Глава 19
Дородная казачка .лет тридцати пяти стояла чуть поодаль, подбоченясь, наклонив набок обвитую толстой косой голову, и, насмешливо сложив полные губы. смотрела на Алю. От окрика девушка повернулась, одеяло комком упало к ногам.
— Да она еще и голая, прости Господи, — озадаченно сказала казачка и добавила .повелительно:
— А ну-ка, прикрой срамоту, да пойдем погутарим, с чего здесь ходишь телешом, когда люди добрые спят, да с кем валандаешься, коли тебя выпустили так вот, в чем мать родила! Ну?
Аля наклонилась, снова .закуталась в одеяло, спустилась с крыльца.
— Да на тебе, девка, лица нет! Или случилось чего? — озабоченно глянула казачка. Поднесла руку, потрогала лоб:
— Даты вся горишь! Пойдем-ка.
Аля устала. Ей не хотелось ничего говорить, ни от кого бегать, ей хотелось просто согреться и замереть: стать невидимой, неслышной, как гераниевый листочек между страничек гербария. И уже там — отоспаться вволю. А завтра… Если, конечно, у нее есть хоть какое-то завтра.
Женщина провела ее в один из домиков, притворила дверь, зажгла свет.
Поставила на плитку чайник, сказала:
— Присаживайся. — Помолчала, добавила:
— Выглядишь так, будто за тобой сутки черти гонялись.
Аля скосила глаза, увидела зеркало на телевизоре, но подходить к нему не стала: к чему расстраиваться и по этому поводу?
— А руки у тебя чистые…
— Что? — Аля посмотрела на женщину.
— Руки, говорю, чистые. Ни одной «трассы». Тогда — чего? Таблетки глотаешь? Нюхаешь? Куришь?
Слова ее звучали для Али глухо, будто где-то вдалеке ударяли в большой бубен, и смысл этих слов доходил до девушки невнятно, словно через тяжелую войлочную завесу. Она еще раз оглядела убранство комнатки: уютно.
— Чего смотришь? Управляющая я здешняя, вроде коменданта. Зимой приглядываю, чтобы пансионат этот бедолажный не спалили к едрене фене, летом — за порядком слежу. Цены у нас низехонькие, потому и публика, отдыхающие в смысле, разнузданные, что кони на первом выгоне. И шлындры здесь такие чкаются, что… А ведь ты нездешняя, а, девка?
Аля помотала головой.
— То-то. Всех тутошних свиристелок я наперечет знаю. Из Южногорска?
— Нет.
— А чего голая? Девушка промолчала.
— Видать, хахаль какой привез, да позлобствовал, на потеху пустил…
Чтобы, значит, со всей сворой его перенюхалась. Нет?
— Почти.
— Не переживай шибко, не ты первая. Впредь умнее будешь. Это елдыкинские любят: есть у них кавалер такой справный, сутенер, Вадимом звать, красив, как Леонардо этот ди Каприо, хотя — с чего девки по нем сохнут, ума не приложу, ни тела, ни вида, ни характеру в мужике не видать… Так вот, Вадим этот какую простушку подберет, сначала вино шампанское, хиханьки-хаханьки, розы-мимозы… А потом завезет, всей кодлой девку оттатарят, чтобы была как шелковая, и — пожалте монету для шпаны чекань этим самым местом, пока не расплющится. Не Вадим был, твой-то?
— Нет. Никита.
— Таких не знаю. Видать, из плейбоев новых, эти похлеще любых бакланов будут, мало что над девками изгаляются, еще и поуродовать могут. Сбежала? Да ты не ерзай, я не выдам. Вон кроссовки-то об камни да об ракушки посеклись, видать, по берегу спасалась от полюбовника. Или от дружков его. Так?
— Сначала вплавь.
— И долго чупахалась?
— Не помню. Несколько часов.
— Ополоумела девка! Очумела навовсе! Да этак воспаление легких схватить — раз плюнуть! А сейчас микроб пошел вреднючий, никакой антибиотик не берет! Оно надо, так убиваться?
Аля только беспомощно пожала плечами. Подумала лишь, что тетка — никакая не казачка: говор не тот. Откуда-то из России.
— Во-о-от. Вы, девки нынешние, в этой жизни шику хотите. Шоу, рестораны, курорты. И — получаете, полной ложкою. Звать тебя как?
— Аля.
— Аля? Чудное имя.
— Алена. Лена.
— Во-о-т. Так привычнее. А то — Аля. Хотя… Любят путанки себе чудные имена выдумывать: Анжела, Виктория, Валерия… Одна шлюшка в прошлый год жила, манька манькой, а называлась — Ада, Аделаида, значит. Почто? — Женщина помолчала, словно ожидая возражений, не дождалась, продолжала:
— Аля, значит. А меня Ксенией называй. А попроще — Ксюха. Ну а еще попроще — Ксения Константиновна.
Ксения Константиновна встала, сняла закипающий чайник, разлила в пухлые белые чашки, достала несколько булочек, колбасу, шоколадку, сахар. Минут десять молчала, смотрела, как Аля жадно набросилась на нехитрую снедь. Достала сигареты:
— Куришь?
— Иногда.
— Ну и не стесняйся.
Щелкнула кремнем зажигалки, затянулась, щурясь от дыма:
— А ты вовсе не пацанка. Сначала я подумала — девка сопливая, малолетка, а пригляделась… Глаза у тебя усталые. Так откуда будешь, красавица?
Аля неопределенно махнула рукой в воздухе:
— С севера.
— Ты, девка, не темни. Тут все с севера, потому что южнее — только Турция.
Чего дальше делать станешь? Ладно, понимаю. Штаны и куртку стянуть хотела? Тоже понимаю: не ходить же нагишом. Ну а дальше что? Денег нет? Документов нет? Вся как есть красавица — неглиже в одеяле. А одеяло, между прочим, тоже казенное. Да ты не лякайся, девка, я тебя туркам продавать не собираюсь и под местных «зверей» укладывать тоже: не того ты поля ягода. — Ксения помолчала, предложила:
— Вина выпьешь?
Аля пожала плечами.
— Или — чачи виноградной? Не с рынка, мне хорошую привозят, для себя. Да и нужно тебе: глянь, горишь вся! Да не боись: никуда я тебя в ночь гнать не стану, найду место. Отоспишься, а там — видно