—
Однажды я поймал себя на том, что разглядываю беременную женщину.
Воскресенье выдалось удивительно солнечное и светлое, каких в Лондоне почти не бывает. Мы с Ицуми нарядились в спортивные костюмы и, заигрывая с людским потоком, с семейками велосипедистов и толпой роллеров-любителей, добрались до прибрежной зоны, где находились скамейки и детские площадки. Мы уселись на полянке, ослепленные и успокоенные чудесными теплыми лучами, сияющими с небес. Сияние солнца напоминало о том, что мы лишь несчастные смертные, что все душевные муки, которые представляются нам такими важными здесь и сейчас, рождаются под этими лучами, согревающими окоченевших жителей вечно туманного мегаполиса. Мы еще раз вспомнили, что живем под одним солнцем и не принадлежим самим себе, что бы мы там ни думали.
Но покой оказался мнимым. Свет солнца рассекал окружающую материю, словно сошел с картин французских пуантилистов, взять хотя бы «Воскресный день на острове Гранд-Жатт». Я попытался было почитать газету, нацепил очки, но не смог прочесть ни строчки. Глаза слипались, веки тяжелели. Мы с Ицуми заснули чудесным сном на волшебной поляне, вдали от привычной кровати.
Лицо Ицуми точно смято сном, она сказала, что отлежала ноги и не может пошевелиться. В тот день на ней были смешные канадские сабо с искусственным мехом, из них выглядывали худенькие девичьи лодыжки. Настроение испортилось. Мне было понятно ее состояние. Бывает, что тебя словно засасывает вглубь собственного тела. Казалось, что она стала совсем маленькой. Я прижал ее к себе. Мы все еще хорошо смотрелись вместе. В небрежности воскресных костюмов, в сочетании ржавых цветов моего свитера и ее плаща, в переплетении наших таких разных и все же похожих черт читалось общее направление мысли и схожие вкусы.
В центре около галереи Тейт раскинулись палатки с этническими продуктами и готовой едой. Мы остановились перекусить. Кускус оказался слишком острым – Ицуми не смогла проглотить ни кусочка и выплюнула то, что успела взять в рот. Я собрал недожеванные остатки с ее ладони – «Дай-ка сюда!» – и выбросил в урну. Заботиться о ней, защищать ее от шумной толпы, от толстых мужиков с огромными пластиковыми стаканчиками, полными пива, от стаи говорливых арабов было приятно. Она вверилась мне, еще более хрупкая, чем прежде, и, хотя веки ее отяжелели и миндалевидные глаза слегка посветлели и пожелтели, она была все такой же красивой, как в молодости. Я до сих пор боялся, что однажды обернусь и не увижу ее среди шумной и пестрой толпы.
Она положила голову мне на плечо, и какое-то время мы просто стояли неподвижно. Тогда-то я заметил очень красивую женщину, которая играла в мяч с маленьким сыном. Она двигалась легко и проворно и в то же время плавно, несмотря на то что у нее уже заметно выдавался живот. Ее движения как будто укачивали новое существо и отвечали на его зов. Я подумал: должно быть, она балерина или танцовщица и потому ее тело так естественно отзывается на каждое движение. И лишь потом узнал Радию.
Я смотрел на нее, смущенный и счастливый, что могу наблюдать за этим мгновением ее жизни. Где бы она ни была все эти годы, сейчас она здесь, передо мной.
Если бы она меня узнала, я бы тут же спрыгнул с оградки, на которой мы устроились, и кинулся ее обнимать, наклонился бы к ее старшему сыну и поздравил ее с будущим событием. Но она меня не заметила, а я настолько растерялся, наблюдая за прекрасным зрелищем, что испугался подойти и все испортить жалким потоком ненужных слов и нелепой сценой неловкой встречи. Я не сдвинулся с места. Казалось, я свидетель настоящего чуда. Я просто молча смотрел, как она устремилась навстречу какому-то типу в длинных широких штанах и красной футболке, намокшей от пота. Он был похож на меня. Он подошел, подобрал мяч, взял за руку мальчика и обнял жену за плечи. Они медленно удалялись, и вскоре красивая пара с маленьким сыном скрылась из виду.
Ицуми тоже заметила их. Она проследила за моим взглядом, остановившимся на незнакомой женщине и ее твердом выдающемся животе. Я молча улыбался, молчание было долгим.
