Книга: Конь Рыжий
Назад: ЗАВЯЗЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ТРЕТЬЯ

ЗАВЯЗЬ ВТОРАЯ

I

Жизнь – река текучая. Она петляет даже на ровном месте – то бежит еле-еле, то рвется вперед, взбуривая и пенясь на перекатах и подтачивая берега, то застаиваясь в омутах, где всегда сумрачно.
Жизнь Ноя текла тихо, нешумливо в пору детства, и все там было славно и солнечно. Потом шахта в Юзовке, где он был коногоном, ожесточение к шахтному начальству, возвращение к деду с пустыми карманами, и смутная, непонятная обида.
Рожденный на Дону, не ведал он в пору детства, что предки его давно уже перечалили Дон своими челнами, обретя новые земли и прозвища чалдонов, и что его собственная река жизни вдруг рванется в страну студеную и неизвестную – в Сибирь до самых гор Саянских, и он прильнет к новой земле, запамятовав навсегда дедовский курень в станице Качалинской.
Сибирь, размашистая и малолюдная, свела его с каторжными и ссыльными, от которых узнал много такого, что в голове от дум стало тесно. И вот война!..
Ной топает по улицам Петрограда в потоках людских рек, в поисках казармы стрелкового полка за Невой, чтоб переночевать там и прощупать кого-нибудь из малых командиров, разузнать о настроении солдат.
Отыскал двухэтажный каменный дом – еще екатерининская казармушка: часовой возле полосатой будки у железных ворот пропустил не спрашивая.
Нашел дежурного по полку, фельдфебеля, по фамилии Коршунов: нос крючком, глаза маленькие, пронзительные и губы в тонкую скаредную складку, а злобы – кадык подпирает. Ной назвался рядовым казаком Васильевым из сводного Сибирского полка; нельзя ли переночевать?
– Из Гатчины? – навострил крючок носа Коршунов. – Как вас к нам занесло? Приезжали просто в Петроград?.. А! Можешь переночевать у меня в дежурной комнате – позвал за собою Ноя в каморку, заставленную какими-то ящиками.
Ною не понадобилось выспрашивать, крючконосый Коршунов сам пристал с расспросами: как и что в сводном полку? Выступит ли двадцать шестого.
– Мы тут все, казак, как на горячих углях сидим. Нам нужен запал. Как только подойдут войска из Гатчины, наш полк немедленно попрет на Смольный. Вот тогда мы разделаемся со всеми сволочами – всмятку, в пыль, в прах, ко всем чертям!..
Ной смекнул: ни к чему выдавать себя, он-де не из крупной рыбы и в большой политике не тумкает. А восстанием, наверное, руководить будут офицеры и генералы, и планы свои держат они в тайности.
– Еще бы! – шипел желтолицый фельдфебель. – Надо провернуть так, чтоб захватить Смольный врасплох, особенно Ленина.
Как бы между прочим Ной поинтересовался: какая же сила противостоять будет со стороны Смольного?
– Какая там сила! – отмахнулся самоуверенный фельдфебель. – Интернациональный полк, в котором что ни взвод, то свой язык, и ни в зуб ногой по-русски. Из каких соображений Ленин создал такой полк? Чтоб солдаты друг с другом не смогли сговориться! Головка частей тумкает по-русски, а солдатня – ни бум-бум! Латыши, литовцы, эстонцы, есть и немцы, башкиры и еще какие-то туземцы, черт бы их подрал. Попробуй сговорись с ними. Раздавить их надо всмятку. Шарахнем из артиллерии, захватим Петропавловку, а флот в данный момент свою фисгармонию не выдвинет на Неву!.. Это уж точно, казак. На чем проиграл генерал Краснов?
– Того не знаю, – буркнул Ной. – Я не из генералов.
– Оно и видно, – согласно кивнул тонкогубый фельдфебель, в третий раз закуривая и пуская дым из носа. – А проиграл он, казак, на осени!
– Как так?
– А вот так, на осени! На мокрой осени.
– Склизко было, что ль? – в карих глазах Ноя плескался смех: ну и пустобрех же фельдфебелишка!
– Голова! «Склизко!» Будет «склизко», если Центробалт сумел провести военные корабли с Балтики в Неву со всеми многоствольными орудиями! Вот в чем штука, казак. Шарахнули по красновцам с кораблей, так маменьку-землицу в дрожь кинуло. А если бы Краснов выступил именно сейчас, в январе, другая бы взыграла фисгармония. Большевиков – всмятку со всем ихним разноязыким интернационалом. Ка-а-апут! Красногвардейцами они бы себя не отстояли – точно. А все другие части пойдут за нами, социалистами-революционерами. Вот почему в данный момент самое выгодное время для восстания. Корабли по льду не плавают – раз, в Петрограде голод и холод – два, не вояки, значит. Немцы с Украины подперли – три! Тебе известно: большевики снюхиваются с немцами? Сам Ленин отдает им половину России, а немцы не берут. А почему?
– Кто их знает, немцев!
– А мы имеем точное разъяснение. Хоть Ленин и отдает им половину России, да ведь они же, немцы, великолепно знают: фисгармония в Смольном с дырявыми мехами. Ни сипу, ни хрипу. А потому – ждут.
– Чего ждут?
– Да я же тебе, казак, час толкую! – горячился фельдфебель. – Немцы ждут прихода к власти настоящего правительства партии социалистов-революционеров! Но учти, казак, от нас они получат шиш под нос! Призовем на помощь союзников, а это значит так жиманем кайзеровских битюгов, что они, задрав хвосты, шпарить будут без передышки до Гринича или дальше!..
– Какого «Гринича»?
– Меридиан такой. Ты бы хоть географию почитал! Или неграмотный? Эх, Сибирь, Сибирь! Каторжные вы там все поголовно – ни грамоты вам, ни настоящей жизни, извечная тьма!..
Ной не обиделся. Мели Емеля – твоя неделя. А выспросить Емелю надо.
– Ну, солдаты как?
– Что солдаты?
– Сготовлены к восстанию?
– Ху, солдаты! Тут разговор будет коротким. Не весь запас золота Российской империи вывезен в Казань, осталось еще и на нашу долю. Ну, а если солдатам подпустить, что их ждет нажива, – рвать будут, как дым в трубу. Известная фисгармония.
– Ну, а ежли запала не будет?
– Какого запала? – фельдфебель запамятовал, о чем говорил только что.
– Не выступит полк из Гатчины!
– Как то есть не выступит! – уставился фельдфебель едучими глазками. – Или ты не из сводного полка? Что-то ты мне, казак, не нравишься. Не липовый ли? Документы при тебе?
Ной степенно поднялся с ящика.
– Экий ты, фельдфебель, шалопутный! А звание мое – хорунжий; председатель полкового комитета сводного Сибирского полка в Гатчине. Вот мои документы – доверяю, хотя мог бы и не показать. Ладно, взгляни.
Фельдфебель Коршунов еле промигался.
– Вы же назвались казаком Васильевым?
– Встречному-поперечному не называюсь ни по фамилии, ни по должности, и тайну не выбалтываю, как вот ты мне за час вывернул весь полк наизнанку. А ежли я председатель полкового комитета, стал быть, вся власть в руках комитета! Должен понимать. Более ничего не скажу. Хотел соснуть, чтоб в здравии быть завтра, да разве с этаким приварком, каким ваша милость отпотчевала меня, уснешь? Определи меня в казарму. Сей момент.
Фельдфебель кинулся в раскаянье, уговаривал остаться у него ночевать и угостить чайком хотел, да Ной слушать не стал: ушел в казарму.

II

Спят солдатушки на нарах в два яруса, а над ними вполнакала помигивают электрические лампочки, не светом, а словно кровцой льющие на серошинельные горбыли.
Ной горестно смотрел на спящих солдат, как будто они ему близкие сродственники. Оно и есть – сродственники! В одну и ту же землю закапывали в братских могилах!..
Лежал Ной на деревянном ложе нар, положив в изголовье папаху с шашкой, а глаз смежить не мог – наплывала тревога, подтачивала изнутри, как вода плотину у мельницы. И вроде бы не сон, а явь: увидел себя на гнедом коне – том самом, которого под уздцы вывел с родительского база, а над головою было такое радостное мартовское голубое небо, высокое-высокое, и солнышко жарило вовсю раскаленную добела сковородку, сгоняя снега, и вдруг провал, ямина: немецкие легионеры летят в атаку клином, врубаются в полк, полосуют направо и налево, страшно ржут кони, орут чьи-то глотки, как иерихонские трубы, и он, Ной Лебедь, явственно видит здоровенного немца, как тот, оскалив белые зубы, вытаращив глаза, с палашом над головою, изогнувшись на горячем коне, налетает на старшего брата Василия… Ной кидает своего гнедка на выручку брату, а тут еще один немец – Ной рубанул его со всей силушкой, от плеча до пояса развалил, а брат-то, брат-то, Василий Васильевич, в седле еще, в руке шашка, опущенная поперек луки седла, в левой – натянутый ременный чембур, а головы-то, головы-то – нет!.. Цевкою бьет кровь вверх из шеи, заливая гимнастерку и коня, а головы-то – нету!..
«О, господи! Доколе буду видеть экое! – поднялся Ной и долго сидел, прислонившись спиною к столбику, подпирающему второй ярус, откуда слышался мерный посвист спящего солдата. – Век будет видеться кровавое побоище! Хучь бы на малый срок замиренье вышло – дых перевести!»
Хоть бы на малый срок…
На другой день Ною столь же не повезло, как и в день минувший.
Где проходит совещание – неизвестно…
Побывал еще в одном стрелковом полку за Невою – такая же чересполосица: ни толку, ни понятия. А про дисциплину и говорить нечего – кто во что горазд! Не войско – цыганский табор.
А было ли в самом деле совещание? Куда уехали выборные командиры с полковником Дальчевским и начштаба Мотовиловым?..

