V. Царица Екатерина Алексеевна
(1717–1723 годы)
Отношения Петра к Екатерине оставались прежние: нежная заботливость, ласка, любовь со стороны Петра и шутливое выражение любви со стороны Екатерины — вот общий тон переписки их с 1717 по 1723 год.
Государь с самого начала этого времени, еще в январе 1717 года, жаловался на свою недужность, на обыкновенное бессилье да чечуй.
Петр чувствовал, что стареет, что нравиться женщине, почти наполовину его моложе, — дело трудное, и вот ввиду этого обстоятельства, едва ли для него приятного, он чаще и чаще стал трунить и над своей фигурой, и над своими годами.
«Благодарствую за присылку: партреты, а не хари; только жаль, что стара; присланной — кто говорил — племянник, а то б мочно за сие слово наказанье учинить; также (благодарю) и за лекарство…» «Сие письмо посылаю (27 июня 1719 года), чтоб поспело позавтрее к вам к именинам вашего старика». Или: «Сожалею, что розна празднуем (годовщину Полтавской битвы), также и позавтрешний день святых апостол, — старика твоего именины и шишечки» (Петра Петровича) и т. д.
Грусть по-прежнему неминуемо сопровождала у него разлуку с женой: «…а что ты пишешь ко мне, чтоб я скорее приехал, что вам зело скучно, тому я верю; только шлюсь на доносителя, каково и мне без вас (в Спа, 1717 год)… когда отопью воды, того же дня поеду… дай бог в радости видеть вас, что от сердца желаю…»
Та же тоска разлуки томит государя пять лет спустя: «Дай боже вас видеть в радости, а без вас скучно очень». «Я бы желал, чтобы и вы… были, — приглашает Петр Екатерину в Петергоф, — ежели вам не трудно, — государь уже не приказывает, как прежде, а просит, — и лучше бы позавтрее туда прямо проехали, понеже лучше дорога, нежели от Питергофа, которая зело трудна; a пустить воду (из фонтанов) без вас не хочется…» «Хотя, слава Богу, все хорошо здесь (близ Ревеля, июль 1723 года), только без вас скучно, и для того на берегу не живу» и проч.
С обычным лаконизмом в письмах извещает Петр «сердеш-нинькаго друга» о впечатлениях, выносимых им во время беспрерывных переездов своих с места на место, в особенности в бытность свою за границей. Так, он делится замечаниями насчет виденных садов, крепостей и гаваней; великой бедности «людей подлых» (во Франции); сообщает известия о битве австрийцев с испанцами, о победе своего адмирала над шведским флотом; высказывает желания по поводу воспоминания о той или другой победе, того или другого события, словом — важное и неважное, дело и думы, все сообщается супруге. Как хозяйке своей, он делает поручения прислать то ту, то другую вещь — портрет свой, чертеж корабля, фрукты, разные запасы; в особенности часто просит «крепиша», т. е. водки, «армитажа» (вино); поручает озаботиться о починке корабля или сделать постели на новое морское судно (пред скорым свиданьем, июль 1717 года), с англинскими матрасами, «и чтоб не богаты были постели, да чистеньки»; напоминает об устройстве пирушки, ради семейного праздника или годовщины виктории.
Недужный «старик» Петр продолжал осыпать свою «Катеринушку» подарками, не столько ценными, сколько выражавшими его любовь к ней и внимание. То он шлет попугаев, канареек, мартышку, разные деревья; то посылает из Брюсселя кружева, с просьбой прислать образец, какие имена или гербы в оных делать, — а та, как женщина, исполненная большого такта, просит его в ответе заказать на кружевах их общий вензель. Вслед за кружевами послан из Кале другой подарок — «карло-францу-женин»: «извольте его в призрении иметь, чтоб нужды не имел». Из ревельского дворцового сада отправлены Петром цветы да мята, что сама садила «Катеринушка». «Слава богу, — замечает при этом нежный «старик» (1719 год), — все весело здесь; только когда на загородный двор приедешь, а тебя нет, то очень скучно…»
«И у нас (в С.-Петербурге) гулянья есть довольно, — поэтизирует в ответе «Катеринушка» устами своего секретаря, — огород (т. е. сад) раскинулся изрядно и лучше прошлогоднего; дорога, что от полат, кленом и дубом едва не вся закрылась, и когда ни выду, часто сожалею, что не вместе с вами гуляю. Благодарствую, друг мой, за презент (за цветы и мяту). Мне это не дорого, что сама садила: то мне приятно, что из твоих ручек… Посылаю к вашей милости здешняго огорода фруктов… дай боже во здоровье кушать!»