Когда я наконец обернулся к жене, ее лицо было мягким и усталым и на нем читалось чувство вины. То, что она уловила мое состояние, не сблизило, а отдалило и огорчило нас обоих. Солнце садилось, и после прекрасного дня мы стали свидетелями восхитительного заката.
Мы разожгли камин, Ицуми принялась разглядывать свои ступни, торчащие из-под одеяла. Я вышел погулять с собакой, а когда вернулся, она уже легла. У нее разболелся живот, – возможно, она все же успела проглотить слишком острый кускус.
Сидя на унитазе со спущенными штанами и разглядывая свои желтые коленки, я мысленно возвращался к этому прекрасному дню под волшебным и теплым солнцем и думал о Радии. Ей удалось спастись, я никогда не стал бы для нее ни настоящим мужем, ни отцом ее детей. И все же мы любили друг друга, нас связывало множество обещаний. Под лучами теплого солнца мне казалось, что я могу протянуть руку и прикоснуться к ее животу.
От Костантино я не смог бы родить ребенка. Мужчины не могут иметь детей. Безумная мысль, но ничего другого в голову не приходило. Я думал о том, что он единственный на свете, от кого мне бы хотелось иметь детей. Прежде я никогда об этом не думал, но теперь понимал, что осознание невозможности родить ребенка от любимого делало меня гомосексуалистом окончательно и бесповоротно. Мне казалось, что я слышу внутри себя отчаянный крик – крик всех мужчин, которые любят друг друга и знают, что их семени никогда не стать ростком новой жизни, что они не смогут оплодотворить любимое существо.
Посреди ночи Ицуми несколько раз просыпалась от боли, ее скручивало судорогой. В последнее время в метро произошло несколько страшных терактов, устроенных смертниками, и все были напуганы, чувствовали себя уязвимыми, обнаженными. Бетти, подруга Ицуми, ехала в одном из таких поездов. Она тоже вдыхала тот дым, видела разорванные тела и теперь жила на успокоительных таблетках. Ицуми была вечно на взводе, она названивала Ленни по нескольку раз на дню. Люди с подозрением косились друг на друга. Для арабов настали черные дни, каждый парень с рюкзаком за плечами вызывал подозрение. Казалось, эти люди хотят взорвать всю страну, затопят в Темзе катер, груженный радиоактивными веществами, отравят воду.
Несколько дней метро не работало, а когда его снова открыли, люди заходили на станции с опаской. Ицуми предпочитала ходить пешком. Я думал, что она просто устала. Включал свет, разминал ей ноги, тянул то одну, то другую, встряхивал. Утром она просыпалась без сил и тащилась на работу, но часто возвращалась раньше обычного, иногда на такси. Сначала мы думали, что все дело в гормонах: ее живот стал твердым и гулким, ее постоянно тошнило и мучили боли. Стенли, наш семейный врач, сказал, что Ицуми хорошо бы отдохнуть. Она отправилась на воды в Баден, где ее подвергли всевозможным обследованиям. Сначала решили, что это артрит. Но через месяц моя жена вернулась домой с кучей бумажек и заключений, бледная и ошарашенная.
– У меня сифилис.
– Что?!
– Вот, почитай.
Я расхохотался. Невозможно было поверить, что моя целомудренная фея Ицуми больна скандальной болезнью, которой неверные возлюбленные заражали философов и королей.
– Наверное, это ошибка! Это ведь полная чушь!
– Ты спишь с проститутками?
Все было как во сне. Ицуми выглядела усталой и с вызовом ждала моего ответа.
– Кто-то же меня заразил.
Теперь настала моя очередь испугаться. Я тщательно листал в памяти свои позорные подвиги. Ицуми расплакалась.
– Ну что ты…
Я хотел было ее обнять, она отстранилась, но затем сдалась и, дрожа, крепко прижалась ко мне. И тут я все понял:
– У тебя кто-то был, малыш?
На нее было больно смотреть. Но я ведь это заслужил, я не имел права ее упрекать. Мне хотелось распахнуть дверь и бежать под проливным дождем куда глаза глядят. Словно на меня обрушился утес.
– Расскажи мне.
Вот так в обычный будний вечер мне пришлось выслушать абсурдную, а местами даже немного комичную исповедь. Это случилось в тот день, когда ей было тяжело и одиноко, в чужом загородном доме.