III

В половине восьмого вечера притащился Ной со спецпоездом из Петрограда в Гатчину – злой до невозможности, наполненный, как река в половодье, мутностью.
Сумеет ли он удержать полк от восстания, когда казаки, да и солдаты, будто взбесились, раззуженные господами-говорунами?.. Ну, а если удержит полк, а в Гатчину припожалуют дивизии из Пскова? Тогда бывшие высокие благородия припомнят и бой под Пулковом, и генеральского коня, а заодно присовокупят комиссара – Бушлатную Революцию: «Ага, скажут, в одной упряжи с большевиками ходил? На веревку его!».
Не расстреляют и не зарубят – повесят на осине, как сказал комитетчик Павлов.
Но отступать ему некуда, да и поздно, одной линии надо держаться.
С улицы увидел, что одно из окон закрыто изнутри досками – ставень, что ли, сделал Санька? Второе светилось.
Постоял возле дома на углу переулка к станции. Темень. Небо затянуло серыми овчинами облаков, мороз чуточку сдал, как это всегда бывает перед снегом.
Прошел в обширную ограду, обнесенную каменной стеною, – ворот не было: кто-то из местных жителей утащил на дрова. Поднялся на высокое крыльцо – дверь на запоре. На стук вышел Санька.
– Возвернулся? Слава богу!
– Чего на запорах сидишь?
– Скажу потом.
Прошли просторную веранду с выбитыми стеклами в рамах, еще четыре пустынных и гулких комнаты, не пахнущие жильем, а тогда уже в обжитую, свою – теплом напахнуло и сосновыми щепами. Натасканы доски, ручная пилка на стуле, гвозди, молоток, топор, а на окне – сработанный Санькою ставень.
– Чудишь, что ли?
Санька в гимнастерке без ремня, разморенный теплом, убрал топор, пилку, доски. Сказал:
– От такой чудости, какая заварилась в полку, очень просто на небеси преставимся. Ага! Пущай теперь стреляют через доски!
– В кого стреляют?
– В твою башку сперва, потом в мою. – И, чтоб не манежить Ноя тайною, выложил: – Покель ты два дня был в Петрограде, тут такое дело развернулось, ого!.. По казармам вчерась плакаты появились против тебя. Три сорвал – покажу. А сегодня, когда чистил твово рыжего, подошел ко мне в конюшне казак из оренбургских. Молодой еще, из необстрелянных. Фамилию не назвал. Упредил: «Ты меня не видел, и я тебя тоже. Этот, – спрашивает, – генеральский конь?» – А я ему: «Этот, а что?» – «Председателя, значит?» – «Ну, председателя». Он помолчал, оглянулся и с хитростью так: «Стенька Разин, – грит, – казаков на бабу променял, а твой председатель – за генеральского жеребца продал большевикам весь полк». Ну, схватил его за грудки, а он заверещал, безусик: «Не бей, – бормочет, – скажу, что знаю. По мне, – говорит, – хрен с ним, с твоим красным хорунжем, на кого он нас променял. Домой бы живым уехать. А тут такое дело заваривают – на тот свет сыграешь. Скажу, – говорит, – по секрету: вчера ночью проходило тайное совещание доверенных казаков оренбургской сотни с офицерами, а у кого – неизвестно. Токо не в полку. Офицеры из Пскова приехали. На совещании, будто, решили: полк восстанет двадцать шестого, в субботу. А до восстания сговорились казаки-оренбуржцы прикончить председателя, а потом комитетчиков. А жребий вытянул хлопнуть его поручик Хомутов. Живет с оренбургскими в девятой казарме».
Одно к одному! Тучи метутся, метутся по небу, а все в одну сплываются!..
– Та-а-ак! Поручик Хомутов? Знаю его.
– Дык не признается же! А тот казачишка, который выдал, так-то вихлял: «Если, – говорит, – назовешь меня – в морду плюну: знать тебя не знаю, и никаких разговоров с тобой не имел».
Ной повесил шашку на гвоздь, вбитый над кроватью, где висел фронтовой карабин с побитой ложею, разделся, кося глазом на окно в переулок, еще не заставленное, а Санька показал сорванные с казарм плакаты на серой бумаге.
На одном из них крупными буквами:
КАЗАКИ! КОНЬ РЫЖИЙ – ПРЕДАТЕЛЬ!
ПРОДАЛ ВАС БОЛЬШЕВИКАМ ЗА ЧЕЧЕВИЧНУЮ ПОХЛЕБКУ,
ЗА ГЕНЕРАЛЬСКОГО КОНЯ, ЗА ДОЛЖНОСТЬ КОМАНДИРА ПОЛКА!
СМЕРТЬ ПРЕДАТЕЛЮ КАЗАЧЕСТВА!» 
На втором такими же буквами:
«ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПОЛКОВОГО КОМИТЕТА – ТАЙНЫЙ АГЕНТ ВЧК!
БОЙКОТИРУЙТЕ РЫЖУЮ СВОЛОЧЬ!» 
Третий, совсем свеженький, и еще злее…
У Ноя от этих плакатов морозом подрало по спине, даже в затылке боль появилась.
Значит, все было разыграно, как по нотам. Начальник канцелярии Дарлай-Назаров не сказал, где проходило совещание, и кто вызывал – ищи ветра в поле!..
– Разве не был на совещании? – спросил Санька.
Ной поведал, как над ним «подшутил» Дарлай-Назаров, но…
– Не напрасно съездил. Побывал в двух полках за Невой. Разузнал кое-что.
Санька навострил уши:
– Ну и как? Сготовились там к восстанию?
Ной чуток подумал. Санька есть Санька, да и комитетчикам не скажешь про разговор с фельдфебелем Коршуновым.
– Сготовились. Только в обратную сторону. За день разделаются.
У Саньки рот раскрылся:
– Дык что же это, а? На стребленье полк толкают?
– Бывшим благородиям не жалко наших голов. Спыток – не убыток. Не свои головы сложить.
– Эва-ан ка-ак! До чего же хитрущие, серые, а?!
– Наторели жар загребать чужими руками. Пускай своими попробуют.
– Ох, и голова у тебя, Ной Васильевич!
– Варит еще, чтоб серые на кривой кобыле не объехали.
– Оно так! – согласно кивнул Санька, вспомнив о своем, более существенном: – Язви те почки! Из-за этой сумятицы три дня не был на свиданке у своей крали-телефонистки. Хучь бы на часок сбегать, а?
– Экий ты вихлючий кобель! У тебя вить мальчонка растет, девчушка, да и Татьяна твоя такая выглядистая! Сколь раз толковал: душа не шуба, не выдаст каптинармус новую. – Взглянув на плакаты, брошенные на кровать, Ной помрачнел: – Шутки оставим, а то и в самом деле на небеси преставимся.
– Ставень доделывать?
– Одевайся, лети за комитетчиками. По одному подымай их, да тихо, смотри. Подхорунжему Мамалыгину скажи от меня, чтоб сотню енисейцев держал в боевой готовности. Из батальонов позови Ларионова и Карнаухова.
Санька понял: паленым напахнуло! Моментом оделся.
– Ты хоть досками покеда заставь окно, – напомнил Ною.
– Лети!
Не успел Ной снять китель, чтобы умыться после дороги, как услышал голос Саньки: «Стой, гад! Стреляю!!!»
И выстрел – бах!..
Ной за карабин и – вон из комнаты, оставив дверь распахнутой. Выбежал на веранду и возле открытой двери на крыльце увидел Саньку с наганом.
– В кого палишь?
– Не вылазь! – оглянулся Санька. – Двое, кажись, прячутся за сортиром. Один убег в ворота.
– Что приключилось?
– Дык вышел я… – зашептал Санька. – С веранды увидел. Идут трое. Кто бы это, думаю? В папахах. Шашек не видел. Пригляделся – человека тащут. Ого, думаю! Духовито. Когой-то кокнули, а к нам в ограду несут. Выскочил на крыльцо. Они как раз подошли к гаражу. Один ворота стал открывать. Я им: «Стой, гады! Стреляю!» Пальнул без прицела. Бросили избежать – один возле каменной стены проскочил в ворота. Двое, видел, за сортиром схоронились – ждут, гады, когда на крыльцо сунусь.
Саженях в пятнадцати от крыльца возле белокаменного гаража, где бывший владелец держал автомобиль, Ной увидел на снегу что-то черное. Густо сыпал снег, да и ночь к тому же – не разглядишь. Вспомнил, что за уборной кирпичная стена разворочена. Быстро побежал туда с карабином наперевес, и Санька за ним. Следы вели по занесенным снегом кирпичам в соседнюю ограду, а оттуда можно убежать в переулок.
– Ушли, гады! Мне бы надо прицельно бить, а я чтой-то раздумывал. Офицерье взыграло, ей-бо! Кого они прихлопнули?
А вот и жертва в снегу – еще живая! Подтягивает ноги и мычит, мычит. Женщина!.. В кожанке, простоволосая, изо рта кляп торчит – шерстяные перчатки.
– Та самая большевичка-комиссарша, Селестина Грива! – ахнул Санька. – Знать, почалось! Живая еще! Теперь жди, возвернутся, чтоб нас вместе с ней прикончить, истинный бог. Швырнут гранату, и капут нам!
– Не болтай лишку! – оборвал Ной. – Бери мой карабин, перейди переулок к дому с палисадником. Заляжешь там. Если подойдут к нашим окнам с оружием, стреляй без предупреждения!
– Понесешь ее? Окно заставь!
– Ладно. Через час сменю тебя.
А снег сыплет и сыплет! Заметает стежки-дорожки и волчьи следы бывших благородий.
Тихо…

