Книга: Сказка серебряного века
Назад: Ф.Сологуб[378]
Дальше: Царица поцелуев[385]

СКАЗКИ

Дикий бог
(За рекою Мейрур)

I
Две недели, проведенные мною и братом моим Сином в великолепной столице, пышной и порочной, промелькнули, как быстрый, смутный сон. Все дивило и поражало взоры жителей страны, удаленной не одним только расстоянием, но и нравами, от ухищрений и соблазнов этого гордого, царственного, торжественного города. Но слишком поздно понял я, что не только дивен и славен шумный, многолюдный и обширный город, но и страшен он для неискушенного опытом долгой жизни юного сердца. И сам я испытывал соблазн и огорчение, ни с чем не сравнимое. Но не брать бы мне с собою молодого моего брата!
Друг наш Сарру, у которого мы остановились, хотел отплатить нам за гостеприимство наше во время его странствования в нашей земле. Он неотлучно был с нами, забыв все свои дела, и единственною заботою его было то, чтобы показать нам все достойное внимания в этом дивном и великом городе. Тогда как другие хозяева часто тяготятся гостями и ждут с нетерпением разлуки, наш добрый друг жалел лишь о том, что мы не можем прожить в его доме долго, чтобы пройти весь годовой цикл торжеств, праздников и жертвоприношений.
Храмы божеств милостивых и свирепых, священные рощи таинственных духов, мрачные башни успокоения, благоуханные сады любострастных наслаждений, приюты расточаемых за деньги ласк, базары с неисчислимыми богатствами роскошных тканей, ковров, оружия, драгоценных камней, благовоний и мастей, забавных птиц и обезьян, отроков и рабынь всех оттенков кожи, от самого нежного розового до самого черного цвета, кофейни и приюты для курений, от которых человек восхищается в невиданные на земле области, и много еще иного, о чем и не упомню, показывал нам Сарру. Но речь веду не о множестве виденного. Одно было нам искушение, и оно привело нас и всю страну нашу к величайшим несчастьям.
И не посещать бы мне этого города! Или, по крайней мере, не брать бы мне с собою моего юного брата. Едва вышедший из отроческого нежного возраста, как мог он преодолеть искушение, которое и для меня было столь тягостным испытанием!
Однажды утром друг наш Сарру сказал нам:
— Сегодня я покажу вам царский зверинец, — в этом месяце сады зверинца доступны для обозрения не только нам, но и чужеземцам.
Брат мой Син шумными изъявлениями восторга радовал нашего друга. Я же смутился, ибо в ту ночь видел во сне зловещее предзнаменование: зверя непомерной силы и свирепости, рыкание которого было подобно голосу того, кто обитает в чащах за рекою Мейрур. И не идти бы мне в проклятый зверинец! Но не захотел я огорчать любезного нашего хозяина.
II
В саду, который казался нескончаемым, в клетках разной величины и разной формы, сделанных из различных металлов и разнообразного дерева, увидели мы прежде всего чудесное многообразие птиц. Тут были и громадные птицы с сильными крыльями и хищно изогнутым клювом, которым они могли бы захватить и унести самого тучного барана, и птицы, лишенные почти совсем крыльев, но зато одаренные перьями удивительно красивой окраски, напоминавшими самоцветные камни в песке реки Мейрур, которыми, играя, забавляются наши дети; птицы, голос которых был так приятен, что пение их можно было слушать без конца с великим восхищением; птицы столь малой величины, что они казались красивыми стрекозами; были и такие птицы, которые умели говорить на языке той страны, хотя и не очень хорошо, но все-таки достаточно внятно и громко.
В громадных водовместилищах видели мы великое множество рыб и других речных и морских чудовищ. Далее были помещены громадные, страшные змеи. Они с такой яростью разевали свои ужасные пасти, высовывая страшные жала, что невольный трепет обнимал всякого. Взгляд свирепых гадин производил такое впечатление, что неосторожный, посмотревший прямо в змеиные очи, лишался способности двигаться; надо было, чтобы кто-нибудь другой увел его от страшного, хотя и безопасного места, — ибо эти гады не только были заключены в клетки с тонко извитыми решетками, но и были обезврежены: у них были вырваны зубы, в которых хранился пагубный яд.
Далее увидели мы неисчислимое множество клеток со зверями хищными и травоядными, — верблюды с одним и двумя горбами, носороги, бегемоты, невиданные звери с ужасными когтями и чудовища с носами, похожими на змей.
Мой юный брат Син восторгался всем, что он видел. Я же, от множества собранных в одно место чудовищ, из которых многие оглашали воздух противными и страшными звуками, все более и более смущался, и тягостные предчувствия все сильнее томили меня. Друг наш Сарру сказал нам:
— Сейчас вы увидите зверя, поистине царственного.
Но не успел еще Сарру произнести имя зверя, как свершилось дивное явление, повергнувшее меня в неизъяснимый трепет и заставившее меня в ужасе упасть лицом на землю. Над многообразием звериных криков и людских веселых голосов раздалось внезапно грозное рыкание, — голос обитающего в чаще за рекою Мейрур.
Рыкание, которое в тишине наших ночей наводило ужас на сердца наши и означало, что обитающий в лесу, алкая новой жертвы, рыщет у околицы нашего селения, — это рыкание раздалось в зверинце великого царя. Повергнувшись на землю, ждал я, кого из присутствующих изберет он для своей трапезы, и таинственным ужасом было полно мое сердце. Мысленно прощался я с жизнью, — никогда в такой близости ко мне не слышал я грозного этого рыкания.
Когда я и брат мой Син лежали, распростертые в прахе, и ждали, вдруг услышали мы громкий, заглушивший даже грозное рыкание, хохот множества людей. Друг наш Сарру, смеясь, как все, старался поднять нас с земли.
— Не бойтесь, — говорил он нам, — этот зверь, точно, страшен, если встретить его на воле. Но он посажен в прочную клетку и не уйдет из нее, хотя бы и еще сильнее был он. Мастер, строитель клетки, знает свое дело. Да и может ли грозить кому-нибудь опасность в том месте, где бывает сам великий царь, забавляясь заключенными в зверинце чудовищами?
Не поднимая лица, я отвечал другу нашему Сарру:
— Сердце мое не знает страха, и не дрожало оно в минуты смертной опасности. Но я слышал грозное рыкание и жду дивного и страшного явления. Обитающий в лесу за рекою Мейрур алчет жертвы, — и человеку надлежит лежать во прахе и ждать, кого возьмет свирепый для своей трапезы.
Смеясь по-прежнему, говорил мне Сарру:
— Это рычит зверь, посаженный в клетку, совершенно безопасный. Вот, смотри, и малые дети теснятся у клетки зверя, и не боятся его, потому что решетка клетки несокрушима. Зверь получит только ту пищу, которую дадут ему приставники зверинца.
Долго не верил я другу нашему и долго лежал в пыли перед клеткой, потому что рыкания продолжались, такие же грозные и свирепые, как и те, которые ужасали меня по ночам, когда я просыпался в моем шатре и слышал приближающегося к селению и требующего жертвы.
Но брат мой Син тихо сказал мне наконец:
— Я осмелился взглянуть на клетку. Рыкание исходит от зверя, заключенного там.
И тогда я не знал, что думать и как мне быть. Коварный ли демон имеет в этом нечестивом городе такую власть, что осмеливается гнусным своим рычанием подражать грозному голосу? Но могут ли быть демоны столь дерзкие и столь сильные? Обитающий ли за рекою Мейрур таится в шкуре зверя, плененного и безопасного, смеется над жалкими в их ослеплении людьми и выбирает себе между ними жертву? Но может ли великий и грозный снизойти до того, чтобы прятаться в шкуре плененного зверя? Или презренный демон этого нечестивого города, лживый, коварный, покровительствующий хитрым, дерзновенным замыслам, измыслил неведомые чары?
Но не грозит ли неисчислимыми бедствиями для меня и брата моего Сина то, что мы осмеливаемся длить нечестивый восторг развратных жителей этого проклятого города и лежать, хотя и в смиренном положении, перед отвратительною клеткою, в которой совершается что-то, нам совершенно непонятное и, может быть, даже и совсем недоступное слабому человеческому разуму, но, несомненно, оскорбительное для заветов нашей благословенной родины?
Рыдая, лежал я во прахе, меж тем как нечестивцы издевались над нами, и не знал, что делать. И брат мой Син сказал мне:
— Уйдем отсюда.
Я не знал, можно ли уйти, пока он рычит над нами. И как подняться? И как увидеть того, в глаза которого еще никто из нас не смотрел? Если точно он здесь в клетке, то как уйти от него и как оставить его в унижении и позоре? Но что мы можем сделать? Оставаясь здесь и слушая насмешки и над нами, и над ним, не совершали ли мы сами гнуснейшего из человеческих грехов? И хотя в первую минуту мысль уйти от грозно рыкающего показалась мне преступною, но скоро я понял, что нам не остается ничего иного.
Но прежде чем подняться и уходить, я тщательно закрыл плащом лицо моего брата Сина, думая, что если кому-нибудь из нас надо погибнуть, встретив разъяренный взор, то пусть лучше погибну я, насладившийся долготой дней, а не брат мой, еще не испытавший сладчайших в скоротечной жизни радостей и утешений. Притом же юношеское легкомыслие могло заставить его снова поднять взор на клетку, — он мог подумать, что, если первый взгляд его остался неотмщенным, то столь же счастлив будет он и второй раз. Я же, опытом долгой жизни умудренный, знал уже хорошо, что искушать судьбу безумно.
Ни на что более не глядя, вышли мы из зверинца, провожаемые грубыми насмешками толпы, безумной в своем нечестии. Поистине, грозной кары достойны не только люди, обитающие в этом проклятом городе, но и самые стены, столь хитро воздвигнутые и суетно увенчанные гордыми башнями.
III
В тот же день мы поспешно навьючили верблюдов и еще до солнечного заката покинули ужасный город.
Во время долгого, трудного пути много было у меня и у брата моего Сина досуга обдумать то, что случилось с нами в зверинце великого царя. Но никак не мог я понять значения того дивного явления, которое было нам.
Не надлежало ли толковать его как знамение, предвещающее нечто или ужасное, или благоприятное? Но согласно ли с истинным знанием, завещанным нам нашими предками, думать, что сильнейшее в мире является не само для себя, а только для того, чтобы в мире деяний человеческих быть неким вещим знаком? И кто мы такие, чтобы обитающий за рекой Мейрур приходил к нам без воли и могущества пожрать наши распростертые перед ним тела? Притом же никогда не слышали мы, даже и от старейших из старцев наших, чтобы он являлся предзнаменовать и пророчествовать о делах наших — всегда приходил он, грозно рыкая, чтобы пожрать того из нас, на кого падал его выбор.
Долго шли мы с братом в пустынных местах, направляясь к родным селениям, и ничего не говорили друг с другом. По угрюмому молчанию брата моего понимал я, что и он думает о дивном явлении. Наконец, уже когда до нашего дома оставалось не более трех дней пути, сказал брат мой Син:
— Когда поверглись мы на землю и лежали долго, а чужие люди издевались над нами, я наконец решился поднять голову. И ясно увидел я разверстую пасть зверя. Клянусь, не было в этом ошибки, — рыкание исходило из пасти зверя. Дикого зверя, пойманного людьми и посаженного в клетку.
Я сказал брату моему Сину:
— Об этих грозных явлениях надлежит молчать. Такова мудрость, которой научили нас предки. В мире есть много непонятного, — и как ни страшно то, что случилось с нами, мы должны с покорностью преклоняться перед волею приходящего к нам.
Син долго молчал. Когда день клонился к вечеру и уже солнце было низко, Син сказал мне:
— Это и было то самое рыкание, которое раздавалось у нашей околицы, когда он приходил за жертвою. Тот, которому мы поклонялись с таким смирением, с такою покорностью, тот, который пожирал без счета нежных дев и веселых детей, он оказался диким зверем с глазами зелеными, как у кошки, с желтою шкурою, испещренною черными пятнами. И его можно изловить и посадить в клетку.
