевидцы сочли повод недостаточным. Затем к нам явился сам гвардеец и объявил, что помирился с Николаем, винит во всем жену и намерен требовать развода. Дуэли мы, стало быть, могли не бояться и теперь со страхом ожидали последствий развода.
Вскоре из Петербурга пришла тревожная весть: гвардеец, видимо, по наущению приятелей, снова потребовал дуэли. Пришлось возвращаться в Петербург.
Однако Николай ничего нам не рассказывал, совершенно замкнулся в себе. Наконец признался мне, что дуэль на днях. Я к родителям. Отец с матерью требуют его к себе. Но их он заверил, что все хорошо и ничего не случится.
Вечером я нашел у себя на столе записки от матушки и брата. Матушка просила зайти к ней немедля, а брат звал на ужин в «Контан». Николаево приглашение меня обрадовало и успокоило. После Парижа он впервые позвал провести вечер вместе.
Сперва я пошел к матушке. Она сидела перед зеркалом, горничная укладывала ей волосы на ночь. До сих пор помню матушкины счастливые глаза. «Про дуэль все ложь, – сказала она. – Николай был у меня. Они помирились. Господи, какое счастье! Я так боялась этой дуэли. Ведь ему вот-вот исполнится двадцать шесть лет!» И тут она объяснила, что странный рок был над родом Юсуповых. Все сыновья, кроме разве что одного, умирали, не дожив до двадцати шести. У матушки родилось четверо, двое умерли, и она всегда дрожала за нас с Николаем. Канун рокового возраста совпал с дуэлью, и матушка была сама не своя от страха. Но сейчас она плакала от радости. Я поцеловал ее и отправился в ресторан на встречу с Николаем. У «Контана» его не оказалось. Я пустился на поиски по всему городу, но нигде не нашел. Домой я вернулся в волнении. Предсказания гадалок и матушкин рассказ вдобавок не давали покоя. Да и сам Николай грозился, что на днях... Может, хотел этим вечером проститься со мной... Что же не пришел? Как ни тревожился я, все же удалось мне забыться.
Наутро камердинер Иван разбудил меня, запыхавшись: «Вставайте скорей! Несчастье!..» Охваченный дурным предчувствием, я вскочил с постели и ринулся к матушке. По лестнице пробегали слуги с мрачными лицами. Мне на вопросы никто ничего не ответил. Из отцовской комнаты донеслись душераздирающие крики. Я вошел: отец, очень бледный, стоял перед носилками, на которых лежало тело брата. Матушка, на коленях перед ними, казалось, обезумела...
С трудом мы оторвали ее от него и перенесли тело на кровать. Когда матушка немного успокоилась, она позвала меня. Я подошел, но тут она приняла меня за Николая. Сцена была ужасна. У меня кровь в жилах стыла. Потом матушка впала в оцепенение, а, очнувшись, уже не отпускала меня ни на шаг.
Тело брата перенесли в часовню. Начались похоронные обряды. Потекли родня и знакомые. Несколько дней спустя мы выехали в Архангельское на захоронение в семейной усыпальнице.
Великая княгиня Елизавета Федоровна ждала нас в Москве на вокзале. В Архангельское она отправилась с нами.
На похороны собрались чуть не все наши крестьяне. Очень многие плакали. Люди бесконечно трогательно сочувствовали нашему горю.
Великая княгиня Елизавета Федоровна оставалась с нами некоторое время. Этим она поддержала нас всех, особенно матушку, на которую смотреть было страшно. Отец, от природы сдержанный, горе скрывал, но видно было, что и он убит. А что до меня, я жаждал мщения и, наверно, что-нибудь выкинул бы, не угомони меня великая княгиня.