IV

Не думал Ной, что ему когда-нибудь доведется нести большевичку-комиссаршу на руках в комнату, не чуя тяжести: весу в ней пуда три или того меньше.
Она была без сознания – обмякла, валилась со стула и голову не держала. Руки туго скручены за спиной шерстяным шарфом, Ной развязал, и они упали, как плети. Ни живинки в теле! Осмотрел ее – ни на голове, ни на кожанке не видно пулевой раны, но губы и нос в кровь разбиты, подбородок и шея в густых подтеках. Подвинул стул вместе с нею к кровати, расстегнул хромовую кожанку, освободил грудь – ремня не было, а след от него есть: сняли вместе с кобурой пистолета. Под кожанкой – шерстяной свитер, облегающий тело, с тугой резинкой, сдавливающей шею. Ной смочил конец полотенца в холодной воде и осторожно вытер разбитые губы Селестины, нос, подбородок и шею, оттянув ворот. Глаза ее были крепко зажмурены, будто Селестину поразила молния. Дышит ли? Губы теплые, но ухом не уловил дыхания. Призвав на помощь все свои фронтовые познания по оживлению контуженных, Ной сообразил, что надо применять принудительное дыхание, как это делали санитары. Моментом стащил кожанку, бросил на кровать ординарца и через голову снял свитер, вздыбив стриженые черные волосы. Под свитером – один лифчик. Ну и ну! Докомиссарила – на ночь тело нечем прикрыть. Должно, так и спит в свитере, душенька мятущаяся. На шее синюшные кровоподтеки – душили, стервы! А шея тонкая, девчоночья, выпирающие от худобы ключицы и ребра можно пересчитать под кожей.
Не раздумывая, Ной взял ее за кисти рук, и – вверх, вниз, вверх, вниз, нажимая на впалый живот. Появилось дыхание – трудное, взахлеб, и на губах проступила розовая пена. Вверх, вниз, вверх, вниз, покуда не открыла глаза – блуждающие, бессмысленные, круто выписанные брови супятся. Голова болит, значит. Снова смочил полотенце, тщательно обтер рот Селестины, налил из холодного чайника воды в кружку, разжал зубы, лил воду в рот, но она тут же выливалась по углам губ, смешанная с кровью. Потом Селестину стало тошнить, икота напала, дыхание вырывалось с хрипом. Он снова дал воды – начала глотать, трудно, будто не воду, а камни.
Смущала ее нагота, впалый живот; на правом боку след от пулевой раны – давнишний, с розовой кожицей. Надо ее чем-то прикрыть – негоже смотреть на голую.
Сдернул одеяло с кровати Саньки и укутал им Селестину.
Принялся заставлять окно – доска к доске, чтоб щелей больших не было. Быстро управился и присел подшуровать печку – комната выстыла. Оглянулся. Селестина смотрела на него осмысленным, упорным взглядом. В сознание пришла, слава богу… Пущай отдыхивается. Чего доброго, подумает еще, что это он ее душил и притащил на истязание в свою берлогу!..
Селестина смотрела на него все пристальнее, злее, потирая рукою шею…
– Опамятовались? – сдержанно спросил Ной. Ненависть искривила ее лицо, губы передергиваются, рука замерла на шее.
– Не смотри так. Я тебя не душил.
Ни слова.
– Не помнишь, кто тебя караулил?
Тот же взгляд…
– Опамятуешься, вспомнишь. Офицерье взыграло, будь они неладны. Восстание думают поднять, гады!
– Восстание?.. – тихо переспросила Селестина, все еще ничего не понимая. – Какое восстание?
– Нашего полка и артбригады, – ответил Ной. Поднял один плакат с полу, показал Селестине: – Вот погляди, как меня разрисовали.
Она уставилась на плакат, долго и трудно вчитывалась, машинально растирая шею.
– Горячего чаю бы, – вспомнил Ной, суетясь. – Сейчас поставлю чайник. Живо скипит.
Селестина глазами повела по комнате, что-то напряженно припоминая, массируя шею, задержала взгляд на своей кожаной тужурке и свитере и тут обратила внимание на одеяло, кутавшее ее тело. Ной заметил, как она вся сжалась, и медленно, через силу спросила:
– Что со мною?
– Того не могу знать, Селестина Ивановна, – Ной неторопко рассказал о происшествии.
– Ничего не помню. Голова болит и слабость такая… Все, все болит…
– Растирайте шею с боков, чтоб кровь прилила к голове. От удушья помогает. Вот разболок, то исть раздел – свитер снял: ворот шибко тугой. Не обессудьте – как-то надо было привести в чувство.
– Сейчас мне лучше… только туман, туман, голова болит… шла на станцию к поезду… должна была уехать в Петроград… помню, задержалась на углу переулка возле вашего дома. Кого-то увидела. Да, да! Я кого-то увидела возле окон дома. Но – кого? Никак не могу вспомнить. И потом сразу удар в голову с затылка, а дальше провал. Ничего не помню.
– Оружие было при вас?
– Оружие? Да, да! На ремне в кобуре – браунинг.
– Нету ремня. А на голове что было?
– Солдатская папаха.
– Нету. Только вот варежки и шарф еще – руки были связаны. Ординарец подоспел вовремя…
Гром оглушительного удара в окно не дал договорить Ною. Зазвенело разбитое стекло, и доски с грохотом полетели в комнату. В этот же миг хлопнул выстрел.
Ной одним махом подхватил Селестину вместе с одеялом, посадил на пол возле кровати, быстро проговорив:
– Не подымайсь!
За карабин – и только дверь стукнула. Из разбитого окна в комнату торчала березовая жердь; густо тянуло холодным воздухом.

 