Не менее нежными голубками являлись державные супруги при свидании. Вот зайдите, например, в палату к государыне. Доктор Арескин показывает ей опыты: он вытягивает из-под хрустального колокола воздух; под колоколом трепещется ласточка. «Полно, не отнимай жизни у твари безвредной! — говорит государь, — она не разбойник». «Я думаю, дети по ней в гнезде плачут», — добавляет «Катеринушка», берет ласточку и выпускает ее в окно… «Не изъявляет ли сие мягкосердия монаршаго даже до животной птички, — восклицает один из панегиристов, — кольми же паче имел Петр сожаление о человеках!..»
А между тем под воркованье голубков и одновременно с подвигами мягкосердия державных супругов идет дело царевича Алексея, а затем производятся московские и суздальские нещадные и кровавые розыски…
Воркованье со стороны «сердешнаго друга» сопровождалось гостинцами и пересыпалось обычными шутками; между гостинцами были апельсины, цитроны (ими, как мы видели, любил угощать Петра и первый друг его сердца, Анна Ивановна Монс), «крепиш с племянником» (водка), причем предписывалось пить по малости, ради недужности любезного батюшки.
«И то правда, — отвечал Петр, — всего более пяти в день не пью, а крепиша по одной или по две, только не всегда: иное для того, что его редко. Оканчиваю, что зело скучно, что… не видимся. (Спа, 1717 год). Дай боже скорее! При окончании его (письма) пьем по одной про ваше здоровье…»
«И мы, — отвечает Екатерина, — Ивашку Хмельницкаго не оставим», т. е. выпьем про ваше здравие. Хозяюшка посылала не всегда одно вино да водку: она посылала клубнику и разные запасы, как-то сельди; дарила рубашки, галстуки, шлафроки, камзол; обещала — ежели б был при ней хозяин, «то б новаго шишеньку зделала бы».
«Дай боже, — восклицал в ответе тот, — чтоб пророчество твое сбылось!»
«Однако ж я чаю, — пишет Екатерина (апрель 1717 года) из Амстердама, — что вашей милости не так скучно, как нам; ибо вы всегда можете Фомин понедельник там (во Франции) сыскать, а нам здесь трудно сыскивать, понеже изволите сами знать, какие здесь люди упрямые…» Достойно внимания, что подобного рода шутки со стороны Екатерины, как-то заявления мнимой ревности и т. п., особенно часто стали повторяться с 1717 года.
«Хотя и есть, чаю, у вас новыя портомои, — пишет она в мае сего года, — однако ж и старая не забывает…»
«Друг мой, ты, чаю, описалась (о портомое), понеже у Шафирова то есть, а не у меня: сама знаешь, что я не таковской, да и стар…» А «понеже во время пития вод, — отшучивался между прочим государь, — домашней забавы доктора употреблять запрещают, того ради я матресу свою отпустил к вам…»
«…А я больше мню, что вы оную (матресишку) изволили отпустить за ея болезнью, в которой она и ныне пребывает, и для леченья изволила поехать в Гагу; и не желала б я, от чего боже сохрани, чтоб и галан (любовник) той матресишки таков здоров приехал, какова она приехала».
«Дай богмне, дождавшись, — ласкается Екатерина(в 1719 году), — верно дорогим называть стариком, а ныне не признаваю и напрасно затеяно, что старик: ибо могу поставить свидетелей — старых посестрей; а надеюсь, что и вновь к такому дорогому старику с охотою сыщутся» и проч. в том же роде.
В каком отношении интересна дошедшая до нас переписка Петра с Екатериной относительно истории злополучного царевича Алексея Петровича? Есть ли в ней какие-нибудь указания на те злые наговоры мачехи, в которых винил ее сам страдалец-царевич?
