VIII. Пред розыском
(июнь — октябрь 1724 года)
16 июня 1724 года, как мы видели, государь оставил Москву, а в ней недужную супругу. Денщик Древник получил приказание выждать ее выздоровления, и лишь только она подымется в отъезд, ехать вперед и известить о том императора. По всему было видно, что государь ничего не знал о роковом доносе: Петр по-прежнему был внимателен, нежен и заботлив к Екатерине.
«Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! — приветствовал он ее с дороги в Петербург. — Я вчерась прибыл в Боровичи, слава богу, благополучно, здорово, где нашел наших потрошонков (т. е. детей) и с ними вчерась поплыл на одном судне… зело мучился от мелей, чего и тебе опасаюсь, разве с дождей вода прибудет; а ежели не прибудет и сносно тебе будет, лучше б до Бронниц ехать (тебе) сухим путем; а там ямы (т. е. станции) частыя, — не надобно волостных (подвод). Мы в запасе в Бронницах судно вам изготовим… дай боже вас в радости и скоро видеть в Питербурхе». На любительной грамотке, без сомнения, по желанию Петра, приписывали и «потрошонки» — Анна и Елисавета.
Въехал государь в дорогой для него Петербург и не замедлил в нежной цидулке поделиться чувствами с «Катеринушкой». «…Нашел все, — писал он, между прочим, — как дитя, в красоте растущее, и в огороде (т. е. в Летнем саду) повеселились; только в палаты как войдешь, так бежать хочется: все пусто без тебя…
и ежели б не праздники зашли (т. е. годовщина Полтавской виктории и день Петра и Павла), уехал бы в Кронштат и Питергоф… дай бог вас в радости здесь видеть вскоре! Кораблей чужестранных здесь 100 в приходе».
Только что отправился гонец с приведенной нами грамоткой, как на другой день государь сам получил письмецо от «Катеринушки»: та писала, что пришла в «старое» здоровье, что она отправляется из Москвы, и шутила в прежнем роде.
Как обрадовался государь весточке, можно судить из того, что он в тот же день послал ей навстречу суда, а на них обычные презенты: «венгерское, пиво, помаранцы, лимоны и соленые огурцы».
Та не медлила ответами, писала с пути, поздравляла с празднествами 27–29 июня, заявляла «сердечное желание в радости вас скорее видеть».
Между тем как государыня, оправившись от неожиданного удара, спешила в Петербург на радостную встречу, в течение пути в толпе ее многочисленной свиты шло шушуканье о вещах, для нее опасных.
«Монсова фамилия, — рассказывал придворному стряпчему Константинову знакомый уже нам болтливый Суворов, — вся приходила к Монсу просить со слезами, чтоб он Егора Столетова от себя отбросил, а то может он, Монс, от Егора пропасть. Монс отвечал: «Виселиц много!» Егор, сведав про то, сказал: «Он, Монс, прежде меня попадет на виселицу». И достигал Егорка у него, Монса, из кабинета одного письма, однако не достал».
О силе того письма Суворов, по осторожности, промолчал.
— Для чего Монс так долго не женится? — спросил Константинов.
— Если Монс женится, то кредит потеряет.
И, помолчав, Суворов спросил у Константинова:
— А знаешь ли ты Балакирева?
— Не очень знаю.
— Этот Балакирев хотя и шалуном кажется, однако не промах.
Разговор, как кажется, ничего не заключал в себе интересного, а между тем кто-то им очень заинтересовался; кто был этот любопытный, из-за чего он чутко прислушивался к подобным толкам — неизвестно. Зато известно, что в тот же день составлена была «записка для памяти, что Иван Суворов рассказывал Андрею Константинову, едучи в дороге от Москвы до Петербурга». Записка спрятана. Кто ее доставил, кому подал, почему она исчезла до времени — все это остается загадкой.
Интрига, как видно, обдуманная, осторожная, велась против Монса; над ним и его патроной скоплялась гроза. Отношения же между тем государя к государыне, а следовательно, и значение нашего героя оставались прежние.