Санька не оплошал. По его словам было так: «Сперва мимо дома с улицы в переулок прошел один офицер в папахе, руки в карманах шинели, в сапогах. (Ты как раз заставлял окно досками). Свет на него падал из окна, когда он топтался возле дома да оглядывался. Взял иво на мушку, жду, когда пистолет подымет. Гляжу – пошел дальше переулком. В разведку приходил, значит. Лежу в палисаднике, жду. В снегу я хорошо окопался. Долго никого не было. Думал – не придут. Ноги пристыли, а – терплю. Вижу – идут, гады. Втроем. Снег сыплет – издали не опознать. О чем-то разговаривают. Один тащит жердь. Ну, догадался: окно вышибать. Эге, думаю! У одного наган в руке, явственно, у другого каменюга не каменюга. Что бы такое могло быть, соображаю? Который с наганом – отошел к углу, чтоб смотреть по переулку и улице, а этот, у которого што-то непонятное в руке, стал боком к окну. Тут я и догадался. Связка гранат! Вот они, глянь, натуральные, это ж надо, а?! Рвануло бы на полдома, истинный бог!.. Ну, держу его на прицеле. Хотел сразу хлопнуть, да потом как докажешь, что к нам гранаты собирались закинуть? Как токо другой шарахнул жердью в окно, тут и я влупил тому, с гранатами – рукой не махнул. Этот с жердью кинулся к дому. Пришил его моментом, а тот скрылся за углом. Слышу – стреляешь. Ага, думаю, подоспел Ной Васильевич!..»
Двое убитых в переулке возле дома, третий – в улице…
Ной погнал Саньку за комитетчиками и казаками подхорунжего Мамалыгина.
Когда Санька убежал, Ной тщательно осмотрел убитых, взял револьверы, документы, подобрал связку гранат. Офицера Чухонина Санька сразил в голову. Рисковал… А если б промахнулся? Второй лежал у стены дома, убит был пулей в грудь. Скрючился, ноги подтянул к животу. Лицо незнакомое. Офицер из Пскова, пожалуй. Третий, что уткнулся в снег на улице от меткой пули Ноя, – начальник канцелярии, подпоручик Дарлай-Назаров.
Ни в переулке, ни в улице – ни души. Собаки всполошились по оградам, но никто из жителей не вышел. И ни одного в черных окнах. А ведь не спят. Безоружные – вечные пленники вооруженных, и в вечном страхе перед ними.
Подошел к окну. Переплет рамы выбит – голову просунуть можно, по краям осколки стекла, холоду натянет в комнату. Жердь не стал убирать – вещественное доказательство! Выглянул из-за угла – идут улицей люди. Вдалеке так. Явственно – не казаки!.. Комитетчикам еще рано. Саныка не успел добежать до казарм. Кто же это? Случайные или… В папахах, шинелях. Офицерье! Снег перестал – хорошо видно. Остановились на середине улицы возле убитого подпоручика Дарлай-Назарова. Разговаривают.
Подбежал к окну, крикнул в разбитую шибку:
– Селестина! Живо под кровать! Кожанку спрячь. Еще офицеры идут!
И – прочь от окна. Хотел махнуть в палисадник, но сообразил, что офицеры будут искать, где была засада. Куда же? Нельзя уходить. Что-то они предпримут, паскуды, Ага! Заплот возле дома с палисадником. Перекинул карабин со связкою гранат на ту сторону, ухватился за почернелые доски и моментом перелетел в ограду. Присел возле заплота – хорошо просматривается дом, перекресток улицы и переулка, и не так далеко – все будет слышно.
Хоть бы Селестина спряталась! В окно будут заглядывать!
Идут! Скрипит снег. Скрр, скрр, скрр! В сапогах. Узнал полковника Дальчевского – высокого, поджарого, при шашке и в белеющей смушковой папахе, а с ним – начштаба Мотовилов, толстый генерал Новокрещинов, ну и ну! Головка! Кто же четвертый. В бекеше и шапке?
Карабин достал из снега, а связку гранат не стал искать – не до них.
Офицеры подошли к убитым. Первым начал разговор Дальчевский, нарочито громко, чтобы в доме слышно было:
– Товарищи! Еще двое убитых! Хорунжий! Хорунжий! – орет Дальчевский в окно. – Ной Васильевич! Или кто там? Ординарец!
Из дома никто не ответил. Кричи еще, сволочное отродье!
– Где они могут быть?
– Умелись за комитетчиками! – по голосу узнал Мотовилова.
– Какого черта, господа! – ругнулся третий голос. Генерал, кажись. – Не ломайте комедию. Картина налицо. Влипли офицеры. Вопиюще влипли!
Ной видел, как Мотовилов подтянулся по стене к окну, раздался звон стекла, и через некоторое время:
– Никого, Мстислав Леопольдович! Смылись.
– Какое смылись! – зло ответил Дальчевский. – Операцию провалили господа офицеры и сами погибли. Рыжая сволочь поднимет казаков.
Незнакомый голос сказал:
– Вот к чему приводит непродуманность. Если бы господа офицеры не потащили комиссаршу в ограду, ничего бы подобного не случилось.
– Они налетели на нее случайно, Кирилл Иннокентьевич, – оправдывался голос Мотовилова. – Она же опознала Голубкова.
– Оставим, господа, – сказал генерал. – Надо что-то предпринять. Прежде всего офицеров предупредить. Рыжая сволочь среди казаков имеет авторитет, да еще матросов призовет на помощь.
– Комиссар не вернулся из Центробалта, – сообщил Мотовилов. – А за матросами Конь Рыжий не пойдет. Казакам это не по ноздрям.
– Жаль Голубкова, – сказал полковник Дальчевский.
– Что с ними делать? – спросил генерал.
– Пусть остаются, – ответил Дальчевский. – Мертвые – не свидетели. Не все еще проиграно, тут темное дело, не сразу распутают. Если займется ЧК, что они могут выудить? Офицеры тащили девку насиловать, нарвались на хорунжего, бросили и потом вернулись, чтобы убрать свидетеля – самого хорунжего. Ну, призову к порядку офицеров, чтоб впредь держали себя достойно и не охотились за красотками. И – все!
– У Голубкова могут быть при себе документы, – сказал генерал.
Мотовилов принялся обыскивать убитого, предупредив:
– Смотрите в улицу, Сергей Васильевич. Одного не могу понять: кто их перестрелял? Не из окна же, понятно! Попали в засаду. А если это так, кто предупредил Рыжего? И кто был в засаде? Чухонин видел, как хорунжий заставлял окно досками. Иначе бы он не повел офицеров. Засада была где-то здесь.
Документов у Голубкова не было – карманы вывернуты, все встревожились.
Человек в бекеше отошел к углу дома, а Дальчевский, Мотовилов и генерал Новокрещинов подошли к палисаднику.
– Отсюда стреляли! – сказал Дальчевский. – Видите? Лежал один. Рыжий послал ординарца в засаду.
– Позвольте, Мстислав Леопольдович, – возразил Мотовилов. – А кто же убил Дарлай-Назарова на улице? Ординарец не успел бы. Был еще кто-то в ограде. Мне лично весьма подозрительно: почему на два дня задержался в Петрограде хорунжий? Не был же он в военке Смольного! А где? Один ли вернулся? Неизвестно. И почему не с пассажирским поездом? Вот в чем вопрос. Если бы он в семь вечера подъехал с пассажирским, как его поджидали Чухонин с Тереховым, далеко бы не ушел.
У Ноя аж в затылке жарко стало от этих слов Мотовилова. Вот оно как было разработано, а? Лежал бы теперь где-нибудь возле станции, если бы не опоздал к поезду в Петрограде. Везет ему, господи!
– Казаки идут! – крикнул человек в бекеше от угла дома.
– Надо уходить, господа. Кирилл Иннокентьевич, побыстрее! Нас здесь не было.
Это голос Дальчевского…
Ной Васильевич не знал, что и предпринять. А что он мог поделать? Ничего! Их здесь не было!.. Ловко умыслил, сволочное отродье! А где свидетели, что они были здесь? Он, хорунжий, прятался за заплотом. Сам себя выставишь на посмешище. А тут еще гранаты не отыскать – роет, роет снег, едва нашел. В кителе и без папахи пробрало холодом, да ничего, отогреется. С той стороны заплот как будто был ниже, или снег там утрамбован ветром, а с этой Ной увяз по пояс, никак не перепрыгнуть. Побежал в ограду – собака на цепи взыграла: рвет во всю глотку, чтоб ей задохнуться. Еще незадача – калитка и ворота на замке. Вскочил на завалинку, и по ней через заплот в сторону палисадника.