В известных до сих пор цидулках Екатерины не видно подобных козней против пасынка, но зато о нем почти и не упоминает царица: а уж и это знак недобрый, являющий если не ненависть ее, то полное нерасположение к царевичу; зато своего «шишечку» Петра Петровича она постоянно называет «с. — петербургским хозяином», забывая, что в той же столице есть первенец — сын Петра, за которым и должно бы было быть это названье. Итак, если не содержание, то тон, характер переписки Петра с женой немаловажен, между прочим, и для истории Алексея: в общем тоне писем слышна необыкновенная любовь государя к жене, более и более обхватывающая его мощную душу, любовь, которая вела его на все жертвы ради любимой женщины.
И жертвы, чисто в духе Петра, закладываются с февраля месяца 1718 года.
Одна из процессий осужденных некогда важнейших лиц петровского синклита следует из Москвы в Петербург, гремя цепями и поражая встречных истерзанными своими фигурами… Впереди нее едет монарх и шлет цидулку: «Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! Объявляю тебе, чтоб ты тою дорогою, которою я из Новагорода ехал, отнюдь не ездила, понеже лед худ, и мы гораздо с нуждою проехали и одну ночь принуждены ночевать. Для чего я писал, двадцать верст отъехав от Новагорода, к коменданту, чтоб тебе велел подводы ставить старою дорогою. Петр. В 23 д. марта 1718 г.».
С одной стороны, страшная жестокость, с трудом оправдываемая духом времени, современным законодательством, еще труднее — государственными целями; с другой — тот же характер являет черты нежности, необыкновенной предупредительности и любви, обратившейся в глубокую и сильную страсть. Ввиду этого нельзя не признать в Петре характер полный драматизма, характер цельный, мощный, заслуживающий внимания и изучения. И с каким тактом применяется к нему «сердешный друг»!
Петр казнил сына, скасовал и скасовывает его сторонников — и вот Екатерина отводит взор его, отуманенный кровью, на картинку семейного счастия: «Прошу, батюшка мой, обороны от Пиотрушки (великий князь Петр Петрович), понеже немалую имеет он со мною за вас ссору, а имянно за то, что когда я про вас помяну ему, что папа уехал, то не любит той речи, что уехал; но более любит то и радуется, — заключает Екатерина (24 июля 1718 года), — как молвишь, что здесь папа!»
Папа, бывший в это время в Ревеле, послал маме остриженные свои волосы и с этой «неприятной», как он выражался, посылкой писал, как кажется, по поводу царевича Алексея: «Что приказывала с Макаровым, что покойник нечто открыл, — когда Бог изволит вас видеть: я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего что явно явилось…»
Екатерина, однако, помнит слова одного из прежних своих патронов — Меншикова: «Слава богу, что оный крыющейся огнь (т. е. партия царевича с ее мнимыми замыслами) по Его, Сотворшаго нас, к вашему величеству человеколюбивой милости, ясно открылся, который уже ныне с помощию Божиею весьма искоренить и оное злопаление погашением истребить возможно». Екатерина видела, что возможность осуществлена на деле, огнь потушен, и ее дело — «превысокомудрым своим рассуждением уничтожить» в Петре всякое «сумнение». И вот она рассеивает могущее быть «сумнение» — то шутками, то мнимою ревностью, то знаками заботливости и любви, то цидулками о «шишечке». На этом «шишечке» с любовью и надеждой останавливаются взоры Петра…
«Оный дорогой наш шишечка часто своего дражайшаго папа упоминает и, при помощи Божией, во свое состояние происходит и непрестанно веселится мунштированьем солдат и пушечною стрельбою…» Этих забав не любил запытанный брат его Алексей: вот почему Екатерина рисует картинку, как теперешний наследник престола тешится солдатиками. Это же она повторяет и в последующих письмах; подобные известия нравятся «сердешному дружечку-старику».
Между тем, несмотря на все нежности и предупредительность Екатерины в ее письмах к государю, все-таки видно, что с этого, именно с этого времени, т. е. около 1718 года, она охладевает к «старику»; что-то такое делает ее, женщину с таким тактом, даже неосторожною: она, например, не торопится отвечать мужу, и Петр вынужден упрекать ее за молчание. Впрочем, самый тон упреков должен был ее успокоить насчет чувств к ней супруга; упреки были в таком роде: «Пятое… письмо пишу к тебе, а от тебя только три получил, в чем не без сумнения о тебе, для чего не пишешь. Для Бога пиши чаще».