Так, 8 июля 1724 года Екатерина была встречена с большим торжеством: целая флотилия буеров выплыла к ней навстречу за Александро-Невскую лавру, и немало пороху было расстреляно, немало вина было роспито прежде, нежели окончились поздравления императрицы с благополучным приездом. Но глаз наблюдателя легко мог заметить, что эти поздравления, тосты, пушечные залпы не могли придать силу и бодрость государыне; заметно было, что необъяснимый для двора припадок 26 мая сильно потряс организм Екатерины; она была еще очень слаба и даже не садилась за стол. Впрочем, это продолжалось не долго. Скоро последовали обычные пиры с обычными явлениями; пиры эти в лето 1724 года задавались при дворе как-то особенно часто, так как поводов к ним было много: беспрестанно спускали нововыстроенные корабли, фрегаты, мелкие морские и речные суда. Редкая из пирушек при этих случаях, особенно размашистых, обходилась без присутствия императрицы. Государь, оживленный явлением «новорожденнаго» адмирал-баса Головина, оживленный участием в его радости «свет-Ка-теринушки», был обыкновенно в очень хорошем расположении духа. Прямым следствием было то, что «новорожденных» окрещивали страшнейшими водкоизлияниями. Вино оказывало свое действие: возникали ссоры, дело не обходилось без затрещин: то «птенцы» клевали друг друга… Если «новорожденное» судно было невелико, то государыня иногда не принимала участие в пире, но, объехав судно в своей барке, осушала бокал за здоровье «свет-батюшки», и этого было довольно: «государь опять был в очень хорошем расположении духа». А запируется он, и жена едет к нему с «напамятованием»: «Пора домой, батюшка». «Батюшка» слушается и оставляет сотрапезников.
Бывали ли в это время свадьбы придворных чиновников и служителей — и на них, по обыкновению, почти всегда можно было встретить Петра и Екатерину: «их величества бывали очень веселы». На государя особенно часто в это время находила шутливость, и он шутил грубо, цинически, но по своему времени остроумно. Что Монсы и Балки нисколько не теряли «кредита», видно из того, что государь с государыней посещали их семейные праздники: так, 11 августа 1724 года высочайшие особы были на крестинах дочери Балка — Екатерины; несколько дней спустя мать Балка, Матрена Ивановна, фигурировала на свадьбе тайного кабинет-секретаря Макарова в качестве «сестры жениха»; словом, положение этого семейства при дворе, как относительно державных супругов, так и в кругу вельмож и дам «высшаго общества», нисколько не умалилось.
30 августа 1724 года, в воскресенье, все блестящее петербургское общество, вслед за государем и государыней и во главе многочисленного скопища народа, принимало участие в религиозно-политической процессии. В этот день Петербург вышел во сретение бренных останков Александра Невского. Страстный охотник до катаний по воде, Петр и эту церемонию устроил на реке: многочисленная флотилия пушечными залпами встретила гроб славного князя.
«Звон колоколов не умолкал, — повествует Берхгольц, — необъятное множество зрителей крестились и кланялись. Большая часть из них, проникнутая глубоким благоговением, горько плакала; но были и такие, — уверяет Берхгольц, — которые смеялись или смотрели с сожалением на глупую (?) толпу. Императрица с двумя дочерьми, затем обе герцогини — Анна (Курляндская) и Екатерина (Мекленбургская) — и все дамы, в великолепнейших нарядах, находились на переднем монастырском дворе (в Александро-Невской лавре), у архиерейского дома, и там ждали приближения гроба. Увидев его, они также начали креститься и кланяться, причем некоторые старые дамы заливались слезами не менее простолюдинов. Как скоро гроб пронесли мимо ее величества императрицы, она последовала за ними в часовню со всею своею свитою и впереди духовенства» и проч.
За религиозными церемониями следовал пир; отшельники Невской лавры явились радушными хозяевами. Гостям подавалось мясо, провозглашались тосты, в стенах мирной обители гремели пушки.
Словом, все церемонии, празднества, спуски кораблей, свадьбы придворные, речные катания и прогулки в «огороде», т. е. в Летнем саду, редко обходились и в это время без присутствия государыни. Ее всегда можно было видеть подле ласкающего ее супруга, всегда можно было видеть и знаки верноподданничества, расточаемые ей вельможами: так, например, при провозглашении тоста за ее здоровье на одной из пирушек, 25 октября 1724 года, все старые и именитые сановники пали к ее ногам. Подобные заявления «рабской преданности» были нередки.
Ввиду чувствительных сцен, ввиду нежных цидулок государя, словом, при прежнем значении Екатерины, не уменьшалась власть и сила ее фаворита.
После удара над Екатериной и по отъезде Петра из Москвы, Монс скоро был обрадован грамоткой Василья Поспелова. Так как Поспелов был одним из самых любимых денщиков, т. е. флигель-адъютантов государя, то приводим его письмо с буквальною точностью.