Я ужаснулся и запретил брату моему Сину говорить такие нечестивые слова. Но Син, охваченный неистовством, исходящим от коварного духа, вечно враждующего с обитающим за рекою Мейрур, сказал мне с яростью:
— Я видел, что он — дикий зверь. И я не хочу, чтобы мы и впредь приносили ему такие бесчисленные, дорогие жертвы. Разве мы не можем построить такой для него клетки, которая была бы ему достойным вместилищем? И пусть он живет там мирно, не разоряя наших селений, не внося ужаса и горя в наши семьи, питаясь нашими добровольными приношениями. Я не так безумен, чтобы говорить, что можно жить без него, но разве он не может питаться мясом баранов и быков? Зачем надо было, чтобы он пожрал в цвете лет твою невесту, прелестнейшую из девушек нашего села? Зачем надо было, чтобы столь многие оплакивали своих детей, когда он превосходно мог бы насытиться от наших стад?
Объятый ужасом, тщетно запрещал я моему брату, тщетно даже я нещадно бичевал его, — его язык продолжал извергать злые и нечестивые слова.
И возвратились мы домой.
IV
Скоро между молодыми людьми начались тайные совещания — брат мой Син собирал юношей нашего селения и прельщал их своими безумными рассуждениями. Увы! и сам я принужден был, на прямо обращенные ко мне вопросы, подтвердить, что и в самом деле в царском зверинце слышали мы, я и брат мой Син, грозное рыкание и что оно исходило из той самой клетки, где заключен был дикий зверь, плененный хитрыми и сильными охотниками, безопасный в крепко слаженном убежище.
Правда, я не уставал объяснять сомневающимся, что обитающий за рекою Мейрур не мог быть там в клетке и что исходившее из клетки рыкание было одним из тех неизъяснимых явлений, которые не могут быть постигнуты слабым человеческим разумом и о которых лучше всего хранить молчание. Но меня мало слушали и более верили злому внушению легкомысленного Сина, уверявшего, что обитающий за рекою Мейрур — зверь и что его надо посадить в клетку.
Все жители нашей страны разделились на две враждующие между собою стороны. Одни, соблюдая предания старины и заветы мудрых предков наших, сохранили веру в того, кто обитает в непроходимых чащах, недостижимый для людей, кто по ночам выходит из чащ к той или другой деревне и громким рыканием требует жертвы, — веру в то, что его пребывание в чащах близ селений наших благодетельно для нас, спасает нас от многих бедствий и дает нам счастье и удачу в охоте и других трудах наших. Другие же с нелепою запальчивостью и настойчивостью, пренебрегая мудрыми речами хранителей отеческого предания, твердили бессмысленную сказку, что тот, которому мы доныне поклонялись, которому мы неисчислимые приносили жертвы, только зверь, таящийся в лесу.
Были многие смуты и раздоры, сопровождаемые даже драками и убийствами, — брат стал на брата, и сын на отца, и во всех семьях нарушен был сладостный мир, и стали распри.
V
Наконец в сердце мудрого Белезиса вошла мысль, лукавая, но прельстившая многих, особенно из тех, которые любят примирять и выбирать во всем средние пути. Так говорил мудрый Белезис:
— Отцы наши преподали нам учение о поклонении обитающему в чаще и требующему человеческих жертв. Учение предков не должно быть нарушаемо и отвергаемо. Весь строй нашей жизни придет в совершенное замешательство, если из сердец наших исчезнет страх перед тем, огненный взор которого пронизывает непроглядную темноту наших ночей. И если мы, старцы и учители народные, в опыте долгой жизни нашей найдем достаточно научения к тому, чтобы и без него вести достойный предков наших образ жизни, то буйные и своевольные юноши наши, отринув мысль о нем, истребив в себе трепет перед таинственным существом, без сомнения, впадут в самый неистовый разврат.
Старейшины и учители народные громкими хвалами приветствовали мудрые слова. Найдя доступ в сердца лучших людей, мудрый Белезис продолжал говорить так, чтобы угодить и легкомысленным юношам. Так говорил он:
— С другой стороны, мы не можем сомневаться и в правдивости нашего общего друга Мелеха, и в правде повествований юного Сина. Так, в зверинце великого царя видели они дивно изукрашенное помещение, которое они называют клеткою, но которое, по их описанию, столь великолепно, что достойно, без сомнения, быть чертогом обитающего за рекою Мейрур. И слышали они голос, исходящий из этого чудесного чертога. А юный друг наш Син с отвагою, свойственною юношескому возрасту, осмелился даже бросить взор на существо, которое рычало в чертоге в то время, как Мелех и Син воздавали ему поклонение, а распутные жители великого города глупым смехом своим свидетельствовали о глубине своего невежества. И видел Син, что рыкающее существо во всем подобно зверю. Так говорят они, и почему бы нам и не верить их рассказу? И почему бы обитающему за рекою Мейрур не иметь и звериного облика? Пожирающий тела наших юношей чего требует от нас? Не знаем ли мы, что он хочет пить живую кровь и есть живую плоть? Когда он берет отрока или деву, он не жарит, не коптит и не солит свою пищу, а пожирает ее живьем — но откуда мы знаем, что он хочет непременно человеческого мяса? И если мы создадим ему помещение, столь же изукрашенное, как и то, в котором был заключен зверь великого царя, то не примет ли он благосклонно нашего труда? Может быть, поселившись в созданном нами чертоге, он пожелает изменить закон питания своего и будет довольствоваться живыми телятами и ягнятами.
Юноши и девы шумными изъявлениями восторга приветствовали коварную речь мудрого Белезиса.
— Создадим ему чертог! — восклицали они.
Более легкомысленные из них даже осмеливались говорить так:
— Построим поскорее клетку для зверя и загоним его туда. Довольно ему обжираться телами прекраснейших и сильнейших между нами.
Воистину, это были глупые юноши, — они думали, что жизнь есть величайшее благо.
Напрасно старцы, оставшиеся верными вере предков, обличали нечестие замысла хитрого Белезиса и корили его в том, что он на склоне своей жизни замыслил такое страшное дело. И из старцев многие, любящие своих детей более, чем бы надлежало, присоединились к нему, — и постройка чертога была решена.
VI
Пока строилось здание, называемое чертогом, но которое было, конечно, клеткою для зверя, некоторые из юношей задумали выйти на обитающего за рекою Мейрур со стрелами и копьями. Конечно, они были казнены.
И еще случилось событие, которое повергло в великое смущение всех благочестивых, и всем легкомысленным прибавило смелости.
Юноша Закир, один из храбрейших и искуснейших охотников, однажды пошел в лес и долго не возвращался. И уже мы считали его погибшим, и уже девы пели сладкогласные песни, прославляя отважного Закира.
Но вот через неделю на рассвете Закир вернулся, обессилевший от потери крови, покрытый страшными язвами, но пылающий радостью и отвагой. С неохотою и уклончиво говорил он старейшинам о том, где он был и что с ним случилось, но мы все заметили, что юноши и девы собирались около него в местах уединенных и слушали его рассказы. И скоро по селению нашему разнесся слух, что Закир встретил обитающего за рекою Мейрур и сражался с ним.
Дерзкий мятеж не мог быть терпим. Искусные подслушиватели, пылая ревностью и желанием снискать благосклонность старейшин, вызнали, о чем говорят юноши и девы, сходясь в уединенных местах, и что они скрывают от старейшин. Тогда Закира взяли и подвергнули пыткам, чтобы выведать от него, что с ним случилось.
Не стерпев жестоких мучений, Закир покаялся в своем грехе. Он говорил так, и мы все внимали ему в ужасе:
— Ночь была тиха и безлунна, когда я подходил к той чаще, что простирается на три дня пути за рекою Мейрур. Кинжал мой был остро наточен, и стрелы отравлены, ибо я твердо решился выследить и умертвить чудовище. Внезапно, так близко от меня, как близко останавливается дева, любуясь на юношу, которого вожделеет, так близко, как близко падает первый камень из руки мальчика, начинающего учиться метанию камней, так близко от меня раздалось рыкание. Движимый силою привычки, вкоренившейся с детских лет, я повергся на землю и ждал. И тяжкая близко слышна была мне поступь, и треск сухих ветвей под его стопами. Я ждал. Но холодная ящерица скользнула по моей ноге, и ее прикосновение напомнило мне все, что я слышал о зверинце великого царя и о чертоге зверя. И уже когда его дыхание горячо и бурно проносилось над моею шеей, я вскочил на ноги и схватился за мой кинжал. Не знаю, был ли передо мною он, или это было иное существо из породы демонов или диких зверей, — но я видел перед собою зверя, громадного, зеленоглазого, свирепого. Пасть его, разверстая, готовая растерзать меня, страшила огромными, острыми, белыми зубами. Воистину, кто бы он ни был, демон, Бог или зверь, это было существо дивное и грозное. И не знаю, как случилось, что я снова не повергся на землю. Какая-то сила, более могущественная, чем мое бедное сознание, принудила меня встретить зверя очи в очи и принять грозный вызов рока. И я решил вступить в бой с этим чудовищем, кто бы он ни был. Зверь присел, как кошка, готовящаяся к прыжку, и снова ужасное рыкание огласило лес, наполняя меня неизъяснимым ужасом. Но я зорко следил за движением зверя, и когда он кинулся на меня, я проворно увернулся и спрятался за деревом. Зверь готовился повторить прыжок. Казалось, что неудача досадует и стыдит его, и он прилег и затаился, хитрый, осторожный, злой. Поспешно изготовил я стрелу, и отравленная медь ее с тонким звоном метнулась навстречу зверю в одно время с его вторым прыжком. В тот же миг тяжелое, громадное навалилось на меня чудовище. Его когти вонзились в мое тело, но я, преодолевая боль и страх, успел ударить его кинжалом. Не помню, что было потом. Когда я очнулся, ночь приходила к концу. Я лежал окровавленный, слабый. С трудом приподняв голову, я увидел кровавый след, уходящий в глубину леса. Я понял что раненный мною зверь оставил меня, что он ушел — издыхать, может быть, а может быть, залечивать раны прикладыванием растущих на лесных прогалинах целебных трав.
Долго рассуждали старейшины о преступлении Закира. Наконец, хитрый Белезис произнес разумное слово, и все приняли его с многими хвалами. Так говорил Белезис:
— Подождем, когда услышим у околицы нашей рыкание исцеленного дивными травами. Его голос уличит дерзкого, рыкание обитающего за рекой Мейрур покажет его победу над смертью, и тогда мы выведем безумного Закира, обнаженного и связанного, и предадим в жертву тому, кого он столь тяжко оскорбил, возжаждав его смерти.
Радовались юноши и девы. Они говорили:
— Издох зверь и не придет рычать у нашей околицы.
Цветами венчали они отважного, прекрасного Закира, и плясали вокруг него, и славословили его пением красносложенных гимнов и восходящими выше облаков звуками флейт и тимпанов.
Но непродолжительна была их радость. Не прошло и недели, как близ нашего селения снова послышалось грозное рыкание.
И вывели Закира, как было решено на суде старейшин, связанного и обнаженного, к чаще. На другой день на» шли недалеко от того места кости безумного Закира. Юноши и девы плакали неутешно и неизгладимую в сердцах своих запечатлели память о Закире, а мудрые старцы проклинали дерзкого.
VII
Но вот готов был изукрашенный чертог. Мы поставили чертог на берегу реки Мейрур, на то место, где любил по ночам ходить он, ожидая жертвы. В клетку посадили мы для него, как приятную и последнюю ему человеческую жертву, юную, прекрасную Ханнаи, совлекши с нее одежду, чтобы не утруждать его когтей разрыванием мертвой ткани.
Недолго ждали мы. Он пришел за добычей. Мы вышли навстречу ему с пением торжественных гимнов. Сладостно томились наши души. Нам предстояло наконец в первый раз увидеть его лицом к лицу и воздать ему поклонение не во тьме и тайне, как прежде, а при ярком озарении смоляных факелов.
Праздничные одежды надели мы на себя, дорогими благоуханиями умастили тела и волосы наши, венками из душистых трав и прекрасных цветов увенчали мы наши головы. Никто из нас не взял с собою оружия — так строго повелели старейшины наши, чтобы не оскорбить его видом вооружения, которое так легкомысленно было поднято на него. Радостные, спокойные и мирные, шли мы и пели священные гимны. И все ближе и ближе было его рыкание. И вот наконец багровый свет факелов упал на его лик.