– Но кто он, я его знаю?
Конечно, я его знал. Это был Уолт.
За первой встречей последовали другие. Их отношения продолжались почти год, с прошлого лета.
Уолт предложил мне помощь, а сам, точно стервятник, набросился на мою жену. Жизнь так проста и жестока!
Вроде бы я должен был почувствовать облегчение. Выходит, что не я один раздевался и вставал на колени перед другим мужчиной. Но вместо этого я почувствовал жуткую злость, пронзившую меня с головы до пят. Я гладил Ицуми по голове, точно добрый священник на исповеди. Но то была лишь уловка, чтобы разузнать обо всем подробнее и унизить ее признанием. С меня лился пот, я был возбужден и в то же время подавлен. Я вспомнил, как мы с Костантино занимались любовью и он плевал мне в лицо.
– Плюнь мне в лицо.
Я взял ее за волосы и приподнял спрятанное в ладонях лицо:
– Плюнь мне в лицо!
Она вся дрожала и молила оставить ее в покое, закрывала лицо руками.
– Делай, что говорю!
Она была так растеряна, что в конце концов подчинилась. Я принялся ласкать ее, пока она в изнеможении не упала на ковер. Заливаясь слезами и кашляя, она покрывала меня поцелуями.
– Вот так.
На следующий день мы пригласили Уолта в гости. Он с покаянным видом ступил на порог нашего оскверненного гнезда, сжимая под мышкой бутылку отличного скотча. Вечер выдался приятным и довольно плодотворным. Мы сели за стол переговоров. Ицуми вновь стала прежней и суетилась вокруг стола, подавая отличные закуски. Она опускала глаза и вела себя точно хозяйка борделя, в котором можно купить юную девственницу.
Настал момент истины – момент запоздалых признаний. Слабость, толкнувшая их на путь лжи и страдания, исчерпала себя, мы все почувствовали свою бренность и стали человечнее.
Я благородно согласился принять извинения Уолта, а он согласился сдать анализы на сифилис, хоть и отнесся к идее скептически. И правда, свежий и загорелый после недавнего отпуска, он дышал здоровьем и казался яркой тропической рыбкой. Мы расстались мирно, как никогда, а наша дружба стала только крепче.
Как бы то ни было, Уолт оказался настоящим мужиком. Он поддержал мою жену в момент печали и одиночества, но при этом остался верным другом, ни словом не обмолвившись о моем секрете.
Первым делом я вывел его в коридор и потянул за рукав:
– Ты ей сказал?
Уолт прижал руку к сердцу и гордо заявил:
– Даже не намекнул, честное слово. Только объясни мне, что это за история со свитером за двести фунтов?
Мы стояли у двери в нашу спальню. Застланный синим блестящим покрывалом матрас казался огромным гробом.
На следующий день я попытался дозвониться до Костантино. Мобильный молчал, поэтому я позвонил в ресторан. Ждать пришлось долго, в трубке слышались далекие итальянские голоса. Я представлял себе огромный зал, меню, написанное на черной доске, как принято в старых трактирах, Костантино у плиты, в длинном переднике и белом колпаке, из-под которого выглядывают мокрые от пота пряди волос. Я уже было хотел сбросить звонок, когда вдруг услышал его голос, так близко, точно он был совсем рядом.
– Слушаю, кто это?
– Это Гвидо.
Мы не разговаривали целую вечность.
– Слушай, у моей жены сифилис.
Он ничего не ответил.
– Мне кажется, тебе тоже стоит сдать анализы.
Он ответил, что недавно проверялся на диабет и сдал все, что только можно. Мой звонок совершенно его не смутил. Он попрощался со мною так, словно ему позвонил домашний врач, а не любовник.
Утром Ицуми устроилась в кресле. На щеках у нее появились странные красные пятна. Словно на переносице уселась бабочка с расправленными крыльями.
Каждый день, каждый час она отдалялась от меня. Дальше и дальше.
– Я – Иуда, который плюет в собственную тарелку. Вот почему ты попросил меня плюнуть тебе в лицо.
Я склонился перед ней:
– Прости, я не имел права так поступать.
Как всегда, мне помогла Джина. Она направила меня на верный путь. Я уже стоял в пальто, как вдруг развернулся и сел на диван. А потом рассказал ей про странную бабочку на лице Ицуми.