«Государь мои братец Виллим Иванович, — писал Поспелов, — покорно прошу вас, моего брата, отдат мои долший поклон моеи милостивои государыне матушке, императрице Екатерине Алексеевне; и слава богу, что слышим ея величество в лутчем состоянии; дай Боже и впред благополучие слышат. Остаюсь ваш моего друга и брата слуга Петров Поспелов».
Кто был Поспелов, мы уже видели; понятно, что ласковая цидулка от него была приятной весточкой Монсу; «на верьху», значит, все благополучно, мог думать он, если любимейший денщик царя пишет столь любительно.
И Монс, без сомнения, встревоженный вначале доносом, мало-помалу успокоился. Занятия по службе, хлопоты по делам челобитчиков, милость государыни и ласкательство двора быстро рассеяли его опасения. Служебные занятия оставались прежние: он ведался с поставщиками каких-нибудь «гданских водок для двора ея величества», подряжал «живописцев для некотораго исправления комедии», рассчитывался с разными дворцовыми подрядчиками, списывался с управляющими по имениям государыни, выслушивал их жалобы друг на друга, отставлял от места одних, принимал других и, разумеется, чинил все то не без малых презентов.
В получке последних, как уже известно, принимал участие обреченный Монсом на виселицу, тем не менее все-таки довереннейший его секретарь Столетов.
«Вас нижайше прошу, — писал, например, Степан Лопухин к Егору Михайловичу, — послан человек от моего друга, князя Алексея Григорьевича Долгорукова, к дядюшке, котораго прошу не оставить и дядюшке в деле его (Долгорукова; о деле см. выше) воспоминать… и представь онаго (посланного) всегда дяде (Монсу) по всякой возможности, чтоб он от него все выслушал с покоем, за что я вам истинно сам служить потщуся сердечно, и он (Долгоруков) вам будет благодарить».
Знатнейшие аристократы, впрочем, из опальных семейств, в лице, например, князя Юрья Гагарина, заискивали у «канцеляриста коррешпонденции»: «В надежде вашей дружеской милости прошу вас, ежели возможно, вам пожаловать облехчитца ко мне сей день откушать; ежели же невозможно, ведаю, что вам многия суеты (т. е. заботы), то прошу хотя на один час…» и проч. Свидания этого жаждет князь для узнания о судьбе своей и жениной челобитной, вероятно, по делу о конфискованных имениях кого-нибудь из своих родственников: «Я трижды приезжал ко общему нашему милостивому патрону Виллиму Ивановичу, только не получил видеть, и иногда и на двор не пущают: по истинне я ведаю, что ныне дело ему суетно» и пр. Как, однако, не было суетно, но Виллим Иванович все-таки имел время принимать подарки; так, в течение времени с мая по октябрь 1724 года помещик один прислал ему из Симбирска персидскую кобылу; в то же время московская купчиха-иноземка просила его «восприять во благо» два куска тончайших кружев да 500 червонных; крестьянин подмосковный, по своему делу, поднес 400 рублей; другой челобитчик, «в несумненной надежде, послал к Виллиму Ивановичу, отцу и государю, иноходца карева, с просьбой, какое-то прошенье всенижайшее принять, равно как и убогое дарование, принесенное от усердия…» Купец-иноземец бил челом сотней бутылок понтаку да несколькими бутылками пива, бочкой базарака, ящиком бургонского, ящиком шампанского и проч. вин; Александр Нарышкин подарил ему на завод две кобылы; Нарышкин дарил ради «новой приязни»; другой наш знакомый, помещик Отяев, подарил по «старой дружбе» двух собак да охотника. Мошков еще в мае презентовал для вновь строящегося дома Монса беседку из дома царевича Алексея; царевна Прасковья, хлопоча о домовом с сестрами разделе, посылала ему постоянно съестные запасы. Словом, Виллим Иванович по-прежнему не брезгает ничем и, точно предчувствуя близкий расчет, берет все больше и больше, чаще и чаще. Семь бед — один ответ!
«Особливому отцу в нужде» падают в ноги целые товарищества, депутации: так, слезно молят его несколько крестовых дьяков «не отринуть ихнаго прошенья от своего высочества (!)»… о ходатайстве им за долговременную службишку «жалованья»; так, пишет к нему и донское казачество в лице «старшин своих с товарищи». «Вам, нашему премилостивому государю и патрону, — пишут казаки, — зело благодарствуем, что вы нас милостиво содержите, и впредь покорно просим, о чем посланной наш есаул будет вашего благородия просить, дабы его прошение оставлено не было, за что долженствуем вам, нашему премилостивому… патрону, сослужить».