V

Казаки, казаки – одновойсковики енисейские. Комитетчики тут же. Санька сбегал в дом за бекешей и папахой хорунжего. Селестина пришла.
Из офицеров – никого…
Ной обсказал про недавнее событие. Благо, росту был чуток ниже колокольни, видел всех от угла дома. Про поездку в Петроград – не зря съездил. Стрелковые полки не восстанут, хотя офицерье и расшатывает их, да вот самим солдатам не нужно восстание: со дня на день ждут, когда будет подписан мир с Германией, чтоб по домам разъехаться. И не пойдут на Смольный, определенно, потому как Советская власть дала им землю, а так и буржуев при большевиках пихнули.
– Ежли мы двинемся на Петроград, – гудел Ной, – горячо будет. Которые полки шатаются – поплывут на нас со штыками наперевес, а тут еще красногвардейцы – весь Петроград вздыбится. Это уж точно! Моряки Балтики шарахнут из орудий. Имеются таковые. Питерцы, как один, поголовно все подымутся на защиту Советов и революции. Думайте, казаки! Думайте, пока не поздно.
Сказал про плакаты, кто их рисует и кому выгодно раздавить полковой комитет – сами с усами, маракуйте!..
– Что произошло у дома – видите. Есть ли среди убитых казак или солдат? Офицерье взъярилось, чтоб к восстанию шарахнуть полк через сумятицу в головах! Думайте, казаки, думайте! Своим умом живите. Один раз я вас призвал к побоищу с немцами, чтоб вырваться из клещей, и это был наш подвиг за Россию. Сегодня я вас призываю к миру, чтоб держались плечом к плечу, а не слушались баламутов от серой партии. Да и партии у них цельной нету. Есть, которые зовут себя правыми, другие левыми, а посередине – пустошь! Тут без подсказки ясно, куда они гнут. Но просчитаются благородия!
Казаки орали в сотню глоток, понося заговорщиков офицеров. Дюжий подхорунжий Афанасий Мамалыгин, из Минусинского округа, вызвался охранять хорунжего Лебедя денно и нощно.
– Я не царь – чего меня охранять, – отмахнулся Ной. – Сами себя сберегите. А я в обиду себя не дам и на погибель никого не позову, пока жив-здоров.
Пришли люди из трибунала и уполномоченный ВЧК, назвавшийся Карповым. Попросили разойтись всех по казармам.
Неохотно, шумно казаки мало-помалу разбрелись. Остались комитетчики – Сазонов, Павлов, Крыслов, Карнаухов и Ларионов. Селестина отозвала Ноя в сторону, спросила:
– Почему вы ничего не сказали про офицеров, которые потом пришли и кричали в окно?
Ной тихо спросил:
– Видела их?
– Я? – запнулась Селестина. – Вы ж мне крикнули…
– То и оно, не видела! И я прятался за заплотом да слушал, про что они гутарили.
– Оказать же надо!
– Погодь, не поспешай в рай, Селестина Ивановна, не приспело еще. Живые покуда. Кто будет свидетелем, окромя меня, что офицеры были здесь и такой-то вели разговор? Нету свидетелей! Стал быть, навет. На кого сыграет? На их сторону. За руку не схвачены – не воры. Вот эти, которых упокоили, схвачены. Да мертвые не дают показания!..
– Но я должна сообщить о полковнике Дальчевском. Я его знаю. В девятьсот пятом году в Красноярске…
– Командовал сотней карателей, – досказал Ной, оглядываясь на трибунальщиков. – А свидетели где? А может, тот был Иван Иванович, а этот – Мстислав Леопольдович!
– ЧК затребует документы из жандармских архивов.
– Откуда?
– Из Красноярска.
– Господи прости! До бога далеко, до Красноярска еще дальше. Время ли? Тут момент играет. Ни лишнего слова, ни шагу в кусты. Огонь только разгорается – тушить надо умеючи. Сами могем сгореть. Вот эти казаки, какие прибежали сюда, за мной пойдут. А другие? А два полка в Петрограде? Куда они шатнутся? Офицерье у них верховодит. Запала ждут. То и оно! А что произойдет в Пскове завтра? Известно мне или тебе? Иди с ординарцем, чаю попей. Я тут останусь с трибунальцами и комитетчиками. Тебя сейчас спрашивать не будут.
Ной даже и не заметил, как невзначай перешел в разговоре с Селестиной на «ты», чему и она, впрочем, не удивилась.
Трибунальцы выслушали показания Ноя и Саньки, осмотрели место недавней трагедии, трупы, засаду Саньки, вымеряли шагами расстояние от палисадника до окна и от ворот ограды до убитого Дарлай-Назарова, приказали убрать тела и пошли в дом.
Карпов закурил и поднес Ною портсигар:
– Угощайтесь, Ной Васильевич.
– Не курящий.
– Из Минусинского уезда, слышал? Знаю ваши края – отбывал там ссылку. Вы меня не узнаете?
Ной быстро взглянул в лицо говорящего: коренастый, узколицый с бородкой – вроде не видывал.
– Впервой вижу, извиняйте.
– А я не забыл, как вы меня привязывали к бревнам салика перед Большим порогом. Забыли про Тоджу и Урянхай?
– Господи, помилуй! – ахнул Ной. – Земля-то, она круглая, выходит.
– Выходит так. Но сейчас нам надо совместными усилиями удержать полк от восстания, а не салик с бревнами. Это немножко потруднее. На Дону восстали казаки, слышали?
– А как в Брест-Литовске? – спросил Ной.
– Пока ничего определенного. Немцы затягивают переговоры.
Вызвали Дальчевского и Мотовилова. Как же они возмущались преступлением офицеров! Хорунжий молодец, что сумел скараулить преступников.
– Подобных офицеров я лично пристрелил бы, как собак! – яростно сказал Дальчевский и, обращаясь к Селестине Гриве, склонил голову: – Виноват перед вами, товарищ комиссар артбригады!
– Я теперь не комиссар, господин полковник, – перебила Селестина Грива. – Комиссаром назначен товарищ Карпов.
Лицо Дальчевского будто отвердело. Вот так сюрприз! Он, Дальчевский, впервые о том слышит. Как же люди Мотовилова не разведали?
Склонив голову перед Селестиной, Дальчевский еще раз принес свои извинения за то, что в его полку находились такие мерзавцы.
– Мне стыдно, поверьте, стыдно!
Селестина покривила вспухшие губы, но смолчала. Наказ Ноя помнит. Ни слова лишнего. Она видела, как Ной уважительно разговаривал с Дальчевским и Мотовиловым, хотя карие глаза его будто дымились от сдерживаемой ярости.
Карпов и трибунальцы ушли вскоре после Дальчевского с Мотовиловым, и с ними Селестина Грива.
Комитетчики еще посидели у председателя, повздыхали, да Ной спровадил их, напомнив: завтра – суббота, 26 января!..
Остались вдвоем.
– Ну, пятница выдалась, будь она проклята! – ругнулся Ной, пошатываясь. – Коня, и того можно уездить.
– Суббота началась, не пятница, – поправил Санька, дополнив: – Двадцать шестое января!
– Двадцать шестое?! – вздрогнул Ной, словно Санька стеганул его плетью: – Живо спать!

VI

Метель свистит, поет, сыплет снегом, январь щелкает зубами, целует в щеки до розовости, упаси бог, до белизны; хватает за нос, губы твердеют; матросу Ивану Свиридову – неугревно в суконном бушлате, в старых ботинках с подковками, маузер оттянул плечо. Вместе с ним на перроне матросы из отряда, охраняющего станцию Гатчина и доглядывающего за сводным Сибирским полком.
Поодаль от Свиридова, невдалеке от продовольственных складов, бывших помещений станции, засыпаемых снегом сверху и с боков, стоит Ной в бекеше, под ремнями, при шашке, в белой папахе, а за его спиной – конь под седлом.
Матросы под свист метели переговариваются:
– Гляди, Иван, Конь Рыжий, как вкопанный. Стоит и стоит. Чего он тут пришвартовался?
– Как бы этот Конь, братишки, не дал нам сегодня копытами, – бурчит Свиридов, пританцовывая на одном месте. – Это же не казаки – чугунные якоря. Буза с ними. Тут может очень просто заваруха произойти. Я никак не мог разузнать, по какой причине на семь вечера назначен митинг. И хорунжий вихляет: казаки, говорит, думают круг собирать. Врет, Рыжий! В Луге бузят минометчики, в Пскове зашевелились эсеры, а в Суйде утром женский батальон станцию захватил, и ревкомовцев перестреляли, сволочи. Вот в чем штука!
– Да мы же были там позавчера, – сказал один из матросов.
– Позавчера – не сегодня. Та командирша батальона стервой оказалась. Под большевичку играла, гадина. И вот, пожалуйста, перещелкали ревком и станцию держат.
– Да ведь матросский отряд прошел в Суйду! Или они там не разделались с бабами?
– Все может быть.
– Такого не бывает, комиссар!
– Всякое бывает, братишки! Если бы наши разогнали их там – было бы сообщение. Кто на телефоне?
– Сыровцев.
– Идите узнавайте. Один кто-нибудь.
– Надо звонить в Смольный!
– Зачем? И так ясно. Приказ получен: подготовить полк к бою.
– А что полковник?
– Полковник кивает на комитет, а комитетчики на штаб. И вот собирают митинг. Так что нам, братишки, надо будет собраться в кулак.
– Уложить Коня Рыжего до митинга, и – порядок на вахте!
– Не один Конь Рыжий в полку. Эсеров надо бы давно вывернуть под пятки. Я говорил Подвойскому: шатается полк, эсеры раскачивают. Вздул меня. Мы, говорит, послали тебя в полк проникать в глубь казачьей массы и разоблачать махинации эсеров. А у этих краснобаев правых и у меньшевиков платформа самая подходящая для казаков! Проникни!
– Лбы!
– Дубовые!
– Чугунные!
– Конь Рыжий, кажись, ждет поезда из Пскова, – сказал матрос.
Комиссар поглядел на Ноя:
– Похоже!
– А если подкатят к Гатчине эшелоны с восставшими полками из Пскова и с батальонами из Луг и Суйды? – сказал длинный сутулый матрос в шапке с опущенными ушами. – А нас тут сколько? Девятнадцать. В куски изрубят. И батарейцы не помогут – определенно!
– Отдай швартовы и шпарь по шпалам, в Питер, – ворчнул комиссар. – Подождем. А на митинг – в бескозырках, для бодрости.
– Без ушей останемся!
Вернулся матрос с телефона.
– Связи с Суйдой нету.
– Та-а-ак. Ясно. Я пойду в стрелковые батальоны, а ты, Рассохин, подымешь всех по боевой тревоге!
Ветер. Ветер с Финского залива. Злющий ветер Балтики. Снег перестал, и сразу взял свои градусы мороз. Четверть шестого, а темно; январь куцехвостый, не день – ладонь с обрубленными пальцами.