Узнал я подробности дуэли. Она состоялась ранним утром в имении князя Белосельского на Крестовском острове. Стрелялись на револьверах в тридцати шагах. По данному знаку Николай выстрелил в воздух. Гвардеец выстрелил в Николая, промахнулся и потребовал сократить расстояние на пятнадцать шагов. Николай снова выстрелил в воздух. Гвардеец выстрелил и убил его наповал. Но это уже не дуэль, а убийство. Впоследствии, разбирая бумаги брата, нашел я письма, из которых выяснил, что гнусную роль в этом деле сыграл некто Шинский, известный оккультист. Из писем явствовало, что Николай был полностью под его влиянием. Шинский писал, что он Николаю ангел-хранитель и что с ними воля Господня. Замужество девицы он объяснил брату как видимость и научил его поехать за ней в Париж. Что ни слово, то похвала девице и маменьке ее, а нашим родителям и мне заодно – анафема.
Уезжая, великая княгиня просила меня быть у ней в Москве, как только матушке станет лучше. Хотела поговорить со мной о моем будущем. Случилось, правда, это не скоро. Матушка наконец встала на ноги, но полностью оправиться после смерти брата не смогла никогда.
Идучи однажды с прогулки, поднимался я по лестнице ко дворцу и на последней террасе остановился и огляделся. Бескрайний парк со статуями и грабовыми аллеями. Дворец с бесценными сокровищами. И когда-нибудь они будут моими. А ведь это только малая толика всего уготованного мне судьбой богатства. Я – один из самых богатых людей России! Эта мысль опьяняла. Я вспомнил дни, когда тайком забирался в архангельский театр и воображал себя предком своим, великим меценатом екатерининских времен. Припомнилась и мавританская зала, где на златотканых подушках, обмотавшись в восточную парчу и нацепив матушкины брильянты, возлежал я среди невольников. Роскошь, богатство и власть – это и казалось мне жизнью. Убожество мне претило... Но что, если война или революция разорит меня? Я подумал о бездомных из Вяземской лавры. Может, и я стану как они? Но эта мысль была невыносима. Я скорей вернулся к себе. По дороге я остановился перед собственным портретом работы Серова. Внимательно всмотрелся в самого себя. Серов – подлинный физиономист; как никто, схватывал он характер. Отрок на портрете предо мной был горд, тщеславен и бессердечен. Стало быть, смерть брата не изменила меня: все те же себялюбивые мечтания? И так мерзок я стал самому себе, что чуть было с собой не покончил! И то сказать: родителей пожалел...
Тут и вспомнил я, что дал слово великой княгине побывать у нее. К этому дню матушка несколько оправилась. Я мог поехать в Москву.
Глава 13
Великая княгиня Елизавета Федоровна – Ее благотворное влияние – Мои занятия при ней – Планы на будущее
Я не намерен приводить какие-то новые сведения о великой княгине Елизавете Федоровне. Об этой святой душе достаточно говорено и писано в хрониках последних лет царской России. Но и умолчать о ней в мемуарах не могу. Слишком важным и нужным оказалось ее влияние в жизни моей. Да и сыздетства я любил ее, как вторую мать.
Все знавшие ее восхищались красотой лица ее, равно как и прелестью души. Великая княгиня была высока и стройна. Глаза светлы, взгляд глубок и мягок, черты лица чисты и нежны. К прекрасной наружности добавьте редкий ум и благородное сердце. Она была дочерью принцессы Алисы Гессен-Дармштадтской. Кроме того, великая княгиня Елизавета Федоровна приходилась внучкой королеве Виктории, сестрой владетельному герцогу Эрнесту Гессенскому и старшей сестрой нашей молодой императрице. У великой княгини имелись еще две сестры: принцесса Прусская и принцесса Виктория Баттенбергская, впоследствии маркиза Милфорд-Хэйвен. Сама же она вышла за великого князя Сергея Александровича, четвертого сына Александра II.
Первые годы после замужества великая княгиня жила в Петербурге, много принимала в своем дворце на Невском, вела по необходимости жизнь роскошную, хотя уже тогда тяготилась ею. В 1891 году супруг ее назначен был московским генерал-губернатором, и на новом месте она стала необычайно почитаема и любима. Жила она так же, как в Петербурге, и в свободное от светских обязанностей время занималась благотворительностью.