Мы стали вкруг изготовленного чертога, стали так, чтобы свободный и широкий открыт был ему путь в чертог. Но он не пожелал исполнить смиренных молений наших. По воле своей пожелал он выбрать себе жертву. Бросился он на толпу отроков и дев, быстрый и свирепый, и поверг на землю дочь мою Лотту.
Когда он с жадным ворчанием терзал милое тело дочери моей Лотты и, визжа и мяукая от наслаждения, пил горячую кровь из ее трепетного горла, отверзлись внезапно глаза мои и понял я, что тот, кому мы поклонялись, кому приносили мы неисчислимые жертвы, жестокий и свирепый, жаждущий горячей крови и алчущий живой, расцветающей плоти, есть воистину зверь, дикий и безумный, сильный только нашим бессилием, грозный только нашим перед ним трепетным страхом.
И все мы увидели звериное тело, желтое, с безобразными черными пятнами, и возопили все, и юноши, и девы, и старцы:
— Воистину, дикому и злому поклонялись мы зверю. И ныне видим мы своими глазами, кто обитает в чаще за рекою Мейрур, и видим, что тела отроков и дев наших и великого охотника за зверем Закира пожраны свирепым, несмыслящим зверем.
А зверь снова бросился в толпу юношей и терзал новую жертву. Что могли мы сделать? Без оружия вышли мы — и встретили зверя. И мы бежали. Зверь гнался за нами и страшными ударами когтистых лап терзал и крушил многие тела, выбирая самых юных, ибо у лесного зверя тонкое для пищи своей чутье.
В этот день довольно насытился зверь жаркою кровью и нежными телами отроков наших и дев. Мы укрылись в наших шалашах и оплакивали многих погибших. И оружие готовили мы, и жажда отмщения жгла наши сердца.
VIII
Длились дни. Хитрый зверь таился и нападал внезапно — и много погибло храбрых и юных. Было и среди нас немало таких, которые сохранили верность зверю, — и они заманивали, а то и силою увлекали в чащу тех, кто слишком громко и смело говорил против зверя и прислужников его. Иные находили выгоду в том, чтобы зверь по-прежнему почитался, ибо гаданиями своими они обольщали многих и уверяли, что он милостив к ним и к тем, за кого они молят. И много погибло неосторожных и отважных, но немало было истреблено и приверженцев жестокого.
Иные из старейшин говорили так, — и слова их дышали глубокой мудростью:
— Безумные, к чему вы стремитесь? Чего вы хотите? Подумайте, что будет, если вы его убьете! Как можем мы жить без него? Отвергнуть все заветы предков легко, — но на чем же будет основан строй вашей жизни?
Увы! Этого мы не знали, об этом мы даже не хотели думать. Лишь бы избавиться от жестокого зверя!
И вот однажды утром радостные крики пронеслись по селению. Дети и юноши бежали по улицам селения и кричали:
— Зверь смертельно ранен! Зверь издыхает!
И девы свирельными голосами своими восклицали, ударяя ладонь о ладонь и пляша на стогнах селения:
— Издыхает, издыхает зверь!
И трубные звуки, и тимпаны, и флейты оглашали распутья окрестных дорог, — и далече раздавались радостные крики:
— Проклятый, проклятый зверь издыхает!
А на берегу реки Мейрур лежал зверь, пораженный отравленной стрелой. Корчась в предсмертных муках, рычал издыхающий зверь. Зеленые глаза его горели бессильной яростью, и ужасные когти рыли землю, а трава вокруг поверженного зверя орошалась его нечистою кровью.
И приспешники зверя плакали, таясь в своих шалашах.
А мы в тот день ликовали.
Мы не думали о том, как мы будем жить.
Мы не думали о том, кто придет на берег реки Мейрур и поработит нас иной и злейшей властью.
1906

Чудо отрока Лина

Исполнив с большим успехом повеление усмирить непокорных жителей мятежного селения, отказавшихся приносить жертвы и совершать благочестивые поклонения перед изображением божественного императора, отряд римской конницы возвращался в лагерь. Много пролито было крови, много истреблено нечестивцев, — и утомленные воины с нетерпением ждали наступления того отрадного часа, когда они вернутся в свои палатки, когда они там без помехи насладятся прекрасными телами взятых ими в мятежном селении жен и дочерей нечестивых безумцев.
Эти женщины и девы уже вкусили сладостное, но утомительное насилие поспешных ласк у околицы разрушенного и сожженного селения, возле изуродованных трупов их отцов и мужей, возле измученных тел их матерей, окровавленных ударами палок и бичей. Они, эти женщины и девы, тем более желанны были солдатам, чем непокорнее были они сами и чем вынужденнее были их объятия. Теперь лежали они, крепко связанные, в тяжелых телегах, которые увлекались сильными лошадьми по большой дороге прямо к лагерю.
Сами же всадники избрали путь окольный, ибо до сведения старшего центуриона дошло, что некоторые из мятежников успели скрыться и бежали по этому направлению. И хотя уже покрыты кровью и иззубрены были мечи и притупились копья от удалой работы ревностных к славе и достоинству императора воинов, — но меч римского воина никогда не бывает сыт телами поверженных врагов и вечно жаждет новой и новой горячей крови человеческой.
Был знойный день и самый жаркий час дня, вскоре после полудня. Небо сверкало безоблачное и беспощадно яркое. Огненно-мглистый небесный Дракон, дрожа от всемирной безумной ярости, изливал из пламенной пасти на безмолвную и унылую равнину потоки знойного гнева. Иссохшая трава приникла к жаждущей и ждущей тщетно влаги земле и тосковала вместе с нею, и томилась, и никла, и задыхалась от пыли.
Из-под лошадиных копыт дымно вздымалась и еле движимым облаком в недвижном воздухе стояла и колыхалась серая пыль. И пыль садилась на доспехи утомленных всадников, и они тускло и багрово мерцали. И сквозь облако серой, неподвижной пыли все окрест являлось взорам утомленных воинов зловещим, мрачным, печальным.
Сжигаемая яростным Драконом, покорная, бессильная лежала земля под тяжкими копытами, окованными железом. Под тяжелыми, железно-окованными копытами гудела, дрожала пустынная, пыльная дорога.
Только изредка встречались бедные селения с жалкими лачугами, — но, томимый тяжким зноем, забыл старший центурион свое намерение обшарить всю дорогу и, мерно качаясь на седле, угрюмо думал о том, что кончится когда-нибудь этот зной, и долгий путь придет к концу, и уведут боевого коня, и возьмут шлем и щит, и под широким полотном походной палатки будет прохлада и тихий свет ночной лампады, и опять заплачет нагая рабыня, и заплачет свирельным голосом, жалуясь и причитая на чужом и смешном языке, и заплачет, но будет целовать. И он ее заласкает, заласкает до смерти, — чтобы не плакала, не причитала, не жаловалась, не говорила свирельным голосом об убитых, о милых ей, о поверженных врагах великого Цезаря.
Юный воин сказал центуриону:
— Вон там, направо, близ дороги, я вижу толпу. Прикажи нам, Марцелл, и мы помчимся на этих людей, и разгоним их, и быстрым движением коней наших разбудим усыпленный тяжким зноем ветер, и он отвеет пыльную истому от тебя и от нас.
Центурион внимательно посмотрел в ту сторону, куда указывал ему юный воин. Зорки были глаза старого центуриона.
— Нет, Люцилий, — сказал он, улыбаясь, — эта толпа — толпа детей, которые играют при дороге. Не стоит разгонять их. Пусть мальчишки смотрят на могучих коней наших и на отважных всадников и с ранних лет запечатлевают в сердцах своих преклонение перед величием римского войска и перед славою нашего непобедимого и божественного Цезаря.
Юный Люцилий не смел возражать центуриону. Но омрачилось лицо его. Недовольный, отъехал он к своему месту и тихо сказал своему другу, такому же, как он сам, юноше:
— Эти дети, может быть, отродье той же мятежной сволочи, и я бы с радостью искрошил их в куски. Наш центурион от старости стал слишком чувствителен и утратил свойственную доблестному воину суровую решимость.
Но и друг Люцилия ответил ему с приметным неудовольствием:
— Зачем же нам сражаться с детьми? Какая в этом слава? Довольно с нас битв с теми, которые могут защищать себя.
Тогда, краснея от досады, замолк юный и запальчивый Люцилий.
Воины приближались к играющим детям. Остановились дети при дороге и смотрели на воинов, дивясь их могучим коням, их блистающим доспехам и их мужественным, загорелым лицам. Дивились, шептались, глядели широко раскрытыми глазами.
Только один из детей, прекрасный отрок Лин, смотрел на воинов сумрачно, и черные глаза его сверкали огнем святого гнева. И когда отряд всадников поравнялся с детьми, отрок Лин громко и гневно воскликнул:
— Убийцы!
И угрожая, поднял и протянул руки к центуриону. Сумрачно глядел на него старый центурион, не расслышал, что кричит мальчишка, и проехал мимо.
Испуганные дети окружили Лина, и запрещали ему кричать, и шептали:
— Бежим, бежим скорее, а то они всех нас убьют.
И девочки уже заплакали. Но прекрасный отрок Лин безбоязненно ступил вперед и громко крикнул:
— Палачи! Мучители невинных!
И снова, угрожая, поднялась сжатая в кулак маленькая, бессильная рука отрока Лина. Сверкая гневными черными очами, весь дрожа, задыхаясь от гнева, Лин кричал все громче и громче:
— Палачи! Палачи! Чем смоете вы с рук ваших кровь убитых вами!
Девочки подняли вопль, заглушая крики отрока Лина, и мальчики схватили его за руки и повлекли прочь от дороги. Но Лин вырывался из их рук, сжигаемый святым гневом, и выкрикивал проклятия воинам великого императора.
Всадники остановились. Юнейшие из них громко восклицали:
— Это — отродье крамольников. Мятежным духом заражены их сердца. Надо их всех истребить. Нет места под небом тому, кто осмелился оскорбить римского воина.
И старые воины говорили центуриону:
— Дерзость этих негодяев достойна жестокого наказания. Марцелл, прикажи нам догнать и перебить их всех. Надо уничтожить крамольное племя прежде, чем они вырастут и будут в силах восстать и причинить великий вред божественному Цезарю и миродержавному Риму.
И центурион сказал:
— Догоните их, убейте тех, кто кричал, а остальных накажите так, чтобы они помнили до конца своих дней, что значит оскорбить римского воина.
И все воины, свернув с пыльной дороги, помчались вслед за убегающими детьми.
Видя погоню, отрок Лин крикнул товарищам своим:
— Оставьте меня. Меня вы не спасете, а если будете бежать, то все погибнете под мечами этого нечестивого и безжалостного воинства. Я пойду к ним навстречу, и пусть они меня убьют одного — я и не хочу жить в этом презренном мире, где совершаются такие жестокие дела.
Остановился Лин, и не могли увлечь его далее обессилевшие от бега и от испуга товарищи его. Стояли они и громко плакали, а всадники быстро окружили их тесным кругом.
Засверкали на солнце вынутые из ножен мечи, и зыбкие улыбки Дракона побежали, безжалостные, злые, по стальным клинкам. Задрожали дети и с громким плачем, прижимаясь друг к другу, сбились в тесную кучу.
Дракон, торопящий к убийству, распаляющий жаркую солдатскую кровь, багровым дымом ярости застилающий воспаленные глаза воинов, уже радовался с высот злому земному делу, уже готов был беспощадными лучами змеиных своих очей облобызать невинную детскую кровь и гнойным зноем злобы залить изрубленные жестокими и широкими мечами беззащитные тела. Но смело выступил из толпы отрок Лин и подошел к центуриону. И сказал громко:
— Старик, это я назвал тебя и твоих воинов убийцами и палачами, это я проклинал тебя и всех, кто с тобою, это я призывал гнев праведного божества на ваши нечестивые головы. Смотри, вот они, эти дети, плачут и дрожат от страха. Они боятся, что проклятые воины твои по твоему безбожному повелению убьют всех нас, и убьют нас и отцов и матерей наших. Убей одного меня, потому что эти покорны тебе и пославшему тебя. Убей только меня, если ты не насытился еще убийствами. Я же не боюсь тебя, я ненавижу твою ярость, я презираю твой меч и твою неправую власть, я не хочу жить на той земле, которую топчут кони твоего неистового воинства. Еще руки мои слабы, и я еще так мал ростом, что не достану до твоего горла, чтобы задушить тебя, — убей же меня, убей меня скорее.
