XXV
Хотя говорят, что страдание удлиняет время, но первые три дня, которые прожил Сабуров после случившегося с Аней несчастья, промелькнули так же быстро, как и все сталинградские дни. Когда он впоследствии пробовал вспомнить свое душевное состояние в те дни, ему казалось, что кругом была только одна война. Боль потери была такой постоянной, неуходящей, что именно от ее беспрерывности он забыл, что она есть.
Сабуров возвратился от Проценко к себе в батальон с чувством необходимости сделать в эти дни что-то такое, о чем потом будешь помнить всю жизнь. То, что они делали сейчас, и то, что им предстояло делать дальше, было уже не только героизмом. У людей, защищавших Сталинград, образовалась некая постоянная сила сопротивления, сложившаяся как следствие самых разных причин – и того, что чем дальше, тем невозможнее было куда бы то ни было отступать, и того, что отступить – значило тут же бесцельно погибнуть при этом отступлении, и того, что близость врага и почти равная для всех опасность создала если не привычку к ней, то чувство неизбежности ее, и того, что все они, стесненные на маленьком клочке земли, знали здесь друг друга со всеми достоинствами и недостатками гораздо ближе, чем где бы то ни было в другом месте.
Все эти вместе взятые обстоятельства постепенно создали ту упрямую силу, имя которой было «сталинградцы», причем весь героический смысл этого слова другие поняли раньше, чем они сами.
Человек в душе никогда не может поверить в бесконечность чего бы то ни было: в его сознании все должно иметь когда-нибудь свой конец. Сабуров так же, как и все находившиеся тогда в Сталинграде, не зная реально и даже не предполагая, когда все это могло кончиться, в то же время не представлял себе, чтобы это было бесконечно. И эта ночь, когда он у Проценко скорее почувствовал, чем понял, что речь идет уже не о месяцах, а о неделях, а может быть, даже днях, придала ему новые силы.
Рассказав Ванину и Масленникову об ужине у Проценко, он с рассветом оставил их на командном пункте, а сам отправился в роты. В батальоне осталось немного людей, и он задался целью поговорить с каждым, вселить во всех то чувство приближающейся победы, которое испытывал сам.
Весь день шел бой. Немцы всем своим поведением в этот день подтверждали мысли Сабурова. Они атаковали особенно часто и поспешно, словно боясь, что не взятое сегодня уже не будет взято завтра.
Сабурову казалось, что он видит последние судороги тяжело раненного зверя. И он радовался этому с мстительностью человека, два месяца ходившего рядом со смертью именно ради того, что начиналось сейчас.
Однако и в этот день и в следующие внешне все выглядело по-прежнему: бои продолжались с неослабевающей силой, немцы четырежды захватывали площадку между домом Конюкова и позициями первой роты и четырежды были выбиты оттуда.
Сабуров вел себя с обычной осторожностью – ложился, когда рвались мины, прятался за камни, когда рядом начинали чиркать пули снайпера, пережидал в укрытиях бомбежки. Горе не заставило его искать смерти. Это было ему чуждо всегда и осталось чуждо теперь. Он хотел жить потому, что нетерпеливо и убежденно ждал победы, и ждал ее в очень точном и определенном смысле: ждал, когда можно будет отобрать у немцев вот эту ближайшую площадку, этот дом, что отдали неделю назад, и лежащие за ним развалины, которые по старой памяти все еще назывались улицей, и еще квартал, и следующую улицу – словом, все, что было в его поле зрения.
И когда подводили итоги дня и разговоры шли о том, что убито еще двое и ранено семь человек, о том, что два пулемета на левом фланге надо перетащить из развалин трансформаторной будки в подвал гаража, о том, что если назначить вместо убитого лейтенанта Федина старшину Буслаева, то это будет, пожалуй, хорошо, о том, что в связи с потерями по старым показаниям старшин на батальон отпускают вдвое больше водки, чем положено, и это не беда – пусть пьют, потому что холодно, – о том, что вчера раздробило руку часовому мастеру Мазину и теперь, если остановятся последние уцелевшие в батальоне сабуровские часы, то некому уже будет их починить, о том, что надоела все каша да каша, – хорошо, если бы перевезли через Волгу хоть мороженой картошки, о том, что надо таких-то и таких-то представить к медалям, пока они еще живы, здоровы и воюют, а не потом, когда это, может быть, будет и поздно, – словом, когда говорилось ежедневно о том же, о чем говорилось всегда, – все равно предчувствие предстоящих великих событий у Сабурова не уменьшалось и не исчезало.