17 февраля 1905 года на Сенатской площади в Кремле великий князь, сев в карету, был разорван в клочья бомбой террориста. Великая княгиня находилась в тот момент в Кремле, в ею же организованных мастерских по пошиву теплой одежды для войск в Маньчжурии. Заслыша взрыв, она выбежала в чем была, не накинув шубы. На площади лежали раненый кучер и две убитые лошади. Тело великого князя было буквально разорвано. Части его разбросало по снегу. Она собственными руками собрала их и перевезла к себе в дворцовую часовню. Бомба рванула так, что пальцы великого князя, еще в перстнях, были найдены на крыше соседнего здания. Все это рассказала нам сама великая княгиня. Трагическую весть услышали мы в Петербурге и тотчас же примчались в Москву.
Выдержка и самообладание великой княгини восхищали. Дни перед похоронами она провела в молитвах. В молитвах же нашла мужество совершить поступок, потрясший всех. Она пришла в тюрьму и велела отвести себя в камеру к убийце.
– Кто вы такая? – спросил он.
– Вдова убитого вами. Зачем вы убили его?
Каков был разговор далее, никто не знает. Версии противоречивы. Многие уверяют, что после ее ухода он закрыл лицо руками и взахлеб зарыдал.
Достоверно одно: великая княгиня написала государю письмо с просьбой о помиловании, и государь готов был согласиться, не откажись от милости сам бомбист.
Великая княгиня навестила и кучера. Был он смертельно ранен и умирал в больнице. Увидев ее, умирающий, от которого скрыли смерть великого князя, спросил:
– Как здоровье его императорского высочества?
– Он послал меня справиться о тебе, – отвечала великая княгиня.
После смерти мужа она продолжала жить в Москве, но от светских дел отошла и целиком занялась делами богоугодными. Часть драгоценностей своих она раздала близким, остальное продала. Матушка купила у нее изумительную черную жемчужину, государев подарок. Даря ее свояченице, Николай сказал:
– Теперь у тебя жемчужина не хуже, чем «Перегрина» Зинаиды Юсуповой.
Раздав все свое имущество, великая княгиня купила в Москве участок на Ордынке. В 1910 году она построила там Марфо-Мариинскую обитель и стала в ней настоятельницей. Последнее, что сделала она как бывшая светская красавица с безупречным вкусом – заказала московскому художнику Нестерову эскиз рясы для монахинь: жемчужно-серое суконное платье, льняной апостольник и покрывало из тонкой белой шерсти, ниспадавшее красивыми складками. Монахини не сидели в обители взаперти, но посещали больных и бедных. Ездили они и в провинцию, создавали благотворительные центры. Дело пошло скоро. За два года во всех больших российских городах появились такие ж обители. Ордынская тем временем разрослась. Пристроили церковь, больницу, мастерские, учебные классы. Настоятельница жила во флигельке из трех комнат с простой мебелью. Спала на топчане без тюфяка, под голову подложив пучок сена. На сон отводила всего ничего, а то и вовсе ничего, бодрствуя у постели больного или у гроба в часовне. Из больниц и клиник присылали ей безнадежных, и она самолично ходила за ними. Однажды привезли женщину, опрокинувшую зажженную керосинку. Одежда загорелась, тело стало сплошной раной. Началась гангрена. Врачи махнули рукой. Великая княгиня взялась лечить ее, терпеливо и стойко. Перевязка занимала всякий день более двух часов. Вонь от нагноений была такова, что иные сиделки падали в обморок. Больная, однако же, поправилась в несколько недель. Выздоровление ее почитали чудом.
Великая княгиня решительно не хотела скрывать от умиравших положение их. Напротив, она старалась приготовить их к смерти, внушала им веру в жизнь вечную.
В войну 14-го года она еще более расширила благотворительную деятельность, учредив пункты сбора помощи раненым и основав новые благотворительные центры. Она была в курсе всех событий, но политикою не занималась, потому что всю себя отдавала работе и не думала ни о чем другом. Популярность ее росла день ото дня. Когда великая княгиня выходила, народ становился на колени. Люди осеняли себя крестным знамением или целовали ей руки и край платья, подойдя к карете ее.