VII

Хорунжий Лебедь не слышит, как матросы костерят его на все корки, догадывается. Пусть ругают, не суперечит тому, поглаживает генеральского жеребца по крупу. Со спины он бело-белый от снега и грива белая, и седло, а под брюхом все еще рыжий, горячий орловский выродок; на зубах ядрено пощелкивает железный мундштук наборной уздечки.
Ной действительно ждал хоть какого-нибудь поезда из Пскова. Днем из Петрограда промчался эшелон с матросами и как в воду канул. А что если за бывшим Георгиевским женским батальоном смерти поднялся в Пскове и весь корпус, как и намечал центр заговора? Тогда жди – подкатят! А поезда нет со стороны Пскова, связи нет!
«Экое, господи прости, беспокойное время!» – кряхтит Ной Лебедь и вдруг слышит: ата-та-та-та! Ата-та-та-та! Ата-та-та-та!..
Горнист штаба взыграл!..
Ной поспешно достал часы, глянул: половина шестого вечера!.. Экое, а! Кто же это торопится к смерти?!
Смахнул перчаткой снег с кожаной подушки, ногу в стремя, метнулся в седло, поддал рыжему шенкелей и ускакал.
А вдали, в морозной мглистой стыни:
– Ата-т-та-та! Ата-т-та-та!
Ревет, ревет медная глотка горниста.
Поспешают казаки к штабу на митинг, поспешают, чубатые.
Штаб размещается в одноэтажном кирпичном доме невдалеке от казарм.
Те, что пришли, взламывают ограду, тащут доски всяк в свою сторону и разжигают костры.
В отсветах языкастого пламени тускло поблескивают стволы карабинов, эфесы шашек, папахи, а из ноздрей казаков – пар летучий. Парят разнолампасники – с бору да с сосенки, сбродные да сводные из разных войск.
Председатель со своим комитетом обозревают митинг с высоты резного крыльца.
Сазонов по обыкновению постанывает:
– Миром бы надо, миром, Ной Васильевич.
– Хрен с редькой, миром! – бурчит Крыслов, готовый хоть сейчас в седло. – Теперь не комитету решать, а всему кругу.
Павлов туда же:
– Известно, кругу!
– У нас еще два стрелковых батальона, – сдержанно напомнил комитетчикам Ной. – Окромя того, не запамятуйте, артбригада рядышком. Вы говорите про мир, а на уме восстание держите. А подумали про то, как могут шарахнуть прямой наводкой с тех платформ? На платформах-то орудия, какие еще в прошлом году лупили красновцев. С кораблей снятые.
– Не посмеют, – сомневается Сазонов. – Потому как Советы же. Как же из орудий?
– А восстанье супротив кого сготавливают серые и офицерье с ними?
– Против большевиков.
Ной оборвал разговор:
– Ладно, тут не комитет – наши разговоры кончились. Перед митингом выступать будем.
– Гляди, матросы прут!
Ной увидел цепочкою идущих матросов, рассекающих черным палашом серобекешное казачье месиво, подбодрился – силу почувствовал.
– Чо они в бескозырках? Мороз давит, а они все в бескозырках, – недоумевает Сазонов, и в голосе слышится нарастающая тревога. Дело-то не шутейное! Как еще обернется! И вслух: – Хоть бы эшелон какой подошел из Пскова.
– Не жди, эшелона, Михаил Власович. К разъезду в сторону Пскова выведены три платформы с орудиями.
Матросы в ботинках идут твердо. Маузеры по ляжкам, карабины за плечами, лица сумрачные, каменные, челюсти стиснуты.
– Восемнадцать, – успел пересчитать Сазонов. – А где же Бушлатная Революция?
– При артбригаде должно, – буркнул Ной.
По всей площади костры, а тепла нету. Мороз, мороз!..
У всех матросов на рукавах красные повязки.
Из штаба вышли один за другим офицеры во главе с Дальчевским и двумя генералами – Сахаровым и Новокрещиновым, и отошли кучкою на правую сторону крыльца. Ной зло оглянулся на них. Вот она, головка-то заговора! Дальчевский, Мотовилов, генералы, но не они будут кричать до хрипоты глоток, на то есть пара сотен оренбургских казаков и уральских богатых станичников. Ни к чему офицерам и генералам пачкаться, не мы, мол, заводилы, а вот сами казаки пресыщены ненавистью к новой власти, пусть они и решают, дескать, свою судьбу. Им, казакам, махать шашками и стрелять из карабинов.
Оглянувшись на офицеров и задержав взгляд на молчаливых чернобушлатниках с маузерами, Ной горестно подумал: вот тебе и ковчег, Ной Васильевич из рода Ермака Тимофеевича, разберись, сколь тут пар чистых и нечистых и как с ними поступить? Сбросить ли нечистых в геенну огненную, или оставить в ковчеге и плыть в неизвестное будущее России! А какое оно будет, будущее? Того рассудить не мог. А ведь надо со всеми как-то ладить, удержать от бунта. Если вспыхнет восстание, то как бы весь ковчег вместе с председателем Ноем не пошел ко дну!
А снизу, из бекешной тьмы, горласто требуют:
– Починай митинг, председатель!
– Чего волынку тянете!
Ной заметил с высоты крыльца, как в отдалении, за кострами, обтекая площадь, цепью шли солдаты стрелковых батальонов с винтовками, и штыки частоколом чернели за их спинами. А на возвышении, на трех пароконных упряжках саней, подъехали пулеметы. Молодец, комиссар!.. Фельдфебель Карнаухов и прапорщик Ларионов с комиссаром Свиридовым шли к крыльцу.
Ной подождал, покуда на крыльцо поднялись Свиридов с председателями батальонных комитетов.
– По чьему приказу, комиссар, казаки окружены вооруженными солдатами и пулеметами? Что это значит?! – спросил напряженным голосом Дальчевский.
– А это значит, полковник, что Советскую власть опрокинуть и порубить в куски не так-то просто!
– Казаки собрались на свой митинг, – не унимался Дальчевский. – И они имеют на это право.
– Будет митинг, товарищ комполка, – заверил Свиридов. – Начинайте, товарищ председатель полкового комитета.
Ной набрал воздуху в грудь и гаркнул:
– Тихо! Скажу так, казаки, шатаетесь вы, служивые, промеж двух столбов – белого и красного. И не знаете, на какой столб опереться. Но я скажу вам. На двух столбах есть еще перекладина! И ежли шарахнетесь к восстанию, то смотрите, как бы потом не болтаться на этой перекладине. Это я говорю на время завтрашнее. А потому – думайте, казаки! Каждый пущай всурьез помозгует, допреж того, как решить свою судьбу. Баламутов не слушайте – своими мозгами ворочайте. Мы теперь как вроде в ковчеге плывем морем. И волны нас бьют, раскачивают, и ветры нас хлещут, а нам надо плыть, чтоб потом под ногами почувствовать не хлябь болотную, а земную твердь, и быть живыми! К тому призываю: быть живыми! Потому думайте, когда будете выступать с этого крыльца!
А снизу сильным голосом:
– Не стращай, рыжий, первый будешь болтаться на той перекладине хвостом вниз, как ты есть конь!
– В точку сказано!
Ной узнал голос:
– Чего там орешь, Терехов? Вылазь сюда. Али боишься?
– Эт-то я-то боюсь тебя?! Я т-тебе покажу, рыжий!
Клокоча ненавистью, Кондратий Терехов пробрался на крыльцо, зло глянул на Свиридова с матросами, повернулся лицом к митингу и загорланил:
– Станичники! Братья-казаки! Нас окружили пулеметами и серой суконкой, а мы собрались на свой казачий круг! Это все Конь Рыжий, вот он, продажная шкура! Пущай ответит таку его… туда… сюда!..
– Без матерков! – оборвал председатель. – Со свиньями матерись!
– Не затыкай мне рот! Не сегодня так завтра вздернем на веревке тебя через ту перекладину, про которую орал сейчас.
На крыльцо взлетел черноусый Санька Круглов в бекеше и белой папахе. Без лишних слов трахнул Терехова в скулу и выкрикнул:
– На кого, гад, припас веревку?! Кого вздернешь?!
Схватились за грудки – подкидывают друг друга. Комитетчики еле растащили.
– Так будем митинговать и в дальнейшем, иль, может, шашками почнем полосовать друг друга?! – крикнул Ной.
– Пьяных не пущать!
– Под дыхало им, стервам!
– Тиха-а! Кто еще слово берет?
Вылез казачишка из уральских. Так-то обрисовал гибель большевиков, что самого слеза прошибла. Так и ушел с крыльца-трибуны, сморкаясь в ладони.
Еще один поднялся из оренбургских:
– Казаки! Как можно терпеть Коня Рыжего в председателях? Али вот еще Бушлатную Революцию! По какой такой причине? Какие они нам сродственники? Али комиссару с матросами большевики поручили обрядить нас всех в черные бушлаты, привязать к якорям чугунным, опосля в море потопить, как обсказал Конь Рыжий, што мы будто в ковчеге плывем по морю. Врет рыжий! Хоть он и хорунжий. Кто нас повенчал с большевиками и Бушлатной Революцией?! Конь Рыжий! Свергнуть его, как насквозь продажного, и отторгнуть от казачества!
– Прааавильно! Давно пора! Свергнуть… Пущай метется из православного казачьего войска! Доолооой!..
Шум, гвалт, рев. А три пулемета на санях – стволами к митингу. Казаки беспрестанно оглядываются – сила подперла!
К Ною подошел генерал Новокрещинов. Щеки оползнями, руки на перила:
– Казаки! Братья! Святые мученики многострадальной России!.. Кто такие большевики? Самозванцы, узурпаторы власти, разбойники! Разве не пишут в свободных газетах про Ленина, что он обвиняется в шпионаже в пользу кайзеровскай Германии? Ленин вернулся в Россию в апреле прошлого года. А кто его пропустил в Россию через Германию в то время, когда Германия находится в состоянии войны с Россией?! Кто его там пропустил? Значит, завербовали в шпионы.
К генералу подскочил комиссар – маузер в руке:
– За такую провокацию, генерал…
– Погодь, Иван Михеевич, – встал между ними Ной. – Не хватайся за горячее железо голыми руками. Дай остынуть. Пущай говорит. – И к митингу: – Тиха-а! Даю еще слово его превосходительству генералу Новокрещинову. Да будут ему еще погоны! Ежели вы подмогнете. Говори, превосходительство!
Новокрещинов сверкнул глазами, и на зубах будто дресву перетерло:
– Хам, не офицер, истинно хам! – и повернулся к митингу. – Братья-казаки! Видите теперь каков комиссар?! Пулеметами окружили нас! Он всем готов глотку перервать, кто несет правду и истину о многострадальной России. Позор, позор! Душа вопиет, братья-казаки! Я говорю не как монархист, а как русский патриот и офицер российской армии. Завтра из Пскова подойдут восставшие полки и вся тридцать седьмая дивизия! Из Суйды – рядом с вами – женский батальон и офицерская минометная батарея – орлы России!.. Неужели вы, казаки, стали хуже женщин-патриоток?! И не сумеете постоять за свое отечество? Еще раз спрашиваю: кто ваш председатель? Изменник казачеству и родине! Пособник большевикам!
Еще раз выручил председателя Санька Круглов:
– Утри губы, генерал! Кого изменщиком обзываешь? Полного георгиевского кавалера, который четыре года на позициях пластался, а ты во дворце отсиживался да баб чужих лапал?
– Хо-хо-хо-хо! – рвануло снизу.
– Хамы! Хамы! – генерал отошел за спину полковника Дальчевского.