Вспоминал ли он об Ане в эти дни? Нет, он не вспоминал – он помнил о ней, и боль не проходила, не утихала и, что бы он ни делал, все время существовала внутри его. Ему искренне казалось, что если Аня умерла, то уже никакой другой любви больше в его жизни никогда не будет. Никогда раньше не думавший о том, как он себя ведет, Сабуров стал наблюдать за собой. Горе тяготило его, и он как бы оглядывался на себя, мысленно спрашивая: так ли он делает все, как делал раньше, нет ли в его поведении чего-то такого, к чему понудило его горе. И, преодолевая страдание, он старался вести себя, как всегда.
Ночью на четвертый день, получив в штабе полка орден для Конюкова и несколько медалей для его гарнизона, Сабуров еще раз пробрался в дом к Конюкову и вручил награды. Все, кому они предназначались, были живы, хотя это редко случалось в Сталинграде. Конюков попросил Сабурова привинтить орден – у него была рассечена осколком гранаты кисть левой руки. Когда Сабуров по-солдатски, складным ножом, прорезал дырку в гимнастерке Конюкова и стал привинчивать орден, Конюков, стоя навытяжку, сказал:
– Я думаю, товарищ капитан, что если на них атаку делать, то прямо через мой дом способней всего идти. Они меня тут в осаде держат, а мы прямо отсюда – и на них. Как вам такой мой план, товарищ капитан?
– Обожди. Будет время – сделаем, – сказал Сабуров.
– План-то правильный, товарищ капитан? – настаивал Конюков. – Как по-вашему?
– Правильный, правильный… – Сабуров подумал про себя, что на случай атаки нехитрый план Конюкова действительно самый правильный.
– Прямо через мой дом – и на них, – повторил Конюков. – С полным сюрпризом.
Слова «мой дом» он повторял часто и с удовольствием; до него, по солдатской почте, уже дошел слух, что этот дом так и называют в сводках «дом Конюкова», и он гордился этим.
– Выживает немец из дома, – сказал Конюков, когда Сабуров собрался уходить. – До чего дошли: хозяев бьют, – и он засмеялся, показывая на свою раненую руку. – И осколок-то небольшой, а поперек костей чиркнул: совсем пальцы не гнутся. Так вы доложите по начальству, товарищ капитан, чтобы когда наступление будет, то через мой дом атаку делали!
И хотя Сабуров уважал Проценко и понимал, что за его словами, наверное, стоят слова еще более высокого начальства, но то, что эта уверенность в будущем наступлении существовала не только у Проценко, но и у Конюкова, еще в большей степени подкрепляло его собственную мысль, что так оно и будет.
Когда Сабуров вернулся от Конюкова (а это было уже под утро) Ванин был в роте, а Масленников сидел у стола, хотя работы у него не было и он вполне мог бы лечь спать. Последние дни он старался всюду быть вместе с Сабуровым. Когда ночью он сказал Сабурову, что вместе с ним пойдет к Конюкову, Сабуров наотрез отказал, и ему пришлось остаться. Теперь Масленников сидел и волновался.
Сабуров вошел, молча кивнул Масленникову и так же молча, стянув сапоги и гимнастерку, лег на койку.
– Курить хотите? – спросил Масленников.
– Хочу.
Масленников протянул ему портсигар с махоркой. Сабуров свернул папироску и закурил. Он ценил то деликатное молчание, которое соблюдал Масленников, – редкое свойство, в минуты несчастья проявляемое только истинными друзьями. Масленников ни о чем его не спрашивал, не утешал и в то же время своим молчаливым присутствием все время напоминал ему, что он не один в своем горе.