«Уже восемь дней, как я от тебя не получил письма, чего для не без сумнения, а наипаче что не ответствуешь на письмо (мое) и поелику…» и т. д.
Но вот отправляет она к нему «крепиша, (каких-то) колечек, травачки», а то вот «яблок да орехов свежих» или «венгерскаго крепкаго и сладкаго по полудюжине и дюжину полпива, також несколько фруктов»; просит его, «батюшку» своего, чтоб тот поберечь себя изволил да почаще о здоровье своем уведомлял, «паче же всего, — так она заявляет, — самих вас вскоре и в добром здоровье видеть».
И «батюшка» доволен, счастлив и шутливо отписывается с корабля своего «Ингерманланд», от Ламеланта: «Рад бы, прося у Бога милости, что-нибудь сделать, да негде и не над кем (государь воевал в то время, в 1719 году, на Балтийском море со шведами); ты меня хотя и жалеешь, однако ж не так, понеже с 800 верст отпустила, как жена господина Тоуба (начальник неприятельской эскадры), которая его со всем флотом так спрятала, что не только его видим, но мало и слышим, ибо в полуторе мили только от Стокгольма стоит за кастелем Вакесгольмом и всеми батареями». Государь прилагал реляцию адмирала Апраксина, опустошавшего в это время берега Швеции; из приложения Екатерина могла узнать, как «адмирал наш едва не всю Швецию растлил своим великим спироном» (копьем).
«Всепокорно прошу вашу милость, — отвечала супруга, — дабы… писаниями своими оставлять меня не изволили, понеже в нынешнее с вами разлучение есть не без скуки, и только то и радости, что ваши писания; ибо и в помянутом своем (письме) изволите жаловать, что я жалею вас спустя уже 800 верст. Это может быть правда! Таково-то мне от вас! Да и я имею, — шутила далее Катерина, — от некоторых ведомости, будто королева швецкая желает с вами в любви быть; в том та не без сумнения. А к тому же заподлинно признаваем, как и сами изволили написать о поступках господина адмирала, что он над всею Швециею учинил. Этакста господин адмирал под такие уже толь немалые лета да какое счастие получил, чего из молодых лет небыло! Для бога прошу вашу милость — одного его сюда не отпускать, а извольте с собою вместе привесть».
Петр счастлив, он не сердится за молчанье, он шлет ей взаимно-любезные презенты: «редьку да бутылку вентерского», а иногда вина бургонского бутылок семь, или красного дюжину, и все это, разумеется, с обычным пожеланьем: «Дай Боже нам здорово пить». Вино сменялось десятком бочонков сельдей «гораздо хороших и свежих»; из них только один бочонок государь оставил у себя, а девять послал жене…
В персидском походе то же внимание: беспрестанно обгоняя ее на обратном пути в Россию, государь то шлет «новины — звено лососи», то просит свою государыню императрицу «не подосадовать», что замешкал присылкой ей конвоя; окружает ее заботами о спокойном совершении путешествия, указывает, какою ехать дорогою, и все это с вниманием и нежностью; повелительного тона не слышно уже ни в одной строчке: напротив, Петр просит жену «не досадовать», «не гневаться» на него!
Любовь, дошедшая до последней степени, закрепляется со стороны государя весьма важными действиями: так, в начале 1722 года обнародован им устав о наследовании престола. В этом любопытном документе вспоминал Петр об авесаломской злости царевича Алексея, строго порицал «старый недобрый обычай» — большему сыну наследство давать; удивлялся, из-за чего этот обычай людьми был так затвержден, между тем как по рассуждению «умных родителей» делались ему частые отмены, что-де видно и из священной, и из светской истории. Государь приводил примеры, утверждал, что в таком же рассуждении в 1711 году было им приказано, чтоб партикулярные лица отдавали бы недвижимые имения одному своему сыну — достойнейшему, хотя бы и меньшому; а сделано это было для того, чтоб «партикулярные домы не приходили от недостойных наследников в раззорение». «Кольми же паче, — гласил составитель устава, — должны мы иметь попечение о целости всего нашего государства!» Это попечение выразилось в уставе: от воли-де государя зависит определение наследства; кому он захочет, тому и завещает престол. «Дети и потомки», таким образом, по мнению преобразователя, «не впадут в злость авесаломскую: они будут иметь на себе эту узду — устав».