С великим удивлением слушал его центурион. И сказал:
— Нет, змееныш, не будет по-твоему — ты умрешь не один.
И приказал своим воинам:
— Убивайте их всех. Нельзя оставить в живых это змеиное отродье, — потому что слова дерзкого мальчишки запали в их мятежные души. Убивайте их всех без пощады, больших и малых, и даже едва только научившихся лепетать.
Бросились воины на детей и рубили их беспощадными мечами. Содрогнулась от детского вопля угрюмая долина и пыльная дорога, — и ответным застонали стоном мглистые дали, — свирельно-нежным эхом застонали и замолкли. И, раздувая горячие ноздри, нюхали кони дымную кровь, и железно-окованными копытами медленно и тяжко топтали детские трупы.
Потом воины вернулись на дорогу, смеясь радостно и жестоко. Торопились к своему лагерю. Весело разговаривали и радовались.
Но длился, длился пыльный, тяжкий путь в тоскующей под гневными пламенными очами Дракона долине. Багровый, стал склоняться Дракон, но не было окрест прохлады, и, завороженный тишиною и страхом, спал ветер.
Багровый лик знойного Дракона, склоняясь, глядел в зоркие очи старого центуриона, — и улыбался небесный Змей тихою и страшною улыбкою. И от того, что было тихо, и знойно, и багряно, и был тяжко ровен шаг мерно-звонких коней, стало тоскливо и страшно старому центуриону.
И такая мерная, и такая звонкая была тяжкая конская поступь, и такая тонкая, и такая серая была недвижная, безнадежная пыль, и казалось, что не будет конца истоме и страху пустынного пути. И гулким отзвучным гудением на каждый шаг усталого коня откликалась пустынная даль.
И гулкие стоны рождались в пустынной дали.
Гудела земля под копытами.
Кто-то бежал. Догонял.
Темный голос, подобный голосу отрока, убитого воинами, кричал что-то.
Центурион оглянулся на своих воинов. Покрытые пылью лица были искажены не только усталостью. Смутный страх изображался в грубых чертах загорелых солдатских лиц.
Сухие губы юного Люцилия трепетно двигались, шепча тревожно:
— Поскорее бы добраться до лагеря.
Взглянул пристально старый центурион в усталое лицо Люцилия и тихо спросил молодого воина:
— Что с тобою, Люцилий?
И так же тихо ответил ему Люцилий:
— Страшно мне.
И, стыдясь своего страха и своей слабости, сказал погромче:
— Жарко очень.
И опять, не одолев страха, зашептал тихо:
— Проклятый мальчишка гонится за нами. Заколдован он нечистыми чарами ночных колдуний, и не сумели мы зарубить его так, чтобы он не встал.
Центурион внимательно осмотрел окрестность. Ни близко, ни далеко никого не было видно. И сказал центурион юному Люцилию:
— Разве ты потерял амулет, данный тебе старым жрецом заморского бога? Говорят, что у кого есть такой амулет, против того бессильны чары полуночных и полуденных колдуний.
Люцилий ответил, дрожа от страха:
— Амулет на мне, но он жжет мою грудь. Подземные боги уже приблизились к нам, и я слышу их темный ропот.
Тяжким гулом стонала долина. Старый центурион, благочестивою речью думая победить свой страх, сказал Люцилию:
— Подземные боги благодарят нас, — мы сегодня довольно для них поработали. Темен и невнятен голос подземных богов, и страшен он в знойном молчании пустыни, но не в преодолении ли страха честь доблестного воина!
Но опять сказал юный Люцилий:
— Страшно мне. Я слышу голос настигающего нас отрока.
Тогда в знойном безмолвии долины свирельно-звонкий голос возгласил:
— Проклятие, проклятие убийцам!
Дрогнули воины, и быстро помчались кони. Неведомый голос, подобный голосу отрока Лина, звучал так близко, так ясно:
— Убийцы! Убийцы невинных! Вам нет прощения, нет пощады.
И быстро мчались погоняемые воинами кони. Но гнев зажег сердце старого центуриона. И он крикнул, задерживая бег испуганного коня и обращаясь к всадникам:
— Или мы не воины великого, божественного императора? От кого мы бежим? Проклятый мальчишка, не добитый нами или оживленный нечистыми чарами злых колдунов, собирающих кровь для ночных волхвований, продолжает возносить хулы против непобедимого воинства. Но оружию римскому надлежит превозмочь не только вражью силу, но и темные чары.
Устыдились воины. Остановили коней. Прислушались. Догонял их кто-то, возглашающий и вопиющий, и в мглистой тишине мрачно вечереющей долины явственно слышался детский крик:
— Убийцы!
Всадники повернули коней в ту сторону, откуда доносились к ним крики. И увидели они отрока Лина, бегущего к ним в окровавленной, изорванной одежде. Кровь струилась по его лицу и по его рукам, поднятым к воинам в угрожающем движении, как будто бы отрок хотел схватить каждого из них и повергнуть к своим окровавленным, запыленным стопам.
Дикою злобою наполнились сердца воинов. Обнажив мечи, разъярив коней быстрыми уколами заостренных стремян, они ринулись стремительно на отрока, и рубили его мечами, и топтали, и насытили над его прахом ярость свою, и потом соскочили с коней и на куски изорвали тело отрока и разметали его по дороге и окрест.
Отерев мечи придорожною травою, воины сели на коней и помчались дальше, спеша к лагерю. Но снова тяжкий стон огласил мрачную в лучах склоняющегося Дракона долину — и снова рыдающий свирельный голос вознес те же беспощадные слова. И повторялся в ушах воинов звонкий вопль:
— Убийцы!
Тогда, томимые ужасом и злобою, воины опять повернули коней, — и опять бежал к ним отрок Лин в окровавленной одежде и простирал к ним свои залитые кровью, угрожающие руки. И воины снова изрубили его, затоптали, и разрезали мечами его тело, и разбросали, и помчались.
Но опять и опять настигал воинов отрок Лин.
И уже забыли воины, в какой стороне их лагерь, и в ярости бесконечного убийства, среди воплей несмолкаемого укора метались они по долине и кружили вокруг того места, где убиты были отрок Лин и другие дети.
Весь остаток дня багряно пламенеющий и дымно издыхающий Дракон смотрел ярым, беспощадным взором на ужас и безумие вечного убийства и нескончаемого укора.
И вечер отгорел, и была ночь, и звезды мерцали, непорочные, невинные, далекие.
А в долине, где злое свершилось дело, метались воины, и нескончаемым воплем томил их отрок Лин. И метались воины, и убивали, и не могли убить.
Перед восходом солнца, гонимые ужасом, преследуемые вечными стонами отрока Лина, примчались они к морскому берегу. И вспенились волны под бешеным бегом коней.
Так погибли все всадники, и с ними центурион Марцелл.
А там, на далеком поле, у дороги, где убиты были всадниками отрок Лин и другие дети, лежали тела их, окровавленные и непогребенные. Ночью, трусливо и осторожно, пришли к поверженным телам волки и насытились невинными и сладкими телами детей.
1906

Очарование печали
Сентиментальная новелла

Сначала все совсем так же, как и в старой сказке. Молодая, прекрасная, кроткая королева скончалась. Оставила дочь, столь же прекрасную. Король Теобальд через несколько лет взял новую жену, красивую, но злую. Себе — красивую жену. Дочери — злую мачеху.
Новая королева, красавица Мариана, притворялась, что любит свою падчерицу, прекрасную королевну Ариану.
Она обращалась с нею ласково и кротко, тая в злом сердце кипучую злобу. Злоба ее распалялась тем, что королевна Ариана была так прекрасна, как бывают прекрасны юные девушки только в сказках и в глазах влюбленных и соперниц.
Выросла королевна Ариана, и далеко разнеслась молва и слава о дивной ее красоте, и приезжали к ней свататься многие королевичи и принцы, влюбленные в нее по рассказам путешественников и поэтов и по ее портретам, и, посмотрев на нее, влюблялись еще больше. Но ни одному из них не отдала прекрасная Ариана своей любви, ни на кого не смотрела с выражением большей благосклонности, чем та, которая подобала каждому высокому гостю по его достоинству и по заветам гостеприимства. И распалялась злоба злой мачехи.
Многие рыцари и поэты той страны, и многих иных стран, и даже пришедшие издалека, привлеченные шумною молвою и славою о прелестях королевны Арианы, томились и вздыхали о ней и мечтали, безнадежно влюбленные, слагали ей песни и носили ее цвета, черный и алый, и шептали ей робкие признания — но никого из них не полюбила прекрасная Ариана, и на всех равно благосклонно смотрели ее отуманенные печалью глаза. И разгоралась лютая злоба злой мачехи, и решила Мариана погубить свою падчерицу.
Все совсем так, как и в сказке.
Говорила Мариана верной служанке, Бертраде, оставшись с нею наедине в своем покое:
— Я — прекрасна, но Ариана — прекраснее меня и не понимаю почему. Щеки мои румяны, как и у нее; черные глаза мои блистают, как и у нее; губы мои алы и улыбаются так же нежно, как и у нее; все черты моего лица так же хороши, как и у нее, и даже красивее; и волосы мои черны и густы, как и у нее, и даже немного длиннее и гуще. Я высока и стройна, как и Ариана; у меня такая же высокая грудь, как и у нее, и тело мое так же бело, и кожа моя так же нежна, как у Арианы, и даже нежнее и белее, потому что я не хожу к бедным под жгучими лучами солнца, и под дождем, и под вьюгою, и не отдаю своего плаща встречному старому нищему, и своих башмаков бедному оборванному ребенку, и не улыбаюсь в грязных избах, и не плачу о нищих дома, как Ариана. И она все-таки прекраснее меня.
— Ты прекраснее королевны Арианы, милостивая госпожа, — сказала коварная, хитрая Бертрада, — только глупые юноши и поэты восхищены добротою королевны и умильно-печальную улыбку ее принимают за очаровательное явление красоты. Но разве поэты и юноши понимают что-нибудь в красоте.
Но не поверила Мариана и тосковала, и плакала. И говорила:
— Извела бы ее, ненавистную. Но какое мне в том утешение? Память о красоте ее пережила бы ее, и люди говорили бы, что вот прекрасна королева Мариана, но покойная королевна Ариана была прекраснее ее. И во много раз увеличила бы несправедливая молва людская прелести ненавистной девчонки.
Тогда Бертрада, склонясь к госпоже своей, сказала ей тихо:
— Есть мудрые и вещие люди, которые знают многое. Может быть, найдутся чародеи или чародейки, которые сумеют перевести красоту королевны Арианы на тебя, милая госпожа.
Так говоря, Бертрада думала о матери своей, старой ведьме Хильде, которая жила уединенно, чтобы никто при дворе короля не знал, что мать Бертрады — колдунья.
Со злою надеждою посмотрела королева на Бертраду и спросила:
— Не знаешь ли ты таких?
— Поищу, милая госпожа, — ответила лукавая служанка, — я так верна тебе, что для тебя готова и в ад спуститься, и заложить душу свою тому, кто зарится на этот ценный товар.
Злая королева дала Бертраде денег и многие подарки — злое сердце верило другому, столь же злому и коварному сердцу.
Прекрасная королева Мариана вышла в сад высокого королевского замка. Замок стоял за городом, на краю плоской горы, и далеко простершаяся внизу долина представляла взорам королевы очаровательный вид. На минуту невольно залюбовалась Мариана туманно синеющими далями полей, замкнутых далекою оградою леса, — и мирным течением реки, плавно уносящей на своих волнах и богато изукрашенные галеры, и утлые челноки, — и кудрявыми дымами деревень, таких красивых отсюда, сверху, где не видна грязь неряшливых, смрадных улиц.