Дело казаков, как кажется, касалось размежевки земель их с владельцами соседних жалованных поместий. Виллим Иванович не задумываясь хлопотал в пользу казацких старшин и одновременно с тем же «бескорыстием» радел об удовлетворении просьбы лейб-кучера Возжинского. Последнему пожелалось получить чин и дворянство; чрез кого достать и то, и другое? Ну, разумеется, чрез Монса. Государыня дала указ, камергер отписал к Остерману: «сочините патент»; тот сочинил, препроводил к Монсу на рассмотрение и тут же явил обычную осторожность. «Ежели оный (патент), — писал Остерман Монсу 7 августа 1724 года, — его величество изволит апробовать, то надобно его напечатать, ибо все патенты имеют быть печатные. Впрочем, вашему благородию доношу, что понеже, по указам и регламентам его императорского величества, на дворянство патенты определено давать из Сената, то не изволите ль, ваше благородие, о помянутом лейб-кучере, что он во дворяне пожалован, сообщить прямо в Сенат, дабы нам в сочинении таких патентов не учинить какой противности указам и регламентам, в чем я не безопасен».
Но как труслив и осмотрителен был Андрей Иванович Остерман, так, напротив того, самонадеян Виллим Иванович; пожалование лейб-кучера дворянством принадлежало к числу неважных для него операций; нет, он не затруднился вмешаться в дело первой важности — в «сочинение брачного союза единой из дщерей великаго государя». Монс был ревностным ходатаем герцога Голштинского.
Герцог Голштинский Карл-Фридрих прибыл из Германии в Ригу в начале 1721 года. Это был молодой человек двадцати одного года, слабого сложения, маленького роста, невзрачный и очень бедный; жертва Северной войны, лишенный своих владений королем датским, герцог сохранил за собой только небольшую территорию с главным городом Килем. Между тем Петр с исходом Северной войны делался сильнейшим государем Европы, и вот ничтожный герцог, в качестве бедного претендента, претендента, однако, с большими претензиями, является в Россию искать денег, связей, войска. Претендент на отнятые у него голштинские владения, претендент (в качестве племянника Карла XII) на шведский престол, Карл-Фридрих искал защиты и помощи в Петре; а чтоб получить и то, и другое, он стал добиваться руки одной из дочерей государя. В год его приезда государевым дочерям было: Анне — тринадцать, Елисавете — одиннадцать лет. Гостя приняли хорошо; государь ласкал его, приглашал на все празднества, время от времени, особенно под веселую минуту, являл знаки своего расположения; но дела герцога все-таки не подвигались ни в отношении предполагаемого брака, ни в отношении его династических притязаний. Все оканчивалось полуобещаниями. Петр смотрел на него как на орудие, которое может при случае пригодиться, чтобы пригрозить кому-нибудь или запутать и затянуть какие-нибудь дипломатические вопросы. Дневник Берхгольца, без сомнения, вопреки желанию самого автора, служит лучшим материалом для представления всей ничтожности голштинского претендента и для представления себе той жалкой роли, какая выдалась ему с 1721 по ноябрь месяц 1724 года.
«Во все это время Петр с ним шутит, поит и спаивает его, и большею частью во всем этом просвечивает какое-то небрежное покровительство; а иногда он не только не церемонится с гостем, но и не обращает на него никакого внимания… Все (т. е. собственно приближенные герцога) считают его женихом великой княжны, а дело ограничивается неловкими реверансами или этикетным целованием ручки. Вот, кажется, блеснул луч надежды и объявят их обручение. Не тут-то было: внезапно великих княжон увозят куда-нибудь или герцога перестают звать во дворец за отъездом Петра или по другим причинам. Герцог едва имеет средства к существованию, обрезывает содержание своих придворных, не знает, как помочь пленным шведам, которых задабривает перед отправлением их в Швецию. Но на дары Петра много рассчитывать нечего. Они заключаются по большей части в красном яйце, подаренном в светлое воскресенье, или в присылке каких-нибудь продуктов натурой к обеду, за что надо отблагодарить, например, серенадой в именины Екатерины, для чего нужны деньги на музыкантов и проч. Нужда в деньгах и без того настоятельная, а тут вдруг сюрприз: царский приказ шить костюмы на всю свиту для предстоящего маскарада или строить подмостки для каких-нибудь иллюминаций, или готовиться к немедленному отъезду в Москву. В награду за все это герцог получает улыбку, или шуточку, или несколько стаканов вина из рук Екатерины и ее дочерей: и как он и все его придворные радуются, какому предаются восторгу, если на него обращено хоть малейшее внимание! Чтоб вызвать его, герцог напрягает силы на перепойках в царских пирушках. Он совершенно спивается, и страсть к пьянству является главным пунктом его соприкосновения с русскими вельможами. Многочисленные свои досуги Карл наполняет или попойками, или пустейшими препровождениями времени, в которых проявляются нелепые вкусы тогдашних карикатурных и миниатюрных германских двориков, формальность и этикет, растворенные казармами. Он учреждает из своих придворных то форшнейдер-коллегию, то тост-коллегию, устав которой определяет мельчайшие подробности всякого ужина, то какое-то обыкновенное свое общество, где участвуют только избранные. Вдруг устанавливается им какой-нибудь орден «виноградной кисти», а через несколько времени — «тюльпана» или «девственности», и он с важностью жалует шутовские их знаки некоторым приближенным. Летом на даче герцог составляет из своей свиты войско, которое располагает в лагере и мучит ученьями, а иногда играет им в войну и т. п. Таковы были преимущественно… упражнения молодого человека, имевшего желание и даже шансы не только властвовать в Голштинии, но царствовать в Швеции или управлять Россией».