VIII

На крыльце как бы граница пролегла. Если стать лицом к митингу – справа будут генералы с полковником и офицерами, и каждый из них незаметно зажал в руке, опущенной в карман шинели, немилостивое оружие – кольт ли, браунинг, а по левую сторону – маузеры в дюжих лапах матросов тускло поблескивают.
Поутихли костры за казачьими спинами – некому подкинуть досок.
На крыльце, в сторонке за столом, штабной писарь в полушубке и перчатках при свете фонаря усердно пишет протокол.
Гудит, ревет митинг. Бросает Ноев ковчег из стороны в сторону в бушующую пучину. То один, то другой казак влезает на крыльцо, и все в одно горло: мы не с большевиками! Свергнуть Коня Рыжего!
С одной стороны полковой комитет подталкивает комиссар с матросами, с другой – офицерье из кожи лезет.
– Это же не сводный полк, а извините за выражение, чистый бардак! Судьба решается, а ты, председатель, рот раззявил на побаски большевиков. Позор, позор! Головой ответишь за разложение полка, – выкрикивает какой-то офицер.
А голова у хорунжего Лебедя всего-навсего одна-разъединственная…
– Даю слово комиссару! Тиха-а!
Комиссар помедлил и заорал:
– Будем говорить прямо: с кем вы, казаки? С мировой революцией или контрой? Драться нам в лоб или лапа в лапу жить? Если драться – давайте! А скажите, какой интерес нам столкнуться лбами? За генерала этого? За чумного?! Слышали, как он назвал себя патриотом России, а как в натуре – холуй буржуазии, холуй мировой контры? Куда зовет генерал? В ярмо! Чтоб на шею рабочего класса и крестьянства, а так и солдатам, матросам и казакам посадить жирную буржуазию, которая каждый день рожать будет новую буржуазию. А вы что, кормить их должны, чтоб плодились они на вашу шею?
– Го-го-го-го!.. – пронеслось по площади.
– Генерал, а так и казаки-оренбуржцы призывали к восстанию. Ладно! Восстать, казаки, можно. А вот как потом встать?! Подумали?
Толпа настороженно приутихает.
– Генерал сообщил, что восстали полки в Пскове. А где те полки? Почему увязли? Нету восставших полков!
– Есть! – заорал генерал.
– Где представители полков?! – потребовал комиссар.
– Отвечай, хорунжий! – подтолкнул генерал.
– Что он сказал? Громче!
– Требует, чтоб хорунжий сказал: восстали полки или нет. Пусть сообщит председатель, – уступил место комиссар.
– Нету восставших полков и не будет – не ждите! – ответил Ной, тревожно озирая однополчан, Скажу так, казаки: пущай беглый Керенский из своих сотрапезников войско собирает, чтоб идти на Петроград. А мы, сибирцы, оренбуржцы, семипалатинцы Керенскому и беглым генералам не сотрапезники! А так и немцам не сотрапезники! Генерал пошто из кожи лезет? Власть свою потерять боится. Она им шибко сладкая при царе, власть-то, была. Смыслите? А кто такие в Петрограде, которые в Смольном? Да вот такие же, как эти матросы, – от хрестьянства которые, из мастеровых. А чем они от нашего брата отличаются? Почитай, что ничем! Дак скажите теперь: кого защищать надо? Буржуазию и свергнутых…
Хлопнул выстрел – пуля свистнула возле уха председателя, он резко откачнулся:
– Поглядите там! Живо! Перелицованный офицер стреляет, должно! Уймите благородия!
– Тащите его! Тащите! – орали енисейские казаки, сплотившиеся возле крыльца плотной стеною.
– На крыльцо, под факела, чтоб морду видеть!
Возня, шум, кого-то волокут, насовывают в спину, в почки, в селезенку, волокут, и как только схваченный офицер, – без папахи, лысоватый, в шинелюшке, в сопровождении трех енисейских казаков поднялся на три приступки крыльца, полковник Дальчевский быстро выстрелил из браунинга в его лысую голову.
– Не гоже так, товарищ комполка! – рявкнул Ной. – Мы бы узнали, из каких интересов поручик Хомутов выстрелил! Кто за его спиной?! Ну, отнесите его за крыльцо. Говори дале, комиссар.
– Про женский батальон, товарищи! Это верно – батальон восстал в Суйде. Этот батальон, действительно, надеялся на восстание дивизии в Пскове, но не получилось так. Теперь у женского батальона – бывшего керенского батальона смерти – две дороги: одна в натуре к смерти, другая к вам, чтоб вы восстали, позор позором покрыли! Контра использовала удачный момент – в Гатчине нет красногвардейских отрядов, Советская власть надеялась на вас, казаки. Надеялась. Но пусть не думает контра, что одним батальоном захватят Петроград и Смольный. Там их встретят, в Петрограде. И если вы потопаете за батальоном в Петроград – не ждите речей, другая музыка взыграет сегодня! Подумайте, казаки! Да здравствует мировая революция! Да здравствует вождь мировой революции Ленин! Уррааа!..
Матросы гаркнули «ура», а у казаков будто языки отсохли.
Офицеры шипят, дуются за спиной хорунжего, а он гнет свое:
– Кто за восстанье к верной погибели – отходи влево от моей правой руки! Живо! Живо!
Казаки ни туда, ни сюда.
– Ага, прикипели! Дак что же канитель разводите? А вот что: промеж нас набились офицеры да два генерала! Звали мы их в полк или не звали?
– Не звали! К черту!
– Верно! – подхватил председатель. – А теперь спрошу: долго еще будут мутить воду от серой партии? Звали мы серых или не звали? Не звали! Генерал стращал, что восстал бабий батальон и движется к нам. Поглядим ужо на батальонщиц под георгиевским знаменем. Из красных в белых перелицевались, а мы их, братцы, обратно в женское обличье разлицуем.
Енисейские казаки отозвались дружно:
– В точку сказано!
– Пощупаем ужо!
– Почешем бабенок!
– А теперь скажу, – набирал силы Ной, – чтоб не было смуты, – разоружим серых и генералов с офицерами! Пущай метутся из полка.
Не без помощи матросов полковой комитет разоружил тут же на крыльце двух генералов и пятерых офицеров. Полковник Дальчевский объявил действия комитета во главе с комиссаром вопиющим безобразием, анархией, и что он об этом поставит в известность Военно-Революционный комитет Совнаркома.
Ной ответил:
– На фронте, господин полковник, ежели бы эсеры, а также и другие путаники, заварили такую кашу, как сегодня, то комитет принял бы другие меры: расстрел на месте. Так мы и делали в прошлом году на позициях.
Дальчевский ничего не ответил, пронзительно сверкнул глазами, щека со шрамом передернулась, и молча удалился.
На крыльце остались с председателем начальник штаба Мотовилов и пятеро командиров. Ной тут же обратился к казакам:
– Слушать, казаки и солдаты! Командиры – в штаб! Каждому сготовиться к бою; команда пулеметчиков – в штаб. Подготовить сани для пулеметов. Все может быть, восставшие подкатят к Гатчине ночью, чтоб перещелкать нас на мирных стойлах. А мира покуда нету!
Сотня казаков под командою члена комитета Крыслова двинулась на соседний разъезд, чтобы в случае чего предупредить о движении эшелонов с восставшими; матросы со взводами стрелковых батальонов готовились к неминуемому завтрашнему бою с мятежниками…