Вся Россия должна была учинить присягу, что не отступится от воли монарха: она признает наследником того, кого он похочет ей дать, кого он ей завещает. Устав был не что иное, как переходная мера к объявлению Катерины преемницей державы: ее малютки «шишечки» «Петрушеньки» не было уже на свете.
В церквах у присяг стояли капитаны и разные чины воинские, по городам разосланы были солдаты. За «благополучным и изрядным принесением присяг» наблюдал ревностнейший из «птенцов» Петра, Павел Иванович Ягужинский.
Россия присягнула.
Но ни солдаты и капитаны, ни страх истязаний и каторги не зажали рты многим из тех, которые не считали вслед за Петром старых обычаев недобрыми и вредными. «Наш император живет… неподобно… — говорил народ, — мы присягали о наследствии престола всероссийскаго, а именно им не объявлено, кого учинить (наследником); а прежние цари всегда прямо наследниками чинили и всенародно публиковали; а то кому присягаем― не знаем! Такая присяга по тех мест, пока император сам жив, и присягаем-то мы ему лукавым сердцем».
Нарушение старинного обычая, исполнение которого всегда служило к спокойствию страны и хоть в выборе наследника устраняло произвол государя, вызвало в народе резкие суждения; оно усилило общий ропот и недовольство.
Народ и солдатство видели, что государь решительно хочет упрочить за своей супругой место на российском престоле, и в полках слышались такого рода укоризны: «Государь царицу нынешнюю взял не из большого шляхетства, а прежнюю царицу бог знает куда девал!»
В эти-то годы, когда царице не из высокого шляхетства расточались государем знаки самой пылкой страсти, когда ради ее он нарушал стариннейшие обычаи, которых не дерзнул даже нарушить его прототип Иван Васильевич Грозный, — в эти годы «Катерина не из шляхетства», как мы видели, дала полную мочь и силу красавцу камер-юнкеру. Виллим Иванович не встречал уже себе ни в чем отказу. И немудрено…
Здоровье державного супруга Екатерины Алексеевны было плохо. Как видно из его же цидулок, за пять, за шесть лет до своей смерти Петр редко расставался с лекарствами. Блюментросту, Арескину и другим придворным медикам была довольно трудная работа с больным, так как пациент никак не мог выдерживать строгой диеты. Больным возвращался государь и из персидского похода; «птенцы» в заботах о его здоровье выслали навстречу барона Бера.
«Барон обнадеживает весьма, — писал Ягужинский, — что его лекарство действительно будет, которое он не токмо на собственную похвалу полагает, но предает сверх того на экзаминацию медиков. Дай всевышний боже, чтоб оный его арканум к содержанию многолетно вашего величества здравия служил».
А подле больного Петра — еще блестящее, еще эффектнее наружность полной, высокой, вполне еще цветущей Катерины Алексеевны.
Благодаря современным живописным портретам с 1716 по 1924 год она как живая подымается в нашем воображении.
Вот она — то в дорогом серебряной материи платье, то в атласном, в оранжевом, то в красном великолепнейшем костюме, в том самом, в котором встречала она день торжества Ништадтского мира; роскошная черная коса убрана со вкусом; на алых полных губах играет приятная улыбка; черные глаза блестят огнем, горят страстью; нос слегка приподнятый, выпуклые тонкорозового цвета ноздри, высоко поднятые брови, полные щеки, горящие румянцем, полный подбородок, нежная белизна шеи, плеч, высоко поднятой груди — все вместе, если это было так в действительности, как изображено на портретах, делало из Катерины еще в 1720-х годах женщину блестящей наружности.
Печалуясь в цидулках к мужу на постоянную почти с ним разлуку, Катерина, как мы видели, выражала эту печаль в форме шутки, среди разных прибауток и балагурства: дело в том, что по характеру своему она не была способна всецело отдаться одному человеку, тосковать, терзаться, серьезно ревновать его; притом и набегавшая тоска рассеивалась интимным другом Виллимом Монсом — Монсом с его фамилией.