В 1724 году надежды герцога особенно окрылились; он с нетерпеньем ждал коронации Екатерины, твердо веруя со своими голштинцами, что одновременно с нею объявят его обручение. Надежды эти поддерживал Монс. Голштинцы умели снискать приязнь фаворита, что им, как немцам, было нетрудно; Монса и Балка принимали они с почетом, герцог дарил как их, так и Матрену Ивановну золотыми табакерками, лентами, собаками и т. п. игрушками, насколько то позволял его скудный достаток; ходатайству Монса надо приписывать то, что Екатерина также являла чувство любви и расположенья к герцогу, посылала ему время от времени подарки и вообще смотрела на него несравненно милостивее и была к нему внимательнее, нежели государь.
Льстя себя надеждой, что время осуществления его желания близко, экс-жених с января 1724 года решился познакомиться с русским языком. Учителем его был переводчик-швед; но, кажется, на первых уроках занятия остановились, по крайней мере, аккуратный Берхгольц не говорит далее о них ни слова. Да и до ученья ли было человеку, которого, как сам он рассказывал, с малолетства еще отучили от всякого ученья бессмысленным заучиванием кучи предметов; до ученья ли было тому, кто каждый день, не зная, чем убить время, волновал себя мечтами: состоится или не состоится соблазнительно выгодное для него сватовство? Но кто же его невеста? А ему все равно — Анна или Елисавета; последняя даже больше ему нравится, но все равно он готов, по первому указанию государя, воспылать страстью к любой из его дочерей, а пока он одинаково нежно целует им ручки и отвешивает глубочайшие поклоны.
3 февраля 1724 года, в день ангела Анны Петровны, на обеде и на балу государь был очень ласков с ее величеством: этого было довольно, чтоб дать надежду голштинцам, бывшим тут же с герцогом, что-де в этот день будет объявлено что-нибудь положительное о браке Карла-Фридриха. «Но увы! Ожидания наши не сбылись, — так писал по возвращении домой Берхгольц, — и теперь остается только надеяться, что авось наконец в коронацию, с божиею помощью, все приведено будет к желанному окончанию».
За справками, обнадеживаниями, вообще для переговоров по этому и другим делам, голштинцы обращались к Монсу. Так, между прочим, 17 февраля 1724 года обер-камергер герцога, граф Бонде, отправился к Монсу, чтоб узнать, когда его королевскому высочеству можно будет приехать проститься с государыней, по случаю ее отъезда в Москву. Камер-юнкер сам явился к герцогу с извинением от государыни, что проститься теперь она не может, причем Екатерина посылала поклон и соболью шубу в 1500 рублей. Герцог поспешил отдарить посланного золотой табакеркой.
Прошел февраль, кончался март — двор давно гостил в Москве, шли оживленные приготовления к коронации, но об обручении герцога со стороны государя не было и помину. Тщетно на пирушках Карл-Фридрих провозглашал тосты с понятными для всех намеками на его желания; государь отвечал на них весьма охотно и смеялся над ними. Тосты эти были: «за успех всего хорошего», «за желания и надежды наши», «весна приносит розы», «чем скорее, тем лучше».
