Глава 39
Над крыльцом приемного покоя, ветхого бревенчатого здания, похожего на барак, едва-едва светила прикрытая засиженным мухами колпаком тусклая лампочка; над крыльцом красовалась вылинявшая табличка с названием больницы. Даша попробовала прочитать и с ужасом поняла, что не понимает смысла прочитанного.
– Добро пожаловать в приют скорби, – услышала девушка.
Доктор Вик отпустил ее руку, подтолкнул вперед. Даша постаралась сосредоточиться. Облупившиеся, истертые ступеньки, по половице прямо перед дверью жук какой-то черный ползет, Даша даже напряглась, чтобы переступить через него. Открыла дверь, на нее пахнуло запахом несвежего белья, неуюта, какого-то лекарства. Но более всего – запахом сырости и прели. То ли здание осенью и зимой совсем не топилось, то ли вода застоялась под старым фундаментом, а этот запах пропитывал все вокруг и делал окружающее – истертый стол, длинный шкаф с прикрепленной на дверце металлической биркой, клеенчатые сальные стулья – совсем не декорацией, а самым настоящим приютом нищеты, привычной тоски, телесной ущербности и умственного убожества.
Сидящая за столом бабка, толстая, с изрытым оспинами лицом, в засаленном коричневом байковом халате, близоруко прищурила маленькие глазки:
– Это че, Ильич, еще одна?
– Да.
– Тож детдомовская?
– Тоже. Запиши в журнал: Дарья Иванова, пятнадцать лет.
– Из Колывановского?
– Да.
– Чего ж их не вместях привезли?
– Эту искать пришлось.
– Пряталась?
– Угу.
– И везут, и везут... Совсем ополоумели... Сами должны справляться! Добро бы действительно убогих отправляли, а то – девки нонче бойкие, возиться с ними воспитателям недосуг и неохота, вот и направляют к нам... А почто зарплату получают тогда? За сидение? Их бы, шалав этих, выпороть другой, они б шелковые сделались, дак нет – к нам шлют все бедовых, – бормотала бабка, обхватив ручку четырьмя пальцами и медленно выводя неподатливые буковки в книгу регистрации. – Ниче, от нас тихоней выпишется, баловаться отучим. И те, пока у меня дожидались – стихли. Их Галевский Игорь повел, Студент который. Вызвать его?
– Сам отведу.
– А Гнутый сегодня подменным?
– Вроде того. В восьмое пошел.
– Хорошо ему. В восьмом шизоиды одни, там тихо, отоспится, – завистливо вздохнула бабка. – А Студента ты, Ильич, еще догонишь, ходит он не шибко.
Халаты я на девок ему выдала, а бельишко чистое у них с собой, хоть здеся скупердяи детдомовские не поскупились, выдали новехонькое. И повезло девкам, завтрева банный, котельщики уже топют, вода горячая. Никого сегодня больше не будет?
– Если не психанет кто с перепоя.
– Черти окаянные! В прошлое дежурство аж двоих таких привезли – они все тараканов или змей каких ловили! Хорошо, Степан с Мишкой еще трезвые были, скрутили враз да и насували им, чтоб неповадно. Хошь им в горячке и одна метель, а оклемаются – почуют, а там, глядишь, и поумнеют, что бедокурить здеся не следовает! Ну че, все в лучшем разрезе: записала. Лягу я чуть, закемарю, чую, до утра тихо будет.
Доктор Вик ничего не ответил, лицо его сделалось напряженным и замкнутым.
– Топай, – велел он Даше.
Они вышли, спустились с крыльца и зашагали к отделению по едва приметной, покрытой трещинами асфальтированной дорожке, со всех сторон сплошь заросшей бурьянами и чертополохом. Даша шла рядом с доктором пытаясь хоть как-то сосредоточиться, но у нее не получалось ничего. Нет, она помнила и свой богатый дом, и зимний сад, и запах королевских орхидей, приторно-сладкий и душный, и томат роз... И отца, могущественного, грозного и такого далекого теперь...
Девушке даже показалось, что ничего этого никогда не было, а был просто сон о какой-то чужой жизни, и жизнь эта, если сказать по правде, вовсе не была счастливой... Еще ей вспоминался Олег, но совсем расплывчато, как мираж, и Даша почти уверила себя, что его-то она точно придумала.
Девушка ступала медленно, будто по снежной замети, усыпавшей только-только затянувший озерцо лед, и черно-бурый асфальт казался ей стоялой ледяной водой, в которую она может упасть, как в омут, и – пропасть навсегда. И еще ей вдруг почудилось, что она вовсе не на земле, а в какой-то выдуманной, ирреальной действительности, что и странные здания, и невидимые во тьме деревья, и всполохи зарниц – все это существует лишь в воображении некоего существа, и этот странный, изощренный разум конструирует сущее по своему произволу, и оттого окружающее так уродливо, гротескно и мнимо... разум этот словно галлюцинирует, мучимый невыразимой тоской жизни вечной, когда некуда спешить, когда нельзя опоздать, когда беспредельность превращает жизнь в пустое прозябание и смыкает вечность и смерть в одном круге – круге небытия.
Даша похолодела: эти мысли, больше похожие на обрывки напугали ее: может быть, она действительно сошла с ума? Стремительный доктор Вик, что ведет ее, цепко ухватя под локоть к неопрятному зданьицу, – действительно врач, который желает ее вылечить?..
Ни страха, ни отчаяния не было, лишь холод. И обида.