Но вдруг вспомнила королева, что Ариана стоит на башне, высоко над садом, дворцом и над нею, гордою Марианой, стоит, подставляя прекрасное, печальное лицо лобзаниям вольного ветра и золотого солнца, и смотрит на безмерные дали, с которых веет на нее печаль полей и деревень, — стоит, и смотрит, и плачет, может быть. И потемнели королевины прекрасные очи и завистливою злобою исказилось ее лицо.
Вот увидела королева влюбленного в Ариану принца Альберта, одного из самых упорных искателей руки и любви молодой королевны. Третий раз возвращался Альберт ко двору короля Теобальда и каждый раз жил все дольше и дольше. Но не склонялась на его мольбы прекрасная Ариана. Теперь принц Альберт стоял в тени дуба, выросшего над краем мрачного обрыва, и смотрел не отрываясь вверх.
Королева подняла глаза по направлению его взора и увидела Ариану.
На высокой башне, опершись рукою о ее сложенный из громадных камней парапет, стояла Ариана и смотрела вдаль, вся облитая горячим светом пламенеющего в небе светила. Ветер взвевал легкое покрывало на плечах королевны, и печальны были устремленные вдаль взоры.
Королева Мариана стояла и насмешливо смотрела то на Ариану, то на Альберта. Наконец влюбленный принц заметил присутствие королевы. Он прервал милое ему созерцание весьма неохотно, но ничто в его наружности и обращении не выдало того, как неприятно было ему отвести глаза от милого образа, как тягостно было ему заговорить и нарушить этим полное восторгов и очарований молчание внизу, в зеленеющем саду, так сближавшее его с молчанием и печалью там, на высоте надменной башни, где стояла Ариана.
— Как настойчивы и неутомимы влюбленные! — говорила королева, когда принц Альберт, склонясь перед нею, целовал ее руку. — Милый Альберт, вы готовы стоять целыми днями, любуясь на прекраснейшую из земных дев.
— Прекраснейшую после вас, милая Мариана, — отвечал Альберт.
Льстил ей, чтобы снискать ее расположение. Так всегда нежна была, по-видимому, королева со своею падчерицею, — и казалось влюбленному принцу, что счастье молодой королевны заботит сердце мачехи. Льстил ей, чтобы замолвила за него ласковое слово у королевны.
Улыбнулась Мариана и не поверила ему.
Вспомнила, как очарован был в первый свой приезд ее красотою принц Альберт. Пока не увидел юной Арианы. И перед девственной красотой Арианы в его глазах померкла красота королевы.
Так бывало и с другими. Не раз.
— Что делает там Ариана? — спросила королева улыбаясь. — Моя милая дочь любит подниматься на эту башню и стоит там подолгу. У меня бы голова закружилась. И ветер такой надоедливый. И что она там делает!
— Ариана любит восходить на высоту, — ответил влюбленный принц, — на высоту, где открываются широкие горизонты, где смолкают случайные шумы, — на высоту, с которой равно малыми и ничтожными кажутся и надменные чертоги, и лачуги бедняков. И от широких далей, и от высокого неба веет на Ариану очарование печали. И она сходит к нам, как высокое явление красоты, и очарование печали на ее лице.
— Очарование печали, — тихо повторила королева.
И продолжал влюбленный принц Альберт:
— Нет красоты без очарования. Даруя человеку прекрасное лицо и прекрасное тело, природа точно облекает его неживою личиною, но, как в гробе, спит живая красота в теле и в лице, способных к проявлению красоты и даже, по-видимому, прекрасных — спит до тех пор, пока не придет неведомая очаровательница и не разбудит спящей красоты, одарив ее каждый раз новым очарованием.
Замолчал Альберт, словно смущенный чем-то.
Кончая его мысль, сказала королева:
— Так, милый Альберт, блистательнейшая в мире красота ничто, если она лишена какого-то неведомого очарования.
— Да, — сказал влюбленный принц.
Омрачилось лицо королевы тоскою и гневом. И сказала королева Мариана:
— Я — прекраснейшая из жен, но вам, милый Альберт, неведома тайна моего очарования.
Отошла от него. Он опять поднял глаза на высокую башню, где все еще стояла Ариана, не замечая ни мачехи, ни влюбленного принца.
«Обвеянная очарованием печали, стоит она там, — думала королева. — В знойный полдень, когда все замирает под жгучими взорами небесного Змия, она одна стоит на высокой башне, и у безмолвного ясного неба просит таинственных очарований. Поднимусь к ней, посмотрю, как она там колдует и ворожит, Подслушаю чародейные слова, журчащим потоком текущие с ее алых губ».
И стала королева Мариана медленно подниматься по лестнице, ведущей на высокую башню.
Долго шла вверх. Уставала, садилась отдыхать, и опять поднималась, преодолевая упрямство крутых ступеней. И уже была близка к вершине башни, когда увидела королевну Ариану сходящею вниз.
Увидела и удивилась.
Прекрасно и печально было лицо Арианы, как всегда, и кротко улыбались ее милые губы, как всегда, но наряд ее был необычен. Как простая девушка той страны в рабочий день, одета была Ариана. Белая грубая ткань облегала ее стройный стан, оставляя открытыми загорелые на ветру и на солнце плечи и руки. Пестрая из грубой домашней материи юбка была коротка. На прекрасных ногах Арианы не было обуви. У ее пояса висел мешок с деньгами, и в руках держала она тяжелую корзину с вещами, назначенными для раздачи бедным.
— Милая Ариана, — спросила королева, — зачем ты надела на себя эту некрасивую, грубую одежду? Если ты идешь раздавать милостыню бедным, следуя своему обычаю, — хотя это могли бы сделать твои служанки, но пусть так, иди сама, — но ведь ты изранишь о» песок и о камни свои нежные ноги.
Ариана ответила:
— Прости, милая мама. Я не могу не идти к ним, хотя и знаю, что не могу помочь им ничем. Что же эти деньги и эти вещи! Всего, что я могу дать, так мало для них! И все, что у меня есть, так для меня много! И тяжело мне стало идти к ним и дразнить их завистливые взоры моим пышным королевским убором. Как нищая, буду приходить к ним, — да и разве я не нищая, если не могу дать так много, как хотела бы!
— Иди, — сказала Мариана, — куда хочешь и как хочешь. Упрямая ты, и напрасно бы я тебе запрещала. Иди, красавица, но будь осторожна.
И когда Ариана спускалась по лестнице, Мариана шептала:
— В лесу найдется ветка, достаточно сухая, чтобы выколоть тебе глаз. В деревне найдется собака, достаточно злая, чтобы укусить тебя за щеку и изуродовать тебя. Где-нибудь на дороге найдется шаткая доска и камень, — о доску споткнешься и упадешь, о камень сломаешь себе переносицу.
Поднялась злая Мариана на верх башни и смотрела вниз.
Когда Ариана вышла в сад, то в то место, где против двери из башни была калитка в наружной стене замка, к ней подошел влюбленный принц Альберт.
— Милая Ариана, — сказал он, — позвольте мне идти за вами.
Она улыбнулась и сказала ему:
— Милый Альберт, мой путь— не ваш путь. Ваш путь лежит к мужественным подвигам, к победам и славе, к торжеству и к радости. Мой путь — к печали и немощи, к деяниям, всегда недостаточным, всегда ничтожным.
— Милая Ариана, — отвечал Альберт, — я пойду не с вами, а только за вами, и не помешаю вам ни лишним словом, ни лишним взором.
— Как нищая, я иду к нищим, — сказала Ариана, — только для того, чтобы хоть один тоскующий почувствовал, что он не совсем одинок в этом жестоком мире. Зачем же вам, милый Альберт, идти за мною?
— Милая Ариана, — настаивал влюбленный принц, — позвольте мне идти за вами. Я буду охранять вас от дикого зверя и от злой встречи.
— Пречистая Богородица закроет меня своею ризою нетленною от всякого злого человека, — сказала Ариана. — Но, милый Альберт, если вы так непременно хотите и если вы не стыдитесь идти за бедной девушкой, образ которой я приняла, то идите со мною.
— Как вы милостивы, Ариана! — воскликнул влюбленный принц, склоняя колени перед Арианой. — Позвольте мне поцеловать ваши милые ноги.
Ариана, улыбаясь, подняла влюбленного принца и сказала ему:
— Милый Альберт, поцелуйте меня лучше в губы, как вашу сестру.
И поцеловала его сама. Холоден и бесстрастен был ее поцелуй, — но сладким восторгом наполнил он сердце влюбленного принца и очарованием печали. Вместе вышли они из ограды замка и спустились по крутой тропинке в долину, где много было рассеяно бедных деревень у подножия надменного чертога и богатого города.
Королева Мариана смотрела на них сверху и злоба кипела в ее злом сердце.
Когда Альберт и Ариана скрылись за калиткою сада, Мариана постояла еще немного, с недоумением всматриваясь во все то, на что каждый день так долго смотрела Ариана. Скоро стало ей скучно. Кроме того, неприятно было постоянное завывание и бешенство ветра, и томило солнце, грубый и злой змей, обжигающий кожу. Мариана сошла вниз, в привычную ей обстановку богато украшенных покоев.
Притворяться нежною матерью!
О, как завидовала Мариана простым людям, которые не приучены притворяться! Те мачехи, простые бабы, бьют своих падчериц смертным боем. И никто не заступается за бедных девочек.
Но что можно сделать с королевскою дочерью?
Мариана затворилась в своих покоях и целый день томилась и плакала от досады и зависти. В зеркало смотреться принималась много раз — и каждый раз зеркало показывало ей прекрасное лицо, но каждый раз завистливое сердце говорило Мариане, что Ариана еще прекраснее.
Когда уже стемнело, королева вышла из своих покоев и как тень неприкаянная блуждала по залам и пустынным переходам дворца, хоронясь от людей, чтобы никто не смог по ее мрачному лицу прочесть ее черных дум.
И воскликнула вдруг королева, обращаясь к сгущавшемуся в углах пустынной залы сумраку:
— Тоскую и плачу, и никто мудрый и вещий не придет и не спросит, отчего я тоскую.
Видно, сказаны были эти слова в такой миг, когда подстерегающая стояла близко и слушала чутко. Известно ведь, — в какой час слово молвится!
Серея в серых сумерках, шелестя серыми одеждами и едва слышно шурша истоптанными, серыми от пыли башмаками, выдвинулась из угла старая безобразная колдунья Хильда. Беззвучно смеясь и хрипло покашливая, подошла она к Мариане. А королева стояла неподвижно, испуганная внезапным появлением, но в глубине ее злого сердца шевелилась надежда, что старуха — ведьма и поможет ей погубить падчерицыну красоту.
Молчала королева, и старая Хильда заговорила:
— Мудрый и вещий не спросит. Он и так знает. Знаю и я, чем опечалена ты, прекрасная королева. Воздух населен духами, которые подслушивают и тайные мысли.
Молчала Мариана. И говорила Хильда:
— Прекрасна королева Мариана, а королевна Ариана еще прекраснее. Но королева Мариана хочет быть прекраснее всех жен, живущих на свете.
Молчала Мариана. И говорила Хильда:
— На все есть средства: от полыни гибнут русалки, осина и мак страшны ведьмам и упырям. Есть заговоры и заклинания, — и чего ими не сделаешь! Очарованием печали красна красота Арианы. Из глубины болот восходит высокая красота. Чего ты хочешь, королева Мариана: перевести ли мне на тебя очарование печали с твоей падчерицы? Или погубить ее красоту?
— Зачем мне очарование печали! — воскликнула Мариана. — Я не хочу печали, ее и так у меня много. Я хочу радоваться и смеяться.
— Как хочешь, милостивая госпожа, — сказала ведьма Хильда, — тогда погубим ее красоту тайными чарами. Но только дело это трудное и опасное, — высокие духи оберегают королевну Ариану, и как бы наши волхвования не обратились тебе во зло, госпожа!
— Я ничего не боюсь, — угрюмо сказала прекрасная Мариана, — делай, что умеешь, — и если успеешь, я наделю тебя щедро многими дарами.
Начались в тайне королевина покоя многие волхвования против королевны Арианы, и все безуспешные.
Каждый вечер приходила старая колдунья Хильда к королеве. Заговорила она вынутый ею на тропинке из замка в долину отпечаток обнаженной стопы Арианы, — и тогда жестокими болями всю ночь мучилась юная королевна, но когда она встала утром, перенесенные ею страдания сделали еще сильнее разлитое в ее лице очарование печали.