Но и тут нашлись у нее критики. Иные уверяли даже, что, бросив дворец и раздав все бедным, сестра императрицы уронила императорское достоинство. Императрица и сама склонялась к сему мнению. Сестры не ладили. Обе они обратились в православие и были набожны, каждая, однако, по-своему. Императрица искала торных путей и заплутала в мистицизме. Великая княгиня пошла прямым и истинным путем любви и сострадания. Верила она просто, как дитя. Но главным предметом их неладов была слепая вера царицы в Распутина. Великая княгиня видела в нем самозванца и орудие сатаны и сестре о том говорила прямо. Сношения их стали реже и наконец прекратились совершенно.
Революция 17-го не сломила твердости духа великой княгини. 1 марта отряд революционных солдат окружил обитель. «Где немецкая шпионка?» – кричали они. Настоятельница вышла и спокойно ответила: «Немецкой шпионки здесь нет. Это обитель. Я ее настоятельница».
Солдаты кричали, что уведут ее. Она отвечала, что готова, но хочет прежде проститься с сестрами и получить благословение у священника. Солдаты разрешили при условии сопроводить ее.
Когда вошла она в храм в окружении солдат с оружием, монахини, плача, упали на колени. Поцеловав у священника крест, она обернулась к солдатам и велела им сделать то же. Они повиновались. А затем, впечатленные спокойствием ее и всеобщим ее почитанием, вышли из обители, сели на грузовики и уехали. Несколько часов спустя члены временного правительства явились с извинениями. Признались они, что не в силах справиться с анархией, которая повсюду, и умоляли великую княгиню вернуться безопасности ради в Кремль. Она поблагодарила и отказала. «Я, – добавила она, – ушла из Кремля своею волею, и не революции теперь решать за меня. Останусь с сестрами и приму их участь, если будет на то воля Господня». Кайзер не однажды предлагал ей через шведского посла уехать в Пруссию, ибо де Россию ждут потрясения. Уж кто-кто, а он-то о том осведомлен был. Руку к тому и сам приложил. Но великая княгиня передала ему, что не покинет добровольно ни обители, ни России.
После того марфо-мариинским сестрам вышла передышка. Большевики, прийдя к власти, не тронули их. Даже послали какое-то продовольствие. Но в июне 18-го они арестовали ее вместе с верной ее спутницею Варварой и увезли в неизвестном направлении. Патриарх Тихон сделал все, чтоб отыскать и освободить ее. Наконец стало известно, что держат великую княгиню в Алапаевске Пермской губернии вместе с кузеном ее, великим князем Сергеем Михайловичем, князьями Иваном, Константином и Игорем, сыновьями великого князя Константина Константиновича, и сыном великого князя Павла Александровича князем Владимиром Палеем.
В ночь с 17 на 18 июля, спустя сутки после расстрела царя и семьи его, их живьем бросили в колодец шахты. Тамошние жители издали следили за казнью. Когда большевики уехали, они, как сами рассказывают, подошли к колодцу. Оттуда доносились стоны и молитвы. Помочь не решился никто.
Месяцем позже белая армия вошла в город. По приказу адмирала Колчака тела несчастных извлекли из колодца. На некоторых, как говорят, были перевязки, сделанные из апостольника монахини. Тела положили в гроб и увезли в Харбин, оттуда – в Пекин. Позже маркиза Милфорд-Хэйвен перевезла останки великой княгини и прислужницы ее Варвары в Иерусалим. Захоронили их в русской церкви Святой Марии Магдалины близ Масличной горы. В пути из Пекина в Иерусалим гроб великой княгини дал трещину, оттуда пролилась благоуханная прозрачная жидкость. Тело великой княгини осталось нетленным. На могиле ее свершились чудеса исцеления. Один из архиепископов наших рассказывал, что, будучи проездом в Иерусалиме, стоял он на молитве у гроба ее. Вдруг раскрылась дверь и вошла женщина в белом покрывале. Она прошла вглубь и остановилась у иконы Святого архангела Михаила. Когда она, указывая на икону, оглянулась, он узнал ее. После чего видение исчезло.