Но неужели не нашлось ни одного голоса, который бы в ту пору не шепнул суровому и ревнивому монарху, что-де один из камер-юнкеров его супруги необыкновенною властью, своим вмешательством в важнейшие дела по разным судебным и правительственным учреждениям дает пищу неблагоприятным толкам, бросает тень на его «сердешнинькаго друга»?
Такой голос, казалось, всего скорее должен был раздаться со стороны «птенцов» государя; но «птенцы» не только молчали, но ползали пред фаворитом: они нуждались в нем, нуждались для ходатайства пред «премилосердной государыней», короче — им было невыгодно открывать глаза «старику-батюшке». Довольно сказать, что князь Меншиков, этот сильнейший из «птенцов» Петра, держался в это время только заступничеством Катерины, то есть — Монса. И это он понимал, лучше сказать — об этом он радел беспрестанно.
Меншиков в 1722–1723 годах был обвиняем в разных злоупотреблениях, в превышении своей власти, в захвате частной и казенной собственности и т. п. преступлениях, которые так были велики, что их бы не искупили все прежние заслуги «Алексашки» пред грозным монархом. Он уже в немилости, о его неправдах производят следствие, ему грозит не только опала — нет, даже казнь, — и он спешит за помощью к Монсу и его сестре. Скупой, гордый и тщеславный, князь не стыдился делать им подарки: так, например, он подарил Монсу лошадь с полным убором — подарки, правда, не ценные, но достаточно громоздкие для того, чтоб судить о его трусости. В 1723 году племянник Монса, Петр Балк, женился на Полевой; свадьба была играна в Москве и притом в чертогах Меншикова. Князь сам предложил их к услугам Монса и, мало того, забывая обычную свою скупость, на свой счет угощал многочисленных гостей своих «патронов». Труд и издержки не пропали.
Виллим и сестра его похлопотали об опальном пред «премилостивою матерью». Та неотступно просила государя о прощении Меншикова. «Если, Катенька, — сказал Петр, — он не исправится, то быть ему без головы. Я для тебя его на первый раз прощаю».
«Его императорское величество и ея императорское величество, — поспешила известить Меншикова знакомая нам Матрена Ивановна, — паки к вам милостивы, о чем паки истинно всесердечною радостью радуюсь и желаю всегда вашей светлости… получить милость от их величеств».
Петр ни в чем не может отказать «Катеринушке»; та, в свою очередь, не имеет твердости устоять против просьб своего камер-юнкера. К прежним фактам приведем еще один, впрочем, не последний.
При Екатерине состоял камер-пажом Павлов; молодой человек, гулливый, дерзкий, он только и держался милостью Монса, милостью, как мы видели, закупленной золотыми часами и т. п. подарками. Однажды Павлов жестоко избил, без сомнения в пьяном виде, одного из придворных чиновников. Избиенный взмолился об удовлетворении за обиду, он был прав — гуляка и буян кругом виноват; беспутство пажа превзошло терпенье Екатерины, и по ее просьбе государь приказал выписать буяна в армию в солдаты. Казалось, дело на этом и кончилось, но Павлов нашел спасителя: то был могущественный Монс.
«Всенижайше ваше величество прошу, — писал камер-юнкер, — о всемилостивейшем прощении камер-пажа Павлова, понеже уведомился я, что ваше величество высокоблагоизволили назначить онаго в солдаты. И ежели оное вашего величества изволение непревратно, покорнейше всемилостивейшую государыню прошу пожаловать онаго сержантом от двора отпустить. Буде же той милости не изволите с ним учинить, покорнейше прошу оное вашего величества изволение до благополучнаго прощения его величества отменить. Вторично всемилостивейшую государыню прошу, чтоб для беднаго прошения моего изволили учинить с ним милость, в чем на великодушие вашего величества имею надежду».
Содержание просьбы, лучше сказать, повод, ее вызвавший, маловажен; но тон просьбы, та уверенность, которая так и слышится в каждом слове челобитья, весьма знаменательны. Говорить ли, что просьба была принята?!
Павлов не только оставлен при дворе, но даже получил награду в год полнейшего торжества Екатерины Алексеевны и одновременного с ним возвеличения Виллима Монса!