Другой раз заговорила ведьма прядь волос, отрезанных королевою у Арианы, и похудела Ариана, тонкою стала, как белая березка, — но стала еще краше.
— Духа печали испугай радостью и смехом, — сказала однажды Хильда, — и отлетит очарование печали от прекрасного лица Арианы, когда простодушно звонким зальется она смехом, искажающим черты лица и уродливо растягивающим рот, привыкший только к печальной улыбке.
Мариана пошла с поспешностью к королю и сказала ему:
— Милая дочь наша Ариана грустит и печалится, хотя нет у нее никакой причины для скорби. Великою жалостью к Ариане болит мое сердце. Боюсь, что зачахнет от печали и умрет преждевременно Ариана. Надо развеселить ее и приучить ее к беззаботному смеху и веселью.
— Хорошо ты придумала, — сказал Теобальд, — девушка без смеха, что дерево без листьев. Я позабочусь об этом.
Со всей той страны собраны были самые искусные забавники и забавницы, шуты, скоморохи, сказочники, плясуны и плясуньи, фокусники, вожаки дрессированных медведей и обезьян, изобретатели смешных механических игрушек, комедианты, клоуны, акробаты и акробатки. Каждый день подолгу давали они свои разнообразные представления, — то на дворе, где с высокого балкона смотрели на них король, королева и юная Ариана, а на галереях и внизу теснились нарядные толпы придворных, вельмож, рыцарей и знатных горожан, — то в одной из обширных зал дворца, где для тех же зрителей отведены были места по их достоинству и знатности. Громко хохотали все зрители, глядя на забавные проделки увеселителей, и только юная Ариана улыбалась печально и смеялась так тихо и грустно, что казалось, вот-вот она заплачет.
Фокусник из далекой страны показал волшебство еще невиданное и неслыханное.
На одной из стен зрительного зала натянул он полотно. Потом велел занавесить окна и погасить все огни. Сам же забрался на галерею против натянутого полотна, установил там фонарь потайный в некоем темном ящике и громко сказал собравшимся:
— Смотрите на полотно.
И начал деять чары, и на полотне открылись далекие страны, и, как живые, задвигались люди и животные, невиданные в королевстве Теобальда. Сначала ужас объял зрителей, особенно когда кудесник показал им диковинные превращения. Но потом забавные сцены вызвали громкий смех зрителей. Только Ариана проливала тихие слезы.
Спросила ее королева Мариана:
— Милая дочь моя, отчего ты не смеешься, когда вокруг тебя такой громкий хохот, который и мертвеца заразил бы веселостью?
Ариана ответила мачехе:
— Как я могу смеяться над тем, чему смеются люди! Чему они смеются? что их забавляет? Обманы, побои, воровство, погоня, злость. Тяжело и смотреть на их забавы.
И вот я вижу, — смеются они, а почти у каждого в сердце есть горе или злоба.
Покраснела при этих словах Мариана.
Ариана же продолжала:
— И чародей, ожививший перед нами полотно, заставивший толпу плакать, ужасаться и смеяться, владеющий дивными тайнами познания, радостен ли он? Душа его омрачена многими печалями, и знаю, сожгут его за чародейство. И мудрейший из людей, поэт, слагающий песни о любви и о тайне, влачит на своих плечах тяжкий груз несчастливой жизни, и душа его мрачна, как подземная темница.
Молча оставила ее Мариана. А наутро чародея-кинематографщика сожгли.
Самое сильное волхвование было, когда Хильда сделала из воска фигуру человека, и с обрядом, кощунственно повторявшим таинство крещения, нарекла ее Арианою.
— Что сделаешь с этим человеком из воска, — сказала старая, — то и с Арианою случится.
Мариана вынула из своей косы золотую иглу и, повторяя за колдуньею слова заклинания:
— Как здесь Ариана восковая в моих руках красоту теряет, так бы и там Ариана живая красоту потеряла, — провела острым концом иглы по восковой щеке и намеревалась еще и еще много сделать знаков на воске, чтобы изуродовать лицо Арианы, как вдруг выронила из рук иглу и вскрикнула от внезапной острой боли в лице. Капли крови упали на ее руки, и в зеркало увидела она рану на щеке своей. Смущенная ведьма бормотала:
— Ворожила на Ариану, сталось на Мариане. Оберегающий Ариану дух вложил, должно быть, в твои уста твое имя вместо имени Арианы. Ничего не сделать с нею чарами воска — оставь эту восковую, чтобы тебе самой не было большего горя.
Чародейства, и заговоры, и нашептывания по ветру, и наговоры на воде — ничто не приводило к цели, и хотя много страдала Ариана от злых чар, но становилась все прекраснее.
И наконец сказала ведьма:
— Не сгубить нам красоты юной королевны. Заклятие печали, наложенное на нее, сильнее всех чар, какие есть на земле.
— Что же нам делать? — спросила королева Мариана.
— Одно осталось, последнее средство, — сказала Хильда, — перевести на тебя, королева, с Арианы очарование печали.
Крепко задумалась королева и долго думала, и, наконец, сказала:
— Хорошо, пусть будет по-твоему, старая ведьма. Пусть Ариана будет смеяться и веселиться, пусть я буду тосковать и печалиться, как она теперь, — только бы мне быть красивее Арианы.
Хильда хрипло засмеялась, показывая желтые, кривые зубы, и сказала:
— Она-то уж не будет смеяться. Ее очарование перевести на тебя можно только в час ее скорой кончины.
— Да я не хочу ее смерти, — притворно-испуганным голосом сказала Мариана.
Старая ведьма смеялась и повторяла:
— Иначе нельзя. Да ты ничего не бойся. Я так сделаю, что никто не узнает.
И наконец Мариана согласилась.
Тогда ведьма вытащила из-за пазухи белый платок, отдала его королеве и сказала:
— В этом платке — большая сила. Только с ним надо обходиться осторожно. Когда королевна станет умирать, закрой ее лицо этим платком, чтобы капли ее пота в него впитались, и этим платком оботри свое лицо. И тогда обаяние, которым прекрасна была юная королевна, перейдет к тебе.
Ведьма рассказала королеве, когда и как она погубит Ариану, и ушла, богатые унося с собою опять дары.
На другой день, когда Ариана поднялась на башню, Мариана пришла и стала внизу башни, рядом с влюбленным принцем. Говорила с ним, и мешала ему смотреть на Ариану, и ждала.
В это время старая Хильда поднялась на башню. Стала на колени, чтобы не видел ее никто из-за высокого парапета, и смиренно поползла к Ариане, шепча слова благодарности.
— Встань, старая, — сказала Ариана, — зачем ты ползаешь на коленях?
— Милая королевна, — говорила старая ведьма, — ты вымолила у короля помилование моему сыну, которого немилостивые судьи присудили повесить только за то, что злые разбойники напоили его вином и заманили в свою шайку. Дай мне поцеловать твои ноги, добрая, милостивая, прекрасная королевна.
Ариана за многих просила у короля, хотя и не всегда успешно; случалось ей, хоть и не часто, вымаливать помилование и присужденным к смертной казни. Припоминала, кто бы мог быть тот, за кого благодарит старуха, стояла спокойно, и хотя было противно, что старая ведьма целует ее ноги, но не мешала; знала Ариана, что рабам приятно пресмыкаться и целовать ноги господ и этим, в самом унижении, утверждать свою личность.
Старуха вдруг охватила колени Арианы, головою толкнула ее к парапету, быстро подняла ее ноги и опрокинула ее через парапет. Взвеяли в воздухе легкие одежды, — и старая ведьма метнулась вниз, серым клубом скатилась по лестнице и спряталась где-то, шепча заговоры.
Так быстро это случилось, что Ариана не успела приготовиться к защите, как уже почувствовала, что падает, вращаясь в воздухе.
«Я умираю», — коротко и ясно подумала она, и не было в ней ни удивления, ни испуга. Ударилась о выступ кровли спиною и не почувствовала боли. Опять ударилась головою о выступ башни и опять не почувствовала боли. Третий раз ударилась о ветку старого дерева, — и считала ушибы, и не чувствовала боли. Время казалось ей нескончаемо длинным, так что вся жизнь припомнилась в эту короткую минуту.
Древний и мудрый дух, обитающий в старом дереве, простер навстречу падающей королевне свои руки, обратившиеся вдруг в ветви дерева. Бережно и нежно принимали ветви Ариану, стараясь не касаться ее тела, а только придерживать за платье. Замедляя падение Арианы, каждая ветка осторожно качала ее и передавала вниз, на следующую. И последняя ветвь медленно опускала Ариану, пока ее ноги не коснулись земли, — и потом выпрямилась и бросила Ариану на руки подбежавших к этому месту Марианы и Альберта.
С воплями притворной горести опустила на землю Мариана неподвижное тело падчерицы, открыла ее грудь, вынула из-за своего низко вырезанного корсажа флакон с мертвой водой, которую вчера дала ей Хильда, и этой водой облила грудь Арианы, повторяя:
— Милое дитя мое, открой свои ненаглядные глазки, понюхай этого спирта, который так хорошо помогал мне при обмороках.
Положила руку на грудь Арианы, — слабо билось и замирало сердце королевны. Тогда Мариана вынула из-за корсажа чародейный платок, раскрыла его широко и вытерла им лицо Арианы.
И отшатнулась, и бросилась бежать, сжимая в руке чародейный платок и громкими воплями разнося повсюду смятение и страх.
Альберт склонился над Арианою, — и едва узнал ее. Отлетело очарование печали, губы утратили кроткую улыбку, глаза были безвыразительно-крепко сомкнуты, как у слепорожденной, и все лицо было равнодушною, мертвою, восковою личиною красоты.
К телу бездыханной Арианы сбежались все, кто был в замке. Слуги плакали над ласковою госпожою, лекари долго осматривали прекрасное тело, и решили, что Ариана умерла. Суровою скорбью омрачилось лицо короля Теобальда. Королева Мариана заперлась в своей спальне, и оттуда далеко были слышны ее громкие рыдания.
Не видимый никем, кроме влюбленного принца, подошел к Альберту дух старого дерева в образе маленького старика с веселыми глазами. Сказал:
— Не тоскуй, Альберт. Ариана не умерла. Она обрызгана мертвою водою и сохранится целою и невредимою, пока не брызнут на нее живою водою.
— Где же эта живая вода? — с радостной надеждой спросил Альберт. — Я пойду за нею хоть на край света и возьму ее, хоть бы пришлось за нее биться со всеми чудовищами и великанами.
— Я дам тебе живую воду, Альберт, — сказал старик, — но поклянись мне, что ты не воспользуешься ею, пока не придет время.
Альберт поклялся, и старик передал ему флакон с красною жидкостью.
— Когда же настанет время? — спросил Альберт.
— Об этом скажет тебе Мариана, — промолвил старик и исчез.
Положили Ариану в хрустальный гроб, отнесли ее в королевский склеп, повесили там гроб на золотых цепях. Как живая лежала в гробу Ариана.
Как только Мариана пришла к себе с платком, которым вытерла лицо умирающей падчерицы, она замкнула двери и набросила на свое лицо чародейный платок.
Острые мечи печали пронзили ее сердце, и она упала на пол и завопила от нестерпимой тоски. Долго рыдала и колотилась головою о пол и не могла утешиться. Все, что она ни вспоминала, окрашивалось перед нею в цвета печали, в цвета Арианы, черный и алый.
Встала наконец, взглянула в зеркало и отшатнулась в страхе. Ужасное, хотя и прекрасное лицо глянуло на нее. Оно было бледно и кровавою на нем раною казалась яркая красная черта губ.
— Ты прекраснее Арианы, — сказало ей зеркало, — но красота твоя страшна, — в ней очарование печали, и невинной крови, и смертного ужаса. В ней очарование порока — мудрейшее и злейшее из очарований.
Когда похоронили Ариану, полюбила королева подниматься на высокую башню и слушать голоса просторов и бури и смотреть на то, что видели Арианины очи.
Дивились люди дикой и страшной красоте Марианы и тому, как изменился ее нрав.
— Мачеха, а как тоскует по Ариане!
Однажды вечером пришла Мариана к Альберту и сказала:
— Если бы я могла отдать Ариане мою душу вместе с очарованием печали! Легче ей в гробу, чем мне на свете.