– Yes, like a butterfly…
Джина поднялась и поправила поленья в камине, хотя мы никогда не разводили огня. Нелепый жест, который она повторяла раз за разом. Я смотрел, как она пытается оживить покрытые пылью поленья. Мы сидели молча, погрузившись в себя, в собственную душу и желания, покуривая сигарету счастья, а камин воплощал собой потухший и бренный мир.
Она рассказала мне о колледже, где провела детство и юность, о ледяных полах, о том, как они воровали на кухне кусковой сахар и спирт. Именно тогда она начала курить и впервые услышала о мастурбации.
– Ночью мы таскали свечи и засовывали под одеяла. Другого тогда не было.
Я вслушивался в звук ее глубокого голоса, в котором иногда проскальзывали высокие нотки.
– У нас в пансионе была одна симпатичная девочка с толстыми косами, она никогда не сидела без дела. Потом стали ходить слухи, что она быстро устает, что вроде у нее сифилис. Никто толком не проверял, но для нас это стало настоящим шоком. Сестры поселили ее в отдельной комнате, куда никого не пускали. А потом выяснилось, что у нее сбой иммунной системы. Она вся покрылась красными пятнами.
– Как ее звали?
– Катарина Эбигейл.
– Как называлась эта болезнь?
– Тогда ее называли «the great imitator».
Я улыбнулся, подумав о двусмысленности такого названия. Джина прозвала меня «the great pretender», позаимствовав это из песни. Скуластое лицо Джины напряглось и выражало сочувствие.
– Эта болезнь имитировала другие, вот почему ее так называли.
– И сифилис тоже?
– Думаю, да. То, о чем ты говоришь, очень похоже на волчанку.
– Волчанку?
– Lupus – одно из названий этого вируса. Но я называю его «волчица».
Она выключила свет, и мы спустились по лестнице. Я взял ее под руку и проводил до перекрестка.
– И что случилось с Катариной Эбигейл?
Она промолчала и вздохнула:
– Это было очень давно…
Я поцеловал ее и погладил по лицу.
– Угрызения совести, не переживай, милый. Доброй ночи.
В тот вечер к нам пришли Кнут и старушка Бетти. Ицуми накрыла на стол, расставила новые светло-серые тарелки, испекла хлеб на дрожжах. Бетти принесла ей в подарок всевозможные баночки с кремом: она держала в Фулхэме магазинчик натуральной косметики. Девушки закрылись в туалете, а когда вышли, лицо Ицуми было покрыто белесым кремом. Точно на ней была маска, какие надевают актеры театра «Но», когда наклоняются к зрителю, чтобы сообщить ему нечто страшное.
– Это похоже на солнечный ожог, милая, у меня было что-то такое в прошлом году после Испании.
– Или огонь святого Антония.
– Да нет, Кнут, антонов огонь нисходит на грудь или на спину, а не на лицо.
Бетти сильно поправилась, она почти ничего не съела, но выпила немало. Она все время бегала на кухню и смешивала себе коктейли. Ее роман с Харли подошел к концу. У них были потрясающие отношения, о таких можно только мечтать. Эти двое перепробовали все на свете: мужчин и женщин, обмен партнерами, садомазо. Бетти была из той, старой жизни, это она, рыжая красотка, стояла с Ицуми в вечер нашей встречи на пришвартованном у берега пароме. Тогда я бы с удовольствием пригласил ее пошататься со мной по клубам ночку или две.
Когда-то она была групи, из тех, что ездят за любимыми группами по всему миру и стягивают с себя майки прямо перед сценой. Глядя на нее теперь, меня разбирала безумная ностальгия по тем временам, когда выходные в дни выступлений Boomtown Rats казались бесконечными, и все вокруг было так прекрасно и вместе с тем непостоянно, и мы были сами собой, хотя все сидели на легких наркотиках.
– Всему свое время, так ведь?
– К черту время!
Кнут рассмеялся и протянул Бетти очередной стакан.
– Кнут, лапочка, мы – самые настоящие пионеры, и дело не в сексе, а в том, что мы были единомышленниками. У нас было много общего. А сегодня нас душат со всех сторон, политики галдят, повсюду сплошная дискриминация…
Да, и Бетти стала похожа на одну из тех дам, которые выходят из церкви с идеальной прической и черствым лицом примерной прихожанки. Если бы я не общался с ней все эти годы, если бы не видел ее давным-давно под струями дождя, я бы ни за что не узнал в ней прежнюю Бетти. И если бы эта женщина прошла сейчас мимо той прежней Бетти, растрепанной, стоящей перед прицепом любимой группы в мини-юбке, выставляя напоказ идеальные ляжки, точно приглашая попробовать клубничный пудинг, она бы с презрением отвернулась.