IX

Тоска!..
Или век Ною одному вековать? Или век самому с собою мыкаться да аукаться?..
Женою ему стала Яремеева шашечка, куренем – казенные казармы и чужие крыши; опорою – карабин фронтовой; думой полынною – постелюшка-самостелюшка; кручиной неизбывною – канитель военная!..
Тоска. Тоска!..
Не исчерпать ее ведрами, как тину болотную; щемит она сердце и старит душу, и чувствует себя Ной не молодым казаком – согбенным старцем, которому не казачку обнимать, а самого себя в пору от хвори спасать.
Тоска!
Сидит Ной на стуле в писарской комнате штаба, а в голове, как на водяной мельнице, вовсю жернова раскручиваются – не муку, а муку, мелют и перемолоть не могут.
Тяжелый и сумрачный после яростного митинга, почувствовал он себя до того одиноким и отчужденным от людской жизни, как будто на свет родился в казачьей амуниции и отродясь у него не было ни семьи, ни красной скамьи, ни божницы с иконушками и лампадками, ни постов, ни разговений, ни праздников, ни буден!..
Который год не сеял, не жал, не молол, не веял – казенные харчи, хоть чертей полощи, все едино радости нет!..
Тоска!..
Обхватив головку эфеса шашки руками, склонившись щекою на собственные кулаки, смотрит он на грязный, затоптанный пол, но видит нечто невообразимо далекое, скребущее душеньку. Будто он не в штабе полка, а у себя дома, на огороде: желтеют широченные шляпы подсолнухов, кругом все цветет и благоухает, сестренки тут же – Харитиньюшка, Лизанька, Дунечка, одна другой меньше, какими он их запомнил в час безрадостного прощания, бегают по огороду, щебечут, как птицы, а издали между гряд идет навстречу Ною родимая матушка вся в черном, печальном. Отчего она так вырядилась? Оплакивает ли сына Василия и всех сирот, заброшенных в дальние края на позиции, от которых давным-давно ни вестей, ни костей?
Она идет к Ною, а дойти не может. Он ее видит далеко и близко, и опять – далеко и близко.
Так и минует жизнь – телега проедет далеко и близко, но не рядом с тобою!..
Тоска!
Ему бы сынов и дочерей растить – пора давно! Землицу холить, как родную женушку, заботясь о хлебе насущном. Везет, везет по чужой воле тяжеленный воз, и не вырваться ему из этой упряжи!.. Не потому ли он за все свои двадцать восемь лет не изведал ни девичьей, ни случайной женской ласки.
Как там Селестина?.. Утром собирался попроведать ее в отряде питерских красногвардейцев, да шарахнуло обухом в лоб неожиданное известие. Санька ходил смотреть коней и прибежал с вытаращенными глазами:
– Новность, Ной Васильевич! Восстал женский батальон на станции Суйда, ей-бо! По всем казармам гуд идет! Как шершни гудут, ей-бо! Вот и почалось двадцать шестое, гли!..
У Ноя враз вылетело тогда все из головы – Селестина и трибунальцы, уполномоченный ВЧК Карпов, ночные опросы и допросы, митинг… Натянув амуницию, помчался он с ординарцем в казармы к пехотинцам, чтоб батальоны стрелков держались в стороне от свары с казачьими взводами, весь день крутился в сумятице людской… Летал на разъезд…
В стороне от Ноя седая машинистка быстро печатает протокол митинга:
«Та-та-та-та-та-та-та-та!..»
А что если ночью или на рассвете воскресенья подойдут к Гатчине мятежные эшелоны из Пскова, как о том стращали офицеры?
«Та-та-та-та-та-та-та-та!..»
Так и будет: посекут из пулеметов, а чего доброго – хвостанут из орудий прямо с железнодорожных платформ, займут Гатчину и попрут на Петроград…
Крутятся, крутятся жернова в башке.
Пулеметная дробь стихла, и сразу стало как-то чуждо, не по себе. Поднял голову – старушка ушла, накрыв машинку черным чехлом.
Подумалось: как будет после войны? Сразу ли втянется в тишину, или долго еще будет вспоминать себя с шашкою, свистящею над головой, и с перекосившимся от ярости лицом?
Тоска схлынула, как волна с берега, веки слипаются – сон морит.
В писарскую раза три заглядывал Санька, он не посмел тревожить думающего Ноя, и никого из командиров не пустил к нему:
– Дайте ему дых перевести, леший! Сами, поди, всласть выспались, а мы за двое суток часа три урвали, и то с надрывом от всех переживаний.
Не тревожили…
Голова тяжелеет, не поднять от рук, отерпших на золотом эфесе.
Ной не заметил, как в комнату вошла Селестина и долго смотрела от двери на его огненную голову, потом окликнула:
– Здравствуйте, Ной Васильевич!
Он вздрогнул и быстро поднялся.
– А, Селестина Ивановна! Здравия желаю.
Ладонь Селестины утонула в его руке.
Что-то было в ее упругом взгляде затаенное внутри. Усталость еще не сошла с лица, в глазах прикипела душевная мука, как это бывает с человеком, когда после страшного боя он вдруг видит себя живым, а кругом – мертвые.
– Присаживайтесь, – подал стул гостье. – Отошли?
Селестина глубоко вздохнула.
– Убитый офицер Голубков оказался членом ЦК левых эсеров, лично готовил покушение на товарища Ленина. ЧК давно разыскивала его.
– Эвон как! – кивнул Ной. – Где же он достал документы Петроградского Совета, какие я вытащил у него из кармана?
– Тут ничего удивительного нет, – ответила Селестина. – У ЦК эсеров есть люди и в Петроградском Совете. Все это размотают теперь.
– Само собой, – поддакнул Ной.
– А я зашла проститься с вами. Вчера не успела сказать, меня посылают с женским продовольственным отрядом в нашу Енисейскую губернию.
– Ну и слава богу!
– Почему?
– Чуток поправитесь после питерской голодовки.
– А!..
Он ее, конечно, видел, в каком она справном теле – ребра пересчитать можно. Смутилась.
– Мне пора, Ной Васильевич. В десять пойдет поезд на Петроград.
– Я вас провожу. А заодно побываю у батарейцев.
Шли улицею. Над Гатчиной вызвездилось небо.
– А вашего дедушку, Василия Васильевича, я хорошо помню, – сказала Селестина. – Мне было одиннадцать лет, когда я гостила в Качалинской. Моей маме он все рассказывал о турецкой войне. Он ведь был героем Болгарии?
– И полным георгиевским кавалером, – дополнил Ной. – Когда же вы были там?
– В девятьсот четвертом году, летом.
– А! Меня тогда в станице не было – в Юзовке с братом работал в шахте.
– В шахте?!
– Коногоном был. Породу и уголь возил по узкоколейке на лошадях. Кони там все слепые. Их ведь как спустят в шахту, так и не подымают бедных, пока не околеют. Вот жалко! Вить животное, и в такой безысходной беде! До сей поры вижу их во снах. А угольная пыль, будь она проклята, до того въедалась в кожу, ни каким мылом не отмоешь. Углекопы, которые в забое работают голыми по пояс, – чистые упокойники. Дорого тот уголек доставался, а заработали мы с братом Василием, вечная ему память, за два года только на обратную дорогу. – Глубоко вздохнув, дополнил: – Эх, сыт голодного сроду не разумел. Кабы казаки оренбургские поработали углекопами, головы у них протрезвились бы. Они ведь из богатых станичников. Как дед ваш, Григорий Анисимович Мещеряк.
– Дедушка умер еще в 1905 году после ареста мамы. Когда жандармы приехали к нему с обыском, он… скоропостижно скончался.
– Эвон ка-ак! Извиняйте, Селестина Ивановна, что слово про деда вашего дурное сказал, когда вы были у меня с комиссаром. Про мертвых не заповедано говорить худо.
На вокзале разноликая толпа осаждала прибывший поезд.
– Ну, а матушка ваша жива? – спросил Ной.
– Мама? – Селестина глубоко вздохнула. – Она погибла еще в девятьсот седьмом. Зарубила ее какая-то казачка в деревне Ошаровой. Тогда всюду рыскали за «бунтовщиками». А мать с отцом везла двух раненых. И кто-то из мужиков выдал их таштыпским казакам. Налетели сотней. Папа успел бежать в тайгу. А мама…
– Таштыпские, говорите? Кто же, кто же это мог быть?! Одна там была только, которая с мужем… – Ной осекся на полуслове. – О, господи! – вырвалось у него. Ведь дяди отца – Кондратий и Леонтий, служили в той сотне. И только одна бездетная Татьяна Семеновна сопровождала мужа. На его крестной матери, выходит, кровь рода Мещеряков!? Господи, да ведь она и сама из того же рода!..
– Что с вами, Ной Васильевич?
– Да ничего, Селестина Ивановна. После митинга все никак не могу с душой собраться.
– Бой вам предстоит трудный. Батальонщицы мадам Леоновой умеют драться. И хорошо вооружены. Не случайно батальон получил от Керенского георгиевское знамя. А многие батальонщицы – кресты и медали.
– В бою не кресты воюют, – ответил Ной. – Мы вот разъезд заняли, для нас там позиция будет самая подходящая. Только бы обошлось без большого кровопролития.
– А знаете, как вас прозвали?
– Знаю. Только ежли поразмыслить, зря не скажут. Казаки шутейно кинули в меня слово, а стрельнули в середину копеечки. В апокалипсисе Иоановом сказано: «И выйдет другой конь рыж, и седящему на нем дано бысть взять мир от земли, и да люди убиют друг друга». Или я в бою на коне рыжем или каком другом, мир несу и благость? Или я шашкою играю, когда головы срубаю? Хотя и противнику на позиции. А что он мне сделал, тот противник, которого я только один момент увидел и – зарубил?! Мир ли то? А мой брат разве виноват был перед тем немцем, который ему начисто голову отрубил, и я то видел самолично? Будет ли этому конец?
Селестина помолчала, как бы решая трудный вопрос, и взволнованно, но твердо ответила:
– Будет, Ной Васильевич! Непременно будет! Научатся же люди когда-то понимать друг друга. Вот вы спасли мне жизнь. За это не благодарят, но я… я буду помнить вас.
Раздался гудок паровоза. Селестина встрепенулась – сейчас отойдет поезд.
– До свидания, Ной Васильевич, – скороговоркой промолвила она и бегом кинулась к вагону. А с подножки уже, махая рукой, крикнула: – Я буду помнить вас!
Когда поезд отошел, Ной мысленно благословил комиссаршу Селестину: «Спаси ее, господи».
И ушел с перрона, еще более растревоженный.
Назад: ЗАВЯЗЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ТРЕТЬЯ