Единственное, что осталось мне в память о великой княгине Елизавете Федоровне, – несколько бусин от четок да щепка от ее гроба. Щепка порой сладко пахнет цветами.
Народ прозвал ее святой. Не сомневаюсь, что однажды признает это и церковь.
Решив повидать великую княгиню Елизавету Федоровну, я отправился в Кремль. Явился я к великой княгине в полнейшем душевном смятении. В Николаевском дворце меня провели прямо к ней. Великая княгиня сидела за письменным столом. Молча я бросился к ее ногам, уткнулся лицом ей в колени и зарыдал, как дитя. Она гладила меня по голове и ждала, когда я успокоюсь. Наконец я подавил слезы и рассказал ей, что творится со мной. Исповедь облегчила душу. Великая княгиня слушала внимательно. «Хорошо, что ты пришел, – сказала она. – Я уверена, что с помощью Божьей придумаю что-нибудь. Как бы ни испытывал нас Господь, если сохраним веру и будем молиться, найдем силы выдержать. Усомнился ты или впал в уныние – встань на колени у иконы спасителя и помолись. Укрепишься тотчас. Ты сейчас плакал. Это слезы из сердца. Его и слушай прежде рассудка. И жизнь твоя изменится. Счастье не в деньгах и не в роскошном дворце. Богатства можно лишиться. В том счастье, что не отнимут ни люди, ни события. В вере, в духовной жизни, в самом себе. Сделай счастливыми ближних и сам станешь счастлив».
Потом великая княгиня заговорила о моих родителях. Напомнила, что отныне я – их единственная надежда, и просила не оставлять их вниманием, заботиться о больной матери. Звала меня вместе с собой заняться благотворительностью. Она только что открыла больницу для женщин, больных чахоткой. Предложила сходить в петербургские трущобы, где болели чахоткой многие.
В Архангельское я вернулся обнадеженный. Слова великой княгини успокоили и укрепили меня. Они стали ответом на всё то, что давно уже мучило меня. Я припомнил совет духовника: «Нечего мудрствовать... Веруй в Господа, да и все». Тогда я не послушался, бросился очертя голову в оккультизм. Волю развил, а покоя в душе не обрел. И при первом же испытании хваленая моя воля обратилась в ничто и не охранила от отчаяния и бессилия. Понял я, что всего лишь я песчинка в бесконечности, разуму непостижимой, и что один путь истинен – смирение, и подчинение, и вера в волю Господню.
Прошло несколько дней. Я вернулся в Москву и взялся за работу, предложенную мне великой княгиней. Речь шла о московских трущобах, где царили грязь и мрак. Люди ютились в тесноте, спали на полу в холоде, сырости и помоях.
Незнакомый мир открылся мне, мир нищеты и страдания, и был он ужасней ночлежки в Вяземской лавре. Хотелось помочь всем. Но ошеломляла огромность задачи. Я подумал, сколько тратится на войну и на научные опыты на пользу той же войне, а в нечеловеческих условиях живут и страдают люди.
Были разочарования. Немалые деньги, вырученные мной от продажи кое-каких личных вещей, улетучились. Тут я заметил, что одни люди поступают нечестно, другие – неблагодарно. И еще я понял, что всякое доброе дело следует делать от сердца, но скромно и самоотреченно, и живой тому пример – великая княгиня. Чуть не всякий день ходил я в Москве в больницу к чахоточным. Больные со слезами благодарили меня за мои пустяковые подачки, хотя, в сущности, благодарить их должен был я, ибо их невольное благодеяние было для меня много больше. И я завидовал докторам и сиделкам, и в самом деле приносившим им помощь.
Я был безмерно благодарен великой княгине за то, что поняла мое отчаяние и умела направить меня к новой жизни. Однако мучился, что она не знает обо мне всего и считает меня лучше, чем есть я.