– Вот что значит старость, дорогие мои. Ты идешь на встречу с другом и делаешь вид, что все как прежде. Пойду-ка возьму с полки моего дорогого Музиля. Потому что, если продолжать разговор, придется передать микрофон другому себе – трусливому, лишившемуся иллюзий человеку, которым я и являюсь. Да, я пассивный и жалкий тип, зато у меня развита эмотивная память. Пожалуй, это мое единственное достоинство.
Бетти, шатаясь, поднялась с дивана и потянулась к вешалке, где ее ждала мягкая прокуренная шубка, похожая на старого пушистого кота. Она аккуратно поцеловала Ицуми, стараясь не дотрагиваться до ее лица:
– Не забывай увлажнять кожу, милая, не меньше трех раз в день. Смотри не забудь!
Кнут помог ей с неподдающимся рукавом:
– Ты немного перебрала, дорогая, уверена, что доедешь сама? Может, тебя проводить?
– Мы с тобой под ручку отправимся прямиком в ад, дорогой, но только не сейчас.
Кнут надел свою новую шляпу и обернул вокруг шеи шарф с надписью «Hammers». Он уже оделся, но медлил уйти, закинув длинные ноги на ручку кресла. Друг, с которым он жил в последнее время, умер в больнице несколько дней назад.
– Знаешь, что во всем этом есть один плюс.
– Да? И какой же?
– Ты не увидишь, как стареют твои любимые люди.
Он прикрыл глаза, сложил руки на груди и вытянул ноги.
– Мне очень жаль, Кнут.
Норвежский мертвец резко вскочил. Нандо заскулил и побежал к двери вслед за ним.
– Твоя собака преследует меня весь вечер. Может, мне ее вывести?
Он обернулся и улыбнулся мне загадочной северной улыбкой отверженного бога. Шатаясь, он побрел по дороге.
– Как ты?
– Так же, как и ты сам. В двух шагах от рая, в одном шаге от адовой пропасти.
Крем, который принесла Бетти, стал помогать, и лицо Мадам Баттерфляй снова стало светлым и чистым, бабочка исчезла. Но руки по-прежнему болели. Потом стали болеть еще и почки.
Тогда я понял, что именно болезни руководят нашей жизнью, даруют нам взлеты и падения. Пока болезнь молчит, мы чувствуем себя живыми и считаем, что тело – это всего лишь кусок мяса, и вдруг становимся сплошным телом.
До сих пор Ицуми была прекрасной англизированной японкой, хранившей восточные традиции. Теперь она стала сплошным телом и подавала сигналы тревоги. Кожа – марля, прикрывающая внутренний механизм, который Ицуми так хотела разглядеть в мельчайших деталях. Ее настроение полностью подчинилось легкому телу.
Однажды утром у ее домашних туфель порвался шнурок. Когда я пришел, она сидела на кухне, а туфли валялись в открытой мусорной корзине. Ее блестящие глаза словно остекленели: рваный шнурок – дурное предзнаменование.
Наконец ей поставили точный диагноз. Доктор-индианка с длинной косой и круглыми глазами казалась родной внучкой Ганди.
– У вас системная красная волчанка.
– И что это значит?
– Серьезное расстройство иммунной системы. Оно проявляется в том, что антитела, вместо того чтобы бороться с вирусами, борются со здоровыми клетками.
– Вы уверены?
– Сомнений нет.
Она была похожа на студентку колледжа Нью-Дели. Мы месяцами ходили от одного врача к другому, и вдруг эта юная девушка на тонких ножках, с шершавой кожей, одетая в белый халат, вышла из лаборатории и заявила, что у нее нет ни малейших сомнений.
– Эту болезнь сложно определить, она проявляется, только когда поражает не менее четырех органов. Помимо сильной головной боли, основные симптомы – кожный зуд, осложнение на почки, артрит и чувствительность к свету.
Она улыбнулась, и я никогда не видел человека, который выглядел бы так спокойно.
– А кроме того, ложноположительный анализ на сифилис подтверждает мои подозрения.
Ицуми стояла и сосредоточенно слушала. Она казалась озадаченной и вдруг неожиданно спросила, точно на мгновение очнулась:
– Я поправлюсь?
– Нет.
– Значит, я умру?
Мы брели вдоль бамбуковой рощи ботанического сада. Ицуми в обычных тапочках, на плече – сумка с деревянными ромбами. Осторожно касаясь рукой листьев, чешуек коры, словно пытаясь слиться со стволом, Ицуми то исчезала, то снова возникала рядом со мной. Порой она оборачивалась, чтобы подождать меня, а потом как будто забывала, что я рядом. Ее кидало из стороны в сторону. Сначала все было хорошо, но потом она вдруг обрушивалась в пропасть. Столетний бамбук возвышался над нами, в его зарослях Ицуми поначалу казалась крошечной, но вдруг вырастала и словно становилась выше. Она гордо вздымала голову и казалась безмолвным и печальным гигантским стволом. Я шел с трудом и выбился из сил, а стволы бамбука становились все чаще и жестче. Высоченные сменялись низенькими и робкими, гибкими, но такими же острыми. Мне вдруг показалось, что я нахожусь посреди зарослей деревянных копий, что я животное, загнанное в ловушку. Ицуми не было видно. Я принялся звать ее, но она не отвечала. Я запаниковал. Мне стало страшно, что я больше ее не увижу. Она так и будет бродить меж шелушащихся стволов, скрестив руки и легонько касаясь пальцами тоненьких листьев, останется пленницей раскачивающегося на ветру лабиринта. Мне показалось, что я уже слышу, как ее душа звенит, отлетая куда-то далеко. Я перестал понимать, как мне выбраться из этого леса. И вдруг увидел скамейку и сидящую Ицуми.
– Ши, – сказала она.
– Что?
– Доктор сказала, что эта болезнь выявляется только по четырем критериям, по-японски «четыре» – «ши».
– Ну и что?
– Просто плохое слово. Ши – это смерть. Четыре – знак смерти. Эти слова произносятся одинаково.
С дерева упал лист и приземлился на моей голове.
– Это добрый знак?
– Да, он означает, что ты не будешь долго страдать.
С того вечера прошло ровно три года. Доктор Кхандра Нирал стала богиней Кали нашего дома. Мы поклонялись ей, переполненные трепетом и надеждой. Когда ее смена в больнице заканчивалась, она приезжала к нам, доставала из сумочки инструменты и лекарства, которые удалось купить через знакомых. Лечение стоило больших денег, а наших средств хватало только на то, чтобы оплачивать колледж для Ленни. Все остальное расплывалось перед глазами, точно в мутном свете тусклых уличных фонарей.
Время душило нас в волчьих объятиях. Я стал специалистом по этой редкой болезни. Мой книжный шкаф был набит книгами, брошюрами и медицинскими журналами, я читал научные статьи и даже купил огромный фармацевтический словарь. Когда у меня выдавалась свободная минутка, я пытался узнать что-то новое: у меня появилась возможность стать ближе к Ицуми, а заодно и бежать от реальности. Я прятался в кровоточащую раковину, чтобы забыть о собственных ранах.
Ицуми стала принимать адренокортикостероиды, и это помогло: красные пятна почти исчезли, она снова жила полной жизнью. Часто она не уделяла должного внимания своему здоровью, перенапрягалась, забывала выпить лекарства.
Можно сказать, нам повезло. Болезнь, точно волчица в холодную зиму, отступила и впала в спячку. Потекла прежняя спокойная жизнь, мы стали ближе, чем прежде.
Но предвидеть обострений мы не могли. Иногда Ицуми просыпалась посреди ночи и ее била дрожь. Оголодавшая волчица снова спускалась в долину. А я стоял с топором наготове. Пришлось опять прибегнуть к химиотерапии. Ицуми менялась на глазах. Она нервно бродила по дому, втягивала живот и сжимала ослабшие пальцы. Волчица поселилась у нее внутри, она выла и потихоньку терзала ее плоть. Ицуми гордо не сдавалась. Ее тело старалось соответствовать сильному и благородному духу.
Как оказалось, солнце – наш враг. Для волчицы оно было верным сообщником. Даже в дождливые дни Ицуми надевала широкую шляпу: боялась, что на нее попадет даже маленький солнечный лучик.
А потом наступала короткая передышка. Лицо Кхандры Нирал изумленно вытягивалось, она больше не появлялась каждое утро, чтобы поставить капельницу. Ицуми надевала плащ и терялась в уличной сутолоке.
Каждые выходные, вместо того чтобы развлекаться с друзьями, Ленни возвращалась домой. Ей нравилось сидеть в пижаме перед телевизором в обнимку с мамой, как в детстве. Когда мы уже свыклись с болезнью Ицуми, Ленни резко изменилась. Она не могла принять того, что на светлый дом ее детства пала черная тень, что он превратился в склад таблеток и склянок, шприцев и пузырьков с лекарствами. Она привыкла видеть мать сильной, и ей было странно, что теперь Ицуми постоянно нуждалась в помощи и внимании. Ленни чувствовала, что перестала быть главной. Она постоянно упрекала мать. У нее была уникальная память, и помнила она только плохое. Ленни нападала на раненое животное и терзала его.
Я делал все, что мог, чтобы она приезжала в те дни, когда Ицуми становилось лучше. Старался, чтобы, пока она у нас, жизнь проходила весело и беззаботно. Но Ленни была умна и очень скоро раскусила мой незамысловатый обман. Переступая порог нашего дома, она чувствовала запах голгофы и хмурилась. Ицуми тоже старалась скрасить наши дни вместе: готовила мясную запеканку, пекла шоколадные кексы. Но Ленни не могла не чувствовать, что гора дала трещину. Ее мать, ее Йомагами, направлялась в царство теней и злых духов, живущих в недрах земли. Ицуми стала с ней строже, точно старый наставник, у которого не осталось времени, чтобы поверить секреты лучшему ученику. Она наступала Ленни на пятки, поторапливала ее.
– Давай испечем торт.
Они надевали фартуки и закрывались на кухне, гремели банками, кастрюлями, пирожными формами и венчиками, ломали ванильные стручки, толкли чернику. Ленни включала магнитофон, ставила тяжелый металл типа «Breaking the Law», а Ицуми стояла выпрямив спину, точно образцовый дзен-мастер, и жала на кнопку миксера. Порой мне казалось, что все как раньше, в далеком счастливом прошлом. Но вот я выходил с собакой, а когда возвращался, слышал дикие крики обезумевшей Ленни. Я брал щетку и совок и выметал муку и сахарную пудру. Ленни кричала, что повесится.
– Я вырастила чудовище.
– Ленни не может смириться с тем, что ты больна.
Лицо Ицуми покрылось множеством мелких морщинок и напоминало тончайшее потрескавшееся стекло. Она плакала молча, ни разу не вздрогнув.
– Да, я больна.
Через несколько секунд появлялась Ленни, в коротеньком платье, с сильно подведенными глазами, хлопала дверью и заявляла, что бросится в Темзу.
Я садился в машину и медленно катил по улицам, надеясь ее разыскать. Я нагибался и смотрел в окно, обшаривал взглядом скамейки и тротуары. Проезжал мимо клубов. А заодно мысленно составлял карту нового города, отмечая на ней популярные у молодежи места, угадывая, что именно нравится таким, как Ленни. Старых добрых панков, каннибалов, цепи и котелки сменили гранжеры в кедах и похожие на индейцев типы с дредами, которые бродили по ночному городу и запрыгивали на доски, точно темные волны, накатывающие на берег.
Ленни, робкий ночной мотылек, одиноко шла по тротуару.
– Привет, милая.
Казалось, она не злится, но и не рада моему появлению. Я медленно подъехал к ней и притормозил. Я ехал со скоростью пешехода, выставив локоть в окно. Ленни казалась мне самой прекрасной девушкой на земле, и, хотя она изменилась и стала язвительна и груба, я не мог забыть той нежности и мудрости, с какими она когда-то впустила меня в свою жизнь, и ту любовь, которой она меня научила. Я ничего от нее не требовал, просто хотел быть рядом, сопереживать ее растерянности и упрямству. Я знал, что любовь питается скудной нежданной пищей, которую тебе подают, когда ты этого не ждешь, и так, стиснув зубы от тоски, ты выживаешь.
Я был счастлив и гордился тем, что мог сопровождать Ленни в такие минуты. Мне нравилось угадывать, пойдет она через мост или свернет на Чаринг-кросс, я пытался угадать ее маршрут, увидеть ее изнутри, взглянуть на город ее глазами. Мне казалось, что я сопровождаю ее по совсем другому, куда более длинному пути.
Она выбирала улицы, где можно проехать на автомобиле; если же движение было односторонним, она останавливалась на перекрестке, как будто поджидала меня. Мое присутствие не было ей в тягость, она все еще была моей королевой джунглей, крохотной мартышкой. Наконец она останавливалась, снимала туфлю и принималась растирать ступню. Потом резко разворачивалась и, словно ничего не произошло, открывала дверцу машины и усаживалась на сиденье рядом со мной.
Ее волосы распушились, в полной нижней губе красовалось колечко, небесно-голубые восточные глаза были ярко подведены каджалом. Я продолжал думать о джунглях и неведомом будущем.
– Знаешь, пап…
И даже если после этих слов спокойно могли последовать такие: «Ты полное дерьмо, ты лузер и тряпка», это было уже не важно, мне хватало этого «пап». Я поддакивал ей, соглашался tout court. Мое подавленное гомосексуальное эго шевелилось на дне души и отчаянно бунтовало.
Потом она плакала. Говорила, что чувствует себя самой одинокой на свете, что она уродка, что никто не хочет с ней считаться. Разумеется, все было совсем не так, разумеется, я соглашался.
Я старался быть для нее авторитетом, внимательно слушать, следить за тем, как скачет ее настроение. Она безумно любила мать и не могла простить Ицуми, что та собиралась покинуть нас и поселиться в райском саду. Она была слишком молода, чтобы понять, насколько непреложна и капризна жизнь и ее законы. Когда-нибудь это придет.
Прошел еще год. У меня появились новые студенты, я читал новый курс. Я напряженно работал, семестр подходил к концу.
Я перебрал завалы памяти, и образ Костантино являлся мне теперь без лишних сексуальных коннотаций. Он стал тем, кто вечно присутствует в твоей жизни, что бы ни случилось, даже если вы уже никогда не увидитесь. Я думал, что так оно и будет. Мы ведь не в Древней Греции. Нельзя же приходить домой к жене и детям с порванной задницей и сердцем героя. Сначала ты страдаешь, но проходит время, и страдания утихают, как собака на коврике, которая спит и изредка поскуливает во сне. Болезнь Ицуми многому меня научила.
Ты просто сидишь в кресле и вдруг понимаешь, что тело переместилось в другую реальность и, хотя все кажется таким далеким и нездешним, оно живет здесь и сейчас. И ты понимаешь, что тело живет именно там, где ты возвел свои стены. Ты вдруг осознаёшь, что стареешь и что другого случая не представится. Что годы вдали от дома раскрепостили твою душу. У тебя нет ни чувства вины, ни привязанности к корням, ты старался сохранить только самое лучшее, то, в чем действительно нуждался. Твой друг был прав. Ты жадный, бессовестный. Теперь ты смотришь на свою жизнь словно издалека. Тебе повезло: ты смог увидеть многогранность своей природы и воспользоваться ею. Благодаря ему ты познал самого себя.
Теперь он превратился в маленькую статуэтку, которую ты рассматриваешь с разных сторон. Именно так происходит, когда любовь превращается в нечто большее, чем соприкосновение тел, становится чем-то возвышенным, недосягаемым. Ты понимаешь, что вокруг не останется ничего из того, к чему ты привык, что тела обратятся в пыль, а кости побелеют и очистятся потоками дождя, точно кости животных в полях. Что сталось с телом твоей матери? Ты с трудом можешь вспомнить бабушку и дедушку, а про тех, кто был еще раньше, ты и вовсе ничего не знаешь. Ты не имеешь ни малейшего представления о тех, кто веками предавался любви, чтобы ты появился на свет. Ты знаешь только себя самого, но ты – никто, для жизни как таковой ты – пустое место.
Так что придется довольствоваться памятью, которой хватит на двоих. И ты больше не боишься его потерять. Ты смог отказаться от него. Он стал частью мира, где царствуют тени и образы. Ты можешь потрогать его и приласкать, когда пожелаешь. Ты понимаешь, что он проходит сквозь всю твою жизнь. И, думая о том, что вы на одной планете в одно и то же время, ты чувствуешь облегчение.