Понял Альберт, что пора. Спустился в склеп, разбил гроб, обрызгал Ариану живой водой и вывел ее к живым.
— Ариана жива!
Радостная разнеслась весть, и все спешили к королевскому замку. Среди общего ликования только одна Ариана была холодна и равнодушна. Спокойным «да» отвечала она каждому явлению жизни, и смотрела на отчетливо предстающие перед нею предметы, не узнавая за ними ничего.
Королева же Мариана решилась умереть и возвратить Ариане очарование печали.
Сказал Ариане Альберт:
— Милая Ариана, хочешь ли быть моею женою?
Нерадующим голосом ответила:
— Да.
Когда вернулись молодые из-под венца, Мариана тайно всыпала в свой кубок отраву и выпила отравленное вино. Вынула чародейный платок и сказала Ариане очень тихо:
— От счастья и от печали умираю. Милая дочь, этим платком вытри мое лицо, орошенное смертным потом.
Послушно исполнила это Ариана.
— И этим платком вытри свое лицо, — сказала Мариана.
И когда платок коснулся Арианина лица, умерла Мариана. И в тот же миг мечи печали пронзили сердце юной Арианы и с громким воплем открыла она лицо, — прекрасный лик, обвеянный очарованием печали.
С громким воплем бросилась она на холодеющую грудь злой мачехи.
— С тобою, с тобою, — вопила она.
Подстерегающая желания стояла близко. Взяла она темную душу Марианы и соединила ее с изнемогающею от печали душою Арианы.
Чувствуя в своей груди двойную отныне душу и преображение зла силою печали, встала Ариана от трупа, в котором уже не было души. И была она еще прекраснее, чем прежде, новою преображенною красотою. По воле созидающего и разрушающего души вернулась она в мир — нести ему очарование печали.
1908

Отравленный сад

Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила.
А. С. Пушкин
I
— Прекрасный Юноша, о чем ты задумался так глубоко? — спросила Старуха, у которой Юноша снимал комнату.
Она тихо вошла вечером в его полутемную комнату, и, еле слышно шелестя по крашенному буро-красною краскою неровному полу мягкими туфлями, приблизилась к Юноше и стала у его плеча. Он вздрогнул от неожиданности, — уже с полчаса стоял он у единственного окна своего тесного покойчика в верхнем жилье старого дома и, не отрываясь, смотрел на открывающийся перед ним прекрасный Сад, где цвело множество растений, благоухающих нежно, сладко и странно. Отвечая Старухе, Юноша сказал:
— Нет, Старая, я ни о чем не думаю. Я стою, смотрю и жду.
Старуха укоризненно покачала седою головою, и узлы ее темного платка закачались, как два остро поднятые кверху, настороженные уха. Ее морщинистое лицо, более желтое и сухое, чем у других старых женщин, живших на той же улице, на окраине громадного Старого Города, выражало теперь озабоченность и тревогу. Старуха молвила тихо и печально:
— Жаль мне тебя, милый Юноша.
Голос ее, хотя уже и старчески хриплый, звучал такою печалью, таким искренним состраданием, и ее уже бесцветные от старости глаза глядели так скорбно, что Юноше в полумраке его покоя вдруг на одно короткое мгновение показалось, что эти внешние признаки старости — только удачно надетая личина, и что за нею скрывается молодая, прекрасная Жена, еще недавно только испытавшая пронзающую сердце скорбь Матери, оплакавшей погибшего Сына.
Но прошло это странное мгновение, и Юноша улыбнулся своей чудной мечте. Он спросил:
— Почему тебе жаль меня, Старая?
Старуха стала рядом с ним, посмотрела в окно на Сад, прекрасный и цветущий и весь осиянный лучами заходящего солнца, и сказала:
— Мне жаль тебя, Милый Юноша, потому, что я знаю, куда ты смотришь и чего ты ждешь. Мне жаль тебя и твоей матери.
Может быть, от этих слов, а может быть, от чего-ни-будь иного, что-то изменилось в настроении Юноши. Сад, цветущий и благоухающий за высоким забором под его окном, вдруг показался ему почему-то странным, и темное чувство, похожее на внезапный страх, жутким замиранием остановилось у его сердца, точно рожденное пряными и томными ароматами, исходящими от ярких внизу цветов.
«Что же это?» — подумал Юноша в недоумении.
Он не захотел поддаваться томному очарованию вечерней тоски, сделал над собою усилие, улыбнулся, быстрым движением сильной руки откинул с высокого лба прядь черных волос и спросил:
— Что же нехорошего в том, на что я смотрю и чего я жду? И почем ты знаешь, чего я жду?
И в эту минуту он был веселый, смелый, прекрасный, и черные глаза его пылали, и румяные щеки его рдели, и алые, яркие губы его казались сейчас только поцелованными, и из-за них сверкали крепкие, белые зубы, веселые, злые.
Старуха говорила:
— Милый Юноша, ты смотришь на Сад и не знаешь, что это — злой Сад. Ты ожидаешь Красавицу и не знаешь, что красота ее пагубна. Два года прожил ты в моей комнате и ни разу не засматривался так, как сегодня. Видно, и твой черед настал. Пока еще не поздно, отойди от окна, не дыши дыханием коварных цветов и не жди, чтобы под окно твое пришла чаровать Красавица. Она придет, она зачарует, и ты пойдешь за нею, куда не хочешь.
Говоря так, Старуха зажгла две свечи на столе, где лежали книги, захлопнула окно и задернула у окна занавеску. С легким скрежетом провлеклись по медному пруту кольца, заколыхались, и опять спокойно легло желтое полотно занавески, и в комнате стало весело, уютно и спокойно. И казалось, что нет за окном Сада, и нет в мире очарований, и все просто, обычно, установлено раз навсегда.
— А и правда, — сказал Юноша, — я никогда не обращал внимания на этот Сад и сегодня только в первый раз увидел Красавицу.
— Уже увидел, — печально сказала Старуха. — Уже упало в твою душу злое семя очарования.
А Юноша говорил не то Старухе, не то рассуждая сам с собою:
— Да раньше и некогда было. Днем на лекциях в университете, вечером — за книгами или с веселыми товарищами и милыми девушками на вечеринке или в театре, где-нибудь на галерке, а то так и в партере по студенческой контрамарке, когда платной публики мало: антрепренеры нас любят, мы хлопаем усердно, и кричим, вызывая актрис, пока не погасят всех огней. Летом уедешь к родителям. Так, только слышал, что рядом великолепный Сад нашего профессора, знаменитого Ботаника.
— Потому и знаменитый, что черту душу продал, — сердито сказала Старуха.
Студент рассмеялся весело.
— А все-таки, — сказал он, — мне странно, что я никогда до сегодняшнего вечера не видал его дочери, хотя и слышал много об ее дивной красоте и о том, что многие знатные юноши Старого Города и из других мест, близких и дальних, добивались ее любви, и надеялись, и обманывались, а иные даже и умирали, не стерпев ее холодности.
— Она — коварная, — сказала Старуха. — Она знает цену своим чарам и показывается не всем. Нищему студенту трудно свести с нею знакомство. Отец обучил ее многому, чего и ученые не знают, но на ваши сходки она не ходит. Она больше с богатыми, от которых можно ждать многих подарков.
— Старая, сегодня я хорошо видел ее, и мне кажется, — возражал Юноша, — что девица с таким прекрасным лицом, с такими ясными глазами, с такими грациозными манерами и одетая так красиво, не может быть коварною и корыстною и гнаться за подарками. Я твердо решил, что познакомлюсь с нею. Сегодня же пойду к Ботанику.
— Ботаник тебя и на порог не пустит, — говорила Старуха. — Его слуга о тебе и докладывать не пойдет, как увидит твою поношенную одежонку.
— Что ему за дело до моей одежды! — с досадою сказал Юноша.
— Да вот разве если бы ты на крылатом змее приехал, — сказала Старуха, — так, пожалуй, пустили бы и на твои заплаты не поглядели бы.
Юноша засмеялся и воскликнул весело:
— Что ж, Старая, и крылатого змея оседлаю, коли иначе туда не попасть будет!
— Да уж от ваших забастовок добра не ждать, — ворчала Старуха. — Учились бы смирно, и все было бы хорошо. И тебе бы не было никакой печали до этой хитрой Красавицы и до ее страшного Сада.
— Что страшного в ее Саду? — спросил Юноша. — А не бастовать нам никак нельзя было: наши права и права университета нарушены — неужели же мы смиренно подчинимся?
— Юноши должны учиться, — ворчала Старуха, а не права разбирать. А ты, милый Юноша, прежде чем с Красавицей знакомиться, в ее Сад вглядись хорошенько из окошка, завтра утром, при свете солнца, когда все видно ясно и верно. Ты увидишь, что в этом саду нет цветов, которые здесь всем знакомы, а цветов, какие там есть, никто у нас в Городе не знает. Подумай-ка об этом хорошенько — ведь это неспроста. Бес коварен — не его ли это создания на пагубу людям?
— Это — растения чужестранные, — сказал Юноша, — они привезены из жарких стран, где все иначе.
Но уже Старуха не хотела больше разговаривать. Она досадливо махнула рукою и, шамая туфлями, сердито и неразборчиво бормоча неласковые слова, вышла из комнаты.
Первым побуждением Юноши было — подойти к окну, отдернуть желтое полотно занавески, и опять смотреть в очаровательный сад, и ждать. Но помешали: пришел Товарищ, шумный, нескладный молодой человек, и позвал Юношу идти в место, где они часто собирались, чтобы говорить много, спорить, шуметь и смеяться. По дороге Товарищ, смеясь, негодуя, размахивая руками больше, чем бы следовало, рассказал Юноше о том, что происходило сегодня утром в аудиториях и в университетских коридорах, как были сорваны все лекции, как были посрамлены противники забастовки, какие прекрасные слова говорили любимые, хорошие профессоры, и как смешно вели себя профессоры нелюбимые и, значит, нехорошие.
Юноша провел интересный вечер. Говорил, волнуясь, как все. Слушал искренние, горячие речи. Смотрел на товарищей, лица которых выражали и беззаботную смелость молодости, и ее пламенное негодование. Видел девушек, милых, умных, скромных, и мечтал о том, что из их веселого круга изберет себе подругу. И почти забыл о Красавице в очарованном Саду.
Вернулся домой поздно и заснул крепко.
II
Утром, когда он открыл глаза и когда взор его упал на желтое полотно занавески у окна, показалось ему, что ее желтизна окрашена багрянцем темного желания и что в ней есть какая-то странная, жуткая напряженность. Казалось, что солнце настойчиво и страстно упирает жгучие, горькие лучи в пронизанное золотым светом полотно, и зовет, и требует, и волнует. И в ответ удивительной внешней напряженности золота и багрянца огненною живостью наполнились жилы Юноши, упругою силою налились мускулы, и сердце стало как родник ярых пожаров. Пронизанный сладко миллионами живящих, и горящих, и возбуждающих игол, вскочил он с постели и с ребяческим веселым хохотом, не одеваясь, принялся прыгать и плясать по комнате.
Привлеченная необычным шумом, заглянула в дверь Старая хозяйка. Покачала укоризненно головою и ворчливо сказала:
— Милый Юноша, пляшешь и радуешься и всех беспокоишь, а чему рад, и сам не знаешь, и не ведаешь, кто стоит под твоим окошком и что она тебе готовит.
Юноша смутился и стал тих и скромен, как раньше, что и согласно было с его характером и соответствовало прекрасному воспитанию, полученному им дома. Он умылся старательнее обычного, оттого, может быть, что не надо было сегодня спешить на лекции, а может быть, и по иной причине, и с таким же тщанием оделся, причем долго чистил свою изрядно уже поношенную одежду: новой у него не было, так как родители его были не богаты и не могли присылать ему много денег.
Потом подошел он к окну. Сердце его забилось тревожно, когда он отдернул желтое полотно занавески. Очаровательное зрелище открылось перед ним — хотя сегодня он сразу заметил, что есть что-то странное во всем виде этого обширного, превосходно расположенного Сада. Что именно его удивляло, еще он сразу не понял, и внимательно стал рассматривать Сад.