Однажды, говоря с ней с глазу на глаз, я рассказал ей о своих похождениях, ей, как казалось мне, неизвестных.
«Успокойся, – улыбнулась она. – Я знаю о тебе гораздо больше, чем ты думаешь. Потому-то и позвала тебя. Способный на многое дурное способен и на многое доброе, если найдет верный путь. И великий грех не больше искреннего покаяния. Помни, что грешит более души рассудок. А душа может остаться чистой и в грешной плоти. Мне душа твоя важна. Ее-то я и хочу открыть тебе самому. Судьба дала тебе всё, что может пожелать человек. А кому дано, с того и спросится. Подумай, что ты ответствен. Ты обязан быть примером. Тебя должны уважать. Испытания показали тебе, что жизнь – не забава. Подумай, сколько добра ты можешь сделать! И сколько зла причинить! Я много молилась за тебя. Надеюсь, Господь внял и поможет тебе».
Сколько надежд и душевных сил прозвучало в ее словах!
Матушка, успокоенная тем, что я в Москве при великой княгине, осталась еще на время в Архангельском. В усадьбе было пусто. Отец пропадал целыми днями на службе. Я же ездил по делам в Москву и возвращался в усадьбу лишь к ужину. Поздно вечером отец уходил к себе, а мы с матушкой засиживались за полночь. Горе нас сблизило, но из-за болезни ее я не решался говорить с ней свободно, как хотелось бы, и оттого страдал. В комнату к себе я шел скорее думать, нежели спать. Благочестивые книжки матушки и великой княгини я не раскрывал. Тех московских слов хватало мне для моих размышлений. До сей поры я жил для наслаждений, любое страдание отвергая. Мне и в голову не приходило, что есть что-то важнее богатства и власти, какую богатство дает. Прежде я этим чванился. Но, перестав и богатством, и властью дорожить, я обрел истинное сокровище – свободу.
И я решил изменить свою жизнь. Планов у меня было множество. Думаю, не покинь я родины, осуществил бы их. Хотел я превратить Архангельское в художественный центр, выстроив в окрестностях усадьбы жилища в едином стиле для художников, музыкантов, артистов, писателей. Была б у них там своя академия искусств, консерватория, театр. Сам дворец я превратил бы в музей, отведя несколько залов для выставок. Украсил бы парк, преградил бы реку плотиной, чтобы залить окрестные поля и устроить большое озеро, и продлил бы террасы до самой воды.
Думал я не только об Архангельском. В Москве и Петербурге мы имели дома, в которых не жили. Я мог бы сделать из них больницы, клиники, приюты для стариков. А в петербургском на Мойке и московском Ивана Грозного – создал бы музей с лучшими вещами из наших коллекций. В крымском и кавказском имениях открыл бы санатории. Одну-две комнаты от всех домов и усадеб оставил бы самому себе. Земли пошли бы крестьянам, заводы и фабрики стали бы акционерными компаниями. Продажа вещей и драгоценностей, не имеющих большого художественного и исторического интереса, плюс банковские счета составили бы капитал, на который осуществил бы я всё задуманное.
Были это мечты, однако неотступные. И строил я планы, и строил. Так что новое идеальное Архангельское стал видеть порой во сне.
Планами я поделился с матушкой и великой княгиней. Великая княгиня поняла и одобрила, матушка – нет. Будущее мое виделось матушке иначе. Я был последним в роду Юсуповых и потому, говорила она, должен жениться. Я отвечал, что не склонен к семейной жизни и что, если обзаведусь детьми, не смогу пустить состояние на проекты свои. Добавил, что, закипи революционные страсти, жить, как в екатерининские времена, мы не сможем. А жить усредненно-обывательски в нашей-то обстановке – бессмыслица и безвкусица. Я хотел сохранить Архангельское прекрасно-роскошным и, значит, не мог держать его для десятка счастливцев, но обязан был открыть возможно большему числу ценителей.
Матушку я убедить не мог. Спор наш ее только расстраивал, и спорить я перестал.