Тост «чем скорее, тем лучше» герцог провозгласил не иначе, как предварительно посоветовавшись с Ягужинским. Последний сказал о том на ухо императору, который отвечал на своем голландском языке: «Почему же нет?» — и тотчас же сам потребовал стакан вина.
Наконец наступил день коронации; кончились торжества. Герцог в нетерпеливом ожидании встречал каждый день; вдруг 21 мая 1724 года узнал он, и то совершенно случайно, что императорские принцессы непременно выедут из Москвы в Петербург в будущий вторник. Это было ему очень неприятно, потому что как сам он, так и почти вся Москва (без сомнения, только в воображении голштинцев) считали за верное, что в день рождения императора, т. е. 30 мая, будет сделано что-нибудь в пользу его высочества.
«Теперь, — восклицал Берхгольц, — все наши надежды разрушатся этим внезапным отъездом!»
На другой день голштинцы с великим сожалением уверились, что цесаревны действительно уедут из Москвы еще до рождения императора. Опечаленный герцог выплакал горе пред своим обер-камергером, графом Бонде. Тот поспешил к общему их приятелю Монсу.
Было 7 часов пополуночи.
Бонде не застал Монса дома и оставил у него на немецком языке записку. Представляем любопытный документ в современном, т. е. в тогдашнем, переводе, кстати сказать, исполненном по поручению Тайной канцелярии:
«Мой любезный брат! Ох горе! Я теперь у вас был, да не застал тебя. Государь мой (герцог) во всю ночь в безпокойстве у меня был и не можно его утешить. Он вчерашняго числа слышал, что принцессы отъезжают, и он еще ничего не имеет, и ничего не слышит, что к его спасению принадлежит. Сердечный братец! Попроси ея величество императрицу, чтоб она умилосердилась над бедным, опечаленным и влюбившимся (!) государем. Он по истине исчезает в сей неподлинности; и остается истинно десперанен, ежели до отъезду принцесс об одной не будет обнадежен. Ради Христа, братец дорогой, не покинь! И матушку нашу (т. е. Екатерину Алексеевну) попроси, чтоб помиловала она. Ей, ей, смерть хозяина моего, ежели милости вашей и божией не будет. Я не могу его утешить. И ежели ему и ныне из Москвы ехать, и никоторой из принцесс, которой за ним быть наречено не будет, и я заклинаю тебя пред Богом и всеми святыми, доложи о сей нужде нашей всемилостивейшей матушке. Генеральша (т. е. Матрена Балк) всевозможное здесь чинит, чтоб меня с утешением в дом к государю моему отправить; только я ничего не могу принять, разве ты мне дашь лучшее известие. Я пребываю, дражайший мой брат, весь ваш Бонде. В 8-м часу».
Монс и сам не думал, что дело влюбленного герцога затянется еще на неопределенное время; он еще недавно говорил князю Белосельскому да секретарю своему Столетову: «Вот государыня цесаревна (Анна Петровна) — какой человек хороший, а отдают за голштинского герцога; а он ей по человечеству не придет. То-то чины-то будут! Шаркать и приседать по-немецки станет чиновно…» Говорил он эти речи, быть может, и не без укоризны, так как видно, что герцог действительно по человечеству не стоил цесаревны, хотя сам же и радел о его деле; а еще вероятнее, говорил он то не «к поношению, но к одному немецкому обхождению».
Как бы то ни было, но все толки и хлопоты не повели пока ни к чему. «Весьма удивляюсь, — писал не без горечи шведской канцелярии советник и сторонник герцога барон Цедергиельм к графу Велингу, — что о совокуплении брачном еще ничего не слышно, и два срока: яко коронация и день Петра и Павла в сем случае напрасно прошли; сие возбуждает у некоторых мнение, что все пресечется, а у некоторых сумнение и недоверку».
О том же писал и граф Велинг в местечко Поль к Бассевичу или к Бонде; словом, вся голштинская партия была огорчена и оскорблена теми долгими «выкрутками», из-за которых не объявлялось до сих пор обручение герцога. Письма Цедергиельма и Велинга были доставлены Монсу кем-то из близких герцога, вероятно, графом Бонде, и без сомнения, для доклада государыне.
Монс, как можно думать, не переставал хлопотать по этому делу. Государыня под его влиянием продолжала являть свое расположение к герцогу, но государь по-прежнему уклонялся от декларации. Явно, что она еще не входила в его политические расчеты. Но вдруг искания герцога увенчались успехом: причиной того или, вернее сказать, решительным толчком к тому был возникший в ноябре 1724 года розыск.