И сейчас, сидя рядом с Масленниковым, Сабуров вдруг почувствовал нежность к этому мальчику и впервые за все последние дни с удовольствием подумал о каком-то времени после войны, когда они встретятся где-то далеко отсюда, в совсем непохожем доме, совсем по-другому одетые, и будут вспоминать обо всем, что происходило в этой землянке под пятью накатами, в этих холодных окопах, под мелким леденящим снегом. И им покажутся вдруг милыми эти жестяные кружки, и эти сталинградские лампы «катюши», и весь неуютный окопный быт, и даже самые опасности, которые уже будут позади. Он сел на койку, дотянулся рукой до Масленникова и, крепко обняв его за плечи, придвинул к себе:
– Миша!
– Что?
– Ничего, – сказал Сабуров. – Ничего. Увидимся с тобой когда-нибудь, будет что вспомнить, да?
– Конечно, вспомним, – сказал Масленников после молчания, – что вот сидели мы восемнадцатого ноября у железной печки в Сталинграде и курили махорку.
– Восемнадцатого ноября? – удивился Сабуров. – Разве сегодня восемнадцатое ноября?
– Да. А что?
– Странно, как быстро время идет! Завтра уже семьдесят дней, как выгрузились в Эльтоне…
Он продолжал сидеть на койке, раскачиваться и пускать колечки дыма, и ему было странно, что они сейчас сидят здесь, в блиндаже, и он после всего, что уже семьдесят дней происходит кругом, все-таки жив и здоров, а Ани нет и неизвестно, жива ли она. Он долго сидел и молчал. Потом лег на койку и почти сразу заснул, свесив с койки руку с зажатой в ней потухшей папиросой.
Он проспал час, может быть, полтора. Когда его разбудил телефонист, было еще совсем темно и через вкось врытую в стену блиндажа двенадцатидюймовую трубу, служившую окном, еще не поступал дневной свет. Шлепая босыми ногами по холодному полу, Сабуров подскочил к телефону.
– Капитан Сабуров слушает.
– Проценко говорит. Спишь?
– Так точно, спал.
– Ну так скорей вставай, – в голосе Проценко слышалось волнение, – выходи наружу, послушай.
– А что, товарищ генерал?
– Ничего, потом мне позвонишь. Доложишь, слышал или нет. И своих разбуди, пусть слушают.
Сабуров посмотрел на часы: было шесть утра. Он торопливо натянул сапоги и, не надевая гимнастерки, в одной рубашке выскочил наружу.
Время от шести до семи утра в Сталинграде было обычно временем наибольшей тишины. Иногда за целый час ни с той, ни с другой стороны не бывало ни одного артиллерийского залпа, разве только где-нибудь гремел отдельный винтовочный выстрел или глухо плюхалась вдалеке случайная мина.
Когда Сабуров выбежал из блиндажа, шел крупный снег, в нескольких шагах все заволакивалось пеленой. Он подумал о том, что нужно усилить охранение. После звонка Проценко он ожидал чего-нибудь особенного. Между тем ничего не было слышно. Было холодно, снег падал за расстегнутый ворот рубашки. Он простоял так минуту или две, прежде чем уловил далекий непрерывный гул. Гул слышался справа, с севера. Стреляли далеко, за тридцать-сорок километров отсюда. Но, судя по тому, что звук этот все-таки доносился и, несмотря на отдаленность, сотрясал землю, чувствовалось, что там, где он рождается, сейчас происходит нечто чудовищное, небывалое по силе, что там такой артиллерийский ад, какого еще никто не видел и не слышал. Сабуров уже не замечал холода и, смахивая с лица хлопья снега, продолжал прислушиваться…
«Неужели это то самое?» – подумал он и повернулся к стоявшему рядом автоматчику:
– Слышишь что-нибудь?
– А как же, товарищ капитан. Слышу. Наша бьет.
– А почему думаешь, что наша?
– По голосу слыхать.
– А давно уже это?
– Да уж с час слыхать, – сказал автоматчик. – И все не утихает.
Сабуров быстро вернулся в блиндаж и растолкал сначала Масленникова, а потом недавно вернувшегося из роты, спавшего в сапогах и шинели, Ванина.
– Вставайте, вставайте! – говорил Сабуров таким же взволнованным голосом, каким пять минут назад с ним разговаривал Проценко.
– Что? Что случилось? – спрашивал Масленников, надевая сапоги.
– Случилось? – сказал Сабуров. – Очень многое случилось. Идите наверх, послушайте.
– Что послушать?