Что же было неприятного в его красоте? Отчего так больно замирало сердце Юноши? То ли, что все в очаровательном Саду было слишком правильно? Дорожки разбиты прямо, все одинаковой ширины, и однообразно усыпаны ровным слоем желтого песку; растения рассажены с тщательной порядливостью; деревья подрезаны в виде шаров, конусов и цилиндров; цветы подобраны по тонам, так что сочетание их ласкало глаз, но почему-то ранило душу.
Но, рассуждая здраво, что же неприятного в том порядке, который свидетельствует, что кто-то неусыпно заботится о Саде? Нет, не в этом, конечно, была причина странного беспокойства, томившего Юношу. В чем-то другом, еще непонятном Юноше.
Одно было несомненно, что этот Сад не был похож ни на один из тех садов, которые довелось на своем веку повидать Юноше. Он видел здесь цветки громадные и слишком яркой окраски, — порою казалось, что разноцветные огни пылали среди буйной зелени, — бурые и черные стебли ползучих растений, толстые, как тропические змеи, — листья странной формы и непомерной величины, зелень которых казалась неестественно яркой. Пряные и томные ароматы легкими волнами вливались в открытое окно, вздохи ванили и ладана, горького миндаля, сладкие и горькие, торжественные и печальные, как ликующая погребальная мистерия.
Юноша чувствовал на своем лице нежные, но бодрящие прикосновения легкого ветра. В саду же, казалось, ветер не имел силы и в изнеможении улегся на спокойнозеленой траве и в тени под кустами странных насаждений. И от того, что деревья и травы странного Сада были бездыханно тихи и не слышали тихо веющего над ними ветра, и ничем не отвечали ему, они казались неживыми. А потому лживыми, злыми, враждебными человеку.
Впрочем, одно из растений шевелилось. Но, вглядевшись, Юноша засмеялся. То, что он принял за безлистый ствол странного растения, был человек небольшого роста, тощий, в черной одежде. Он стоял перед кустом с яркопурпурными цветами, потом медленно пошел по дорожке, опираясь на толстую палку и приближаясь к тому окну, из которого глядел Юноша. Не столько по лицу, которое, будучи прикрыто широкими полями черной шляпы, только отчасти было видно сверху, сколько по манерам и походке Юноша узнал Ботаника. Не желая показаться нескромным, Юноша немного отодвинулся от окна в глубину комнаты. Но вдруг увидел он, что навстречу Ботанику шла Красавица, его юная дочь.
Ее нагие руки были подняты к сложенным на голове черным косам, потому что в это время она вкалывала в волосы ярко-пунцовый цветок. Ее легкая, короткая туника была застегнута на плече золотою пряжкою. Ноги ее, с легким потемневшие загаром, до колен открытые, были стройны, как ноги воскресшей богини. Сердце Юноши забилось, он забыл всякую осторожность и скромность, опять бросился к окну и жадно глядел на милое видение. Красавица кинула в его сторону быстрый, пламенный взгляд — и синие из-под черных ровных бровей сверкнули очи — и улыбнулась нежно и лукаво.
Если бывают люди счастливы, если светит им порою безумное солнце радости, сладким кружением восторга унося в запредельные страны — то где слова, чтобы сказать об этом? И если есть на свете красота для очарований, то как описать ее?
Но вот остановилась Красавица, пристально посмотрела на Юношу и засмеялась радостно и весело — ив несказанном кружении восторга забыл Юноша обо всем, что есть на свете, стремительно наклонился из окна и закричал голосом, звонким от волнения:
— Милая! Прекрасная! Божественная! Приди ко мне! Люби меня!
Красавица подошла близко, и Юноша услышал тихо звенящий, ясный голос, каждый звук которого сладкою мукою ранил его сердце:
— Милый Юноша, знаешь ли ты цену моей любви?
— Хотя бы ценою жизни! — восклицал Юноша. — Хотя бы у темных ворот Смерти!
Зарею пылающею и смеющеюся стояла Красавица перед Юношей и простирала к нему стройные, обнаженные руки. И говорила, и веял от ее слов аромат обольстительный, томный, как вздохи нежной туберозы:
— О, милый Юноша, мудрый и страстный, ты знаешь, ты видишь, ты дождешься. Многие любили меня, многие жаждали обладать мною, прекрасные, юные, сильные, многим улыбалась я улыбкою обаятельной, как улыбка последней утешительницы, но никогда никому до тебя не говорила я сладких и страшных слов: люблю тебя. Теперь хочу и жду.
Страстью и желанием звенел ее голос. Она отвязала от пояса шелковый черный шнурок с бронзовым на нем ключом и уже взмахнула рукою, чтобы бросить ключ Юноше, но не успела. Отец уже спешил к ней, заметив еще издали, что она заговорила с незнакомым Юношей. Он грубо схватил ее за руку, отнял от нее ключ и закричал хриплым старческим голосом, противным, как тяжелое карканье старого ворона на кладбище:
— Безумная, что ты хочешь сделать? Не о чем тебе с ним говорить. Этот Юноша не из рода тех, для кого взрастили мы наш Сад, смешав соки этих растений с ядовитою смолою Анчара. Не для таких, как этот голяк, погиб наш предок, надышавшись тлетворным ароматом страшной смолы. Иди, иди домой и не смей говорить с ним.
Старик повлек дочь к дому, видневшемуся в глубине Сада. Он крепко сжимал ее руки, обе захватив одною своей рукой. Красавица покорно шла за отцом и смеялась. И был ее смех ясен, звонок, сладок и жалил тысячами острых жал пламенеющее сердце Юноши.
Он еще стоял у окна, долго всматривался напряженными глазами в расчисленные и расчищенные дали очарованного Сада. Но уже Красавица больше не показывалась. Все тихо и недвижно было в дивном саду, и бездыханными казались чудовищно яркие цветы, и от них доходил до Юноши аромат, кружащий голову, жутким томлением сжимающий сердце, аромат, напоминающий темные, стремительные, жадные вздохи ванили, цикламена, датуры и тубероз, злых, несчастных цветов, умирающих, умерщвляя, чарующих смертною тайною.
III
Юноша твердо решился проникнуть в дивный Сад, надышаться таинственными ароматами, которыми дышит Красавица, и добиться ее любви, хотя бы ценою за нее была жизнь, хотя бы путем к ней был путь смертный, путь безвозвратный. Но кто бы помог ему проникнуть в дом старого Ботаника?
Юноша ушел из дому. Долго ходил он по Городу, и всех, кого знал, расспрашивал о Красавице, дочери Ботаника. Одни не могли, другие не хотели ввести его в дом старого Ботаника, и о Красавице все говорили недоброжелательно.
Товарищ ему сказал:
— Все молодые Оптиматы Города влюбляются в нее и хвалят ее изысканную и утонченную красоту. Нам же, Пролетариям, ее красота ненавистна и не нужна; ее мертвая улыбка нас раздражает, и безумие, затаившееся в синеве ее глаз, нам противно.
Девушка, вторя ему, говорила:
— Ее красота, о которой говорят так много праздные и богатые юноши, вовсе даже и не красота, на наш взгляд. Это — мертвая красивость разложения и упадка. Я думаю даже, что она румянится и белится. От нее пахнет, как от ядовитого цветка; даже дыхание у нее ароматно, и это противно.
Популярный Профессор говорил:
— Коллега Ботаник — знаменитый и ученый человек; но он не хочет подчинять свою науку высоким интересам гуманности. Его дочь, говорят, очаровательна: некоторые говорят об оригинальности ее костюмов и манер; впрочем, я не имел случая беседовать с нею более или менее обстоятельно; притом же в нашем кругу ее редко можно встретить. Думаю, однако, что ее очарования заключают в себе нечто вредное для здоровья — до меня дошли странные слухи, за достоверность которых, конечно, я не ручаюсь, слухи о том, что процент смертности среди посещающих этот дом молодых аристократов выше среднего.
Аббат, с тонкою улыбкою на бритом бледном лице, сказал:
— Когда Красавица приходит ко мне в церковь, она молится слишком усердно. Можно подумать, что она замаливает тяжелые грехи. Но я надеюсь, что нам не доведется увидеть ее стоящею на паперти в шерстяной сорочке кающейся грешницы.
Мать, выславши из комнаты дочерей, сказала:
— Я не понимаю, что в ней находят привлекательного. На нее разоряются, она кокетничает, разбивает сердца юношей, отнимает женихов от невест, а сама никого не любит. Я не позволяю моим милым дочкам, Миночке, Линочке, Диночке, Ниночке, Риночке, Тиночке и Зиночке, вести с нею знакомство. Они у меня такие скромные, милые, любезные, веселые, приветливые, прилежные, такие хозяйки, такие рукодельницы. И как мне ни жаль расставаться с ними, но, так и быть, старшенькую я выдала бы замуж за такого скромного юношу, как вы.
Юноша ушел поспешно. Семь сестриц улыбались ему из окна, теснясь одна за другою. Это было зрелище милое и приятное, но сердце Юноши полно было сладкими, жуткими мечтами о Красавице.
IV
Старый Ботаник привел свою дочь в дом. Его гнев смягчился, и хотя он до самого порога не выпускал из своей руки с большими костлявыми пальцами сложенных вместе тонких рук весело улыбающейся Красавицы, но уже он не жал их так больно и не толкал ее так грубо. Его лицо было печально. Он выпустил руки своей дочери, и она сама послушно вошла за ним в его кабинет, — огромную, мрачную комнату, стены которой были загромождены полками с множеством книг, громадных, запыленных.
Ботаник сел в обитое темною кожею кресло у своего тяжелого дубового стола. Он казался усталым. Прикрыл глаза, еще юношески блестящие, пергаментно-желтой, дрожащей рукой и укоризненно смотрел из-под руки на дочь. Красавица стала на колени у его ног, и смотрела снизу в лицо старого Ботаника, и улыбалась нежно и покорно. Она стояла прямо, с опущенными руками, и в позе ее была смиренная покорность, и в улыбке обольстительных уст было нежное упрямство. Лицо ее казалось побледневшим и казалось, что на губах ее зыбко пламенеет безумие смеха и что в синеве ее глаз затаилось безумие тоски. Молчала и ждала, что скажет отец.
И он сказал медленно, словно с трудом находя слова:
— Милая, что же я слышал? Не ждал я от тебя этого. Зачем ты это сделала?
Красавица склонила голову и тихо сказала:
— Отец, рано или поздно это же должно совершиться.
— Рано или поздно? — спросил отец, как бы с удивлением. И продолжал:
— Так пусть это лучше совершится поздно, чем рано.
— Я пламенею, — тихо сказала Красавица.
И улыбка на ее устах была как отблеск знойного пылания, и в глазах ее затаились синие молнии, и ее обнаженные плечи и руки были как тонкий алебастровый сосуд, наполненный расплавленным металлом. Порывисто дышала высокая грудь, и две белые волны рвались из тесных объятий ее платья, нежный цвет которого напоминал желтоватую розовость персика. Из-под складок недлинной одежды были видны трепетно лежащие на темно-зеленом бархате ковра стройные ноги.
Отец тихо покачал головою и сказал печально и строго:
— Ты, милая дочь, столь опытная и столь искусная в дивном умении чаровать, оставаясь непорочною, должна знать, что еще рано тебе отходить от меня и бросать не-довершенный мой замысел.
— Но ведь этому не будет конца? — возразила Красавица. — Они приходят вновь и вновь.
— Никто не знает, — сказал Ботаник, — будет ли этому конец, и увидим ли мы завершение нашего замысла или передадим его иным поколениям. Но мы сделаем, что можем. Вспомни, что сейчас должен прийти к тебе молодой Граф. Ты поцелуешь его и дашь ему отравленный цветок по его выбору. И он уйдет, полный сладких надежд и трепетных ожиданий, и опять совершится и над ним неизбежное.
Выражение покорности и скуки легло на лицо Красавицы. И отец сказал ей:
— Иди.
Наклонился, поцеловал ее в лоб. Красавица прильнула знойно-алыми губами к его морщинистой, желтой руке, прижалась к его сухим коленям белою, полуобнаженною грудью, вздохнула и встала. И вздох ее был как свирельный стон.
Назад: Ф.Сологуб[378]
Дальше: Царица поцелуев[385]