От снадобья Даша стала безвольной, сонной и покорной, но сейчас тоска, запрятанная глубоко под сердцем, вдруг сделалась острой и горькой: наверное, ее жизнь скоро закончится, но почему она закончится так пусто и бездарно? Да, она жила в большом и красивом доме, побывала в далеких местах, видела разные города и разных людей... Но все эти люди были чужие, и даже папа, ее папа, как был в детстве, так и остался большим, сильным и строгим великаном, но она даже ни разу не говорила с ним о том, что ее по-настоящему мучит... Ей и раньше часто казалось, что богатство – мнимо, и существует оно, только пока ее отец силен и властен, что стоит случиться хоть какому-то сбою, и уродливый мир нищеты поглотит ее, как он поглощает миллионы людей, заставляя метаться в кругу постылой работы, безутешной экономии и бездушных чиновничьих стен. Нет, такие мысли приходили нечасто, настоящее было размеренным и блестящим, и Даше даже казалось временами, что окружающие живут не так, как папа, только из-за своей лени, нерасторопности и отсутствия отваги. Она даже знала, что это действительно так, но лишь отчасти... А еще она знала, что быть богатым в стране нищих невозможно: благосостояние слишком призрачно и эфемерно, и ничто не спасает от несчастья. Ведь даже могущество отца так и не смогло ее уберечь, и она бредет сейчас в неведомом месте и непонятном времени, и никуда ей не хочется бежать как раз потому, что бежать ей некуда...
У нее всегда все было и – ничего не было. Даша знала, ей многие завидовали, но она отдала бы все-все, и даже больше, лишь бы мама, ее мама была жива... Она бы всегда все поняла, приласкала, и ей можно было бы выплакать все слезы... Даже у Золушки была Фея, а у нее... Отцовский дом был как хрустальный замок, покоящийся на острие клинка в хрупком и шатком равновесии... А весь остальной мир так и остался для Даши непонятным, далеким, пугающим, и ее попытка сблизиться с этим большим, полным опасностей миром оказалась обреченной. Для нее это – чужбина. «Ваше благородие, госпожа чужбина, крепко обнимала ты, да только – не любила...» Нет, некуда ей бежать. Даже если бы она и смогла.
Скверные, тяжелые мысли уже не пугали Дашу; апатия сковала не только мозг, но, казалось, опутала вялой липкой паутиной душу.
Когда прошли небольшой скверик, доктор неожиданно остановился, взял Дашу за плечи, развернул к себе и посмотрел так, что сонная душа ее обмерла страхом и, словно планета, сорвавшаяся с назначенной ей орбиты, низринулась в холодную, безличную пустоту бескрайнего Хаоса.
– Ты красива... Ты красива столь изысканно и порочно, что у меня уже нет сомнений: в тебе бес! – проговорил доктор медленно, будто преодолевая сопротивление. Голос его изменился неузнаваемо: стал скрипучим и жестким, как кровельное железо под ножом. – Такая красота – суть дьявольское наущение, посылаемое смущать слабых! Такой красотою сатана возбуждает в нестойких сжигающую их любовную лихорадку, каждый искушается, обольщаясь собственной похотью, и похоть эта увлекает в грех и в смерть! Любовное исступление, производимое адскими чарами и соблазнами, рождает ненависть и ведет человека к преисподней! И виною всему вы, лукавые и бесстыдные! И оттого, что вы даже не сознаете своего лукавства и бесстыдства, ваши очарования еще злее и губительнее для душ, увлеченных вами! О, Иоанн Златоуст знал вам истинную цену: «Разве женщина что-либо иное, как враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, естественное искушение, вожделенное несчастье... изъян природы, подмалеванный красивой краской?» – Доктор рассмеялся меленьким кашляющим смехом. – Я, я устраню этот изъян, я смою диавольскую краску, и никто и никогда о тебе уже не соблазнится! Ибо что есть ваша красота, как не уродство?
Зрачки его расширились, будто под действием кромешного мрака, и глядел доктор так, словно видел перед собой не девушку, а насекомое, редкого ночного мотылька, которого предстоит наколоть на булавку и присоединить к коллекции высохших хитиновых трупиков.
– "Мужчины влекутся к позорным деяниям многими страстями, а женщин же ко всем деяниям влечет одна страсть; ведь основа всех женских пороков – жадность".
Так писал Туллий в своей «Риторике». А я добавлю: жадность к плотским утехам!
Вы обольщаете сердца мнимой любовью и напитываете их ядом ненависти. Про таких сказал Экклезиаст: «Женщина – горше смерти, она – петля охотника. Ее сердце – тенета, ее руки – оковы». Овевая оковами нестойких, вы влечете их в ад! – Доктор перевел дыхание и продолжил почти шепотом, словно кто мог его подслушать в этой безлунной ночи:
– Нас мало, избранных, и мы стоим на страже, храня падший мир от полного Растления. – Он поднял руку и медленно провел холодными Влажными пальцами по щеке девушки. – Я вижу, ты жаждешь исцеления... Но настоящее исцеление происходит только в обители боли. – Голос его сделался сиплым и едва различимым. – Я избавлю тебя и от похоти, и от вожделения, и от мнимой красоты – этого диавольского дара!
Губы доктора скривились в жестокой гримаске, пальцы правой руки машинально совершали некое движение, словно перетирали в прах пойманную муху... Даша чувствовала, как леденеет сердце; раньше толстые линзы очков бликовали под тусклым светом лампы над крылечком приемного покоя, а теперь, когда свет стал едва различим и далек, что-то резкое, дисгармоничное, болезненное вдруг разом проступило в облике доктора Вика... Нос? Грубо слепленный, крючковатый, он нависал над выбритой губой, делая доктора похожим на злого гнома, выдворенного собратьями из Страны Грез за скверный нрав. И еще – глаза: они были то скорыми, словно устремленные за добычей зверьки, то застывали неживыми черными проталинами по мартовскому льду, а то – искренне печаловались, блестели выпукло, влажно, укрупненные линзами очков, и – читалась в них то ли вселенская скорбь, то ли тайное помешательство.