– Вот послушайте, потом поговорим.
Когда они вышли, Сабуров приказал телефонисту соединить его с Проценко.
– Слушаю, – донесся до него голос Проценко.
– Товарищ генерал, докладываю: слышал!
– А… Все слышали. Я всех перебудил. Началось, милый, началось. Еще увижу я свою ридну Украину, еще постою на Владимирской горке у Киева. Розумиешь?
– Розумию!
– Уже четвертую ночь под утро не сплю, – сказал Проценко. – Все выхожу, слушаю, не начинается ли? У нас любят перед рассветом начинать. Выхожу сегодня, а она уже концерт начала… Хорошо слышно, Сабуров?
– Хорошо, товарищ генерал.
– Официального сообщения из штаба армии еще не имею, – предупредил Проценко. – Погоди людей оповещать. А хотя, чего их оповещать? Сами услышат, догадаются.
Проценко положил трубку, Сабуров тоже. Он не знал точно, как и где все это происходит, но с несомненностью почувствовал, что началось. И хотя началось всего час назад, но сейчас уже дальше нельзя было представить себе жизнь без этого далекого величественного гула артиллерийского наступления. Он уже существовал в сознании, независимо от того, был ли слышен в эту секунду или нет.
«Неужели началось? – еще раз почти испуганно спросил себя Сабуров и сам себе решительно ответил: – Да, да, конечно, да».
И хотя он сидел, как в мышеловке, в блиндаже почти над самой Волгой и немцам оставалось здесь дойти до Волги восемьсот, а до его блиндажа шестьдесят метров, но все равно он второй раз в жизни испытал, так же как когда-то в декабре под Москвой, ни с чем не сравнимое счастье наступления.
– Ну как? Слышали? – торжествующе спросил он вошедших Ванина и Масленникова.
Они сидели неподвижно, изредка перекидываясь отрывочными фразами, оглушенные невероятной радостью.
– А не может сорваться, как в сентябре? – спросил Ванин.
– Довольно, хватит! – сказал Сабуров. – Теперь, когда мы ради этого столько тут высидели, не может, не смеет сорваться.
– Ох, как бы я хотел сейчас быть там! – сказал Масленников. – Как бы я хотел быть там! – повторил он взволнованно.
– Где там? – спросил Сабуров.
– Ну там, где наступают.
– Можно подумать, что ты, Миша, сидишь сейчас где-нибудь в Ташкенте.
– Нет, я хочу быть именно там, где наступают.
– А мы здесь будем тоже наступать, – сказал Сабуров.
– Ну это еще когда…
– Сегодня.
– Сегодня? – переспросил Масленников.
Он ждал, что Сабуров будет продолжать, но Сабуров молчал. У него появился план, о котором не хотелось говорить раньше времени.
– Может, выпьем за наступление, а? – подождав, сказал Масленников.
– Петя! – крикнул Сабуров, но Петя не отзывался. – Петя! – крикнул он опять.
Петя стоял наверху, так же как за пять минут до этого стояли они, и слушал. Он слышал, как зовет его Сабуров, но впервые позволил себе пропустить это мимо ушей – так ему хотелось как следует расслышать звуки канонады. Сабурову пришлось самому выскочить в ход сообщения.
– Петя! – крикнул он еще раз.
Петя, словно только услышав, побежал к Сабурову.
– Что, слушал? – спросил его Сабуров.
– Слушал, – улыбнулся Петя.
– Пойди, выдай нам по этому случаю паек! – сказал Сабуров.
Петя, с полминуты побрякав кружками и флягами, внес в блиндаж тарелку с тремя кружками и с открытой банкой консервов, из которой веером торчали вилки.
– Налей и себе, – сказал Сабуров, изменяя своему обыкновению.
Петя приподнял плащ-палатку, вышел и тут же вернулся со своей кружкой, судя по быстроте возвращения, налитой заранее.
Чокнувшись, они молча выпили, потому что все было ясно и больше говорить было не о чем: пили за наступление.
Через полчаса позвонил Проценко и уже более спокойным голосом, но все еще взволнованно сообщил, что из штаба фронта получено официальное подтверждение, что наши войска в пять часов утра после мощной артиллерийской подготовки перешли в наступление северней Сталинграда.
– Отрезать их будут, отрезать! – радостно закричал Масленников, когда Сабуров, положив трубку, рассказал им содержание разговора с Проценко.
– Идите, – сказал Сабуров, – ты, Ванин, в первую роту, а ты в третью. Расскажите людям.
– А ты здесь останешься? – спросил Ванин.
– Да. Я хочу с Ремизовым поговорить.
Сабуров очинил карандаш и, достав из папки штабных документов листок со схемой расположения участка батальона и впереди лежащих домов, задумался.. Потом он сделал на схеме одну за другой несколько быстрых пометок. Да, они тоже сегодня должны наступать. Это было для него ясно. Он, конечно, представлял себе, что главные события разыграются теперь далеко от них, на севере и, может быть, на юге, а их удел – пока что сидеть здесь. Но тем не менее сегодня, когда началось то великое, чего они все с таким трепетом ждали, у него появилась торопливая жажда деятельности. То, что накопилось в душе и у него и у других, должно было найти свой выход. Он позвонил Ремизову:
– Товарищ полковник?
– Да.
– Разрешите прибыть к вам. У меня есть план одной небольшой операции.
– Операции? – сказал Ремизов, и даже по телефону было заметно, как он улыбнулся. – Лавры наступающих армий не дают покоя?
– Не дают.
– Ну что ж. Это хорошо, – сказал Ремизов. – Только не ходите ко мне, я сам приду.
Ремизов пришел через полчаса, разделся и, сев рядом с Сабуровым, стал пить принесенный ему Петей горячий чай.
– В некоторой степени подобное чувство я испытал после долгого стояния в Галиции в дни летнего наступления тысяча девятьсот шестнадцатого года. Прекрасное было чувство, особенно в первые дни. Но сейчас больше.
– Что больше? – спросил Сабуров.
– Все больше: и чувство и наступление, очевидно.
– А вы думаете, это очень большое наступление?
– Убежден. Ну что у вас за план? – Ремизов отставил в сторону кружку,
– План простой – захватить вот этот, следующий за конюковским, бывший мой дом.
– Когда?
– Сегодня ночью.
– Каким образом?
Сабуров коротко развил перед Ремизовым план, о котором ему ночью, не предполагая, что осуществление так близко, говорил Конюков.
– Главное, атаковать не оттуда, откуда могут ждать, а прямо от Конюкова, из осажденного дома, где немцы ничего не ждут, кроме пассивной обороны.
Ремизов пощипывал седые усы.
– А люди? Это хорошо. Но люди?
– Меня тоже это раньше смущало, – сказал Сабуров. – Но сегодня, после этой канонады, я думаю, сделаем и так. – Сабуров улыбнулся. – Да и вы на радостях немножко дадите, а?
– Дам, – в свою очередь, улыбнулся Ремизов.
– И генерал, когда мы ему доложим, даст?
– Несомненно, даст, – сказал Ремизов. – Я-то не знаю еще, дам или нет, а генерал даст.
– Но и вы дадите?
– Дам. И первого – себя. О господи, до чего надоело сидеть в обороне! Вы знаете что? – прищурившись, посмотрел он на Сабурова. – Мы непременно возьмем дом. Под такой аккомпанемент с севера просто стыдно этого не сделать. Дом… Что такое дом? – Он усмехнулся, но тут же стал серьезным. – А между прочим, дом – это много, почти все, Россия. – Он откинулся вместе с табуреткой к стене и повторил протяжно: – Россия… Вы даже не представляете себе этого чувства, которое у нас будет, если мы на рассвете возьмем этот дом. Ну что дом? Четыре стены, и даже не стены, а четыре развалины. Но сердце скажет: вот, как этот дом, возьмем обратно всю Россию. Понимаете, Сабуров? Главное, начать. Начать с дома, но почувствовать при этом, что так будет и дальше. И так будет дальше до тех пор, пока все не будет кончено. Все. Так как же вы предполагаете подтащить людей туда, к Конюкову? – спросил он уже деловым тоном.
Сабуров объяснил, как он предполагает подтащить за ночь людей к Конюкову, и как это сделать тихо, и как перенести на руках минометы, и, может быть, даже перекатить, тоже на руках, несколько пушек.
Через полчаса они закончили предварительные расчеты и позвонили Проценко.
– Товарищ генерал, я нахожусь сейчас у Сабурова, – сказал Ремизов. – Мы с ним разработали план наступательной операции в его батальоне.
Услышав слова «наступательная операция», Проценко быстро сказал:
– Да, да, сейчас же явитесь оба ко мне – и вы и Сабуров. Сейчас же.
Выбравшись в ход сообщения, они направились к Проценко. Уже начинало светать, но белая пелена метели по-прежнему со всех сторон закрывала горизонт. Далекий гул канонады не ослабевал, с рассветом казалось, что он слышен еще лучше.
Проценко был в приподнятом настроении. Он ходил по блиндажу, заложив руки за спину. На нем был тот же парадный китель, в котором он недавно принимал командиров, но сегодня в блиндаже было холодно, и генерал, не выдержав стужи, поверх кителя накинул на плечи старый ватник.
– Холодно. Холодно, – этими словами встретил он Сабурова и Ремизова. – Востриков, сукин сын, не позаботился, чтобы дрова были. Печка едва дышит, – и он притронулся рукой к чуть теплой чугунной печке. – Востриков!
– Да, товарищ генерал?
– Когда дрова будут?
– Через час.
– Ну, смотри. Очень холодно, – повторил Проценко. – Ну, какая же наступательная операция у вас намечена? – В его голосе чувствовалось нетерпение. – Докладывайте, полковник.
– С вашего разрешения, – сказал Ремизов, – пусть капитан Сабуров доложит. Это его план.
Сабуров второй раз за утро изложил план захвата дома.
– И за эту ночь вы успеете сосредоточить людей в доме Конюкова и до света атаковать? – спросил Проценко.
– Успею, – ответил Сабуров.
– Сколько у тебя на это может пойти людей?
– Тридцать, – сказал Сабуров.
– А вы сколько ему можете дать?
– Еще двадцать, – сказал Ремизов, подумав.
– Значит, пятьдесят человек успеешь перебросить и подготовить? – спросил у Сабурова Проценко.
– Да. Успею.
– А если я дам вам еще тридцать и будет уже восемьдесят, тоже успеешь?
– Тем более успею, товарищ генерал, – сказал Сабуров.
– Ну что же, добре, добре, – сказал Проценко. – Начнем свое наступление с этого. Только имей в виду, – обратился он к Сабурову, – транжирить людей я не дам. Дом возьмем, не сомневаюсь. Но все-таки в Сталинграде пока еще в осаде мы, а не немцы, как бы хорошо ни было там, на севере. Понимаешь?
– Понимаю, – ответил Сабуров.
– Товарищ генерал, – сказал Ремизов.
– Да?
– Разрешите, я лично приму участие в операции.
– Лично? – хитро прищурился Проценко. – Это что же значит: на командном пункте у Сабурова будете? Ну что же, так и должно быть – вы же командир полка. Или, может быть, к Конюкову в дом полезете? Вы это имеете в виду? Полезете?
Ремизов молчал.
– Полезете?
– Полезу, товарищ генерал.
– Тоже допустимо. Но вот уже в тот, в другой дом вам не разрешаю лазить. Пусть один Сабуров туда идет. Понятно?
– Есть, товарищ генерал, – сказал Ремизов.
– Он туда, вы – в дом Конюкова, а я, может быть, сам на командный пункт приду. Вот так и решим. Сейчас прикажу подобрать вам тридцать человек. Только берегите. Последние, имейте в виду.
– Разрешите идти? – спросил Сабуров.
– Да. Сообщайте мне по телефону, как подготовка идет. Подробно сообщайте. Мне же интересно, – вдруг совсем просто добавил он. – Да, вот еще. От имени командира дивизии скажите бойцам и командирам: кто первым в дом ворвется – орден, кто следующим – медаль, кто «языка» возьмет – тоже медаль. Так и передайте. Конюков, говоришь, первоначальное предложение сделал? – спросил Проценко у Сабурова.
– Конюков.
– Конюкову – медаль. Я ему недавно орден дал, да?
– Да, – сказал Сабуров.
– Вот и хорошо. Теперь – медаль. Пусть носит. Так и скажи ему: медаль за мной. Все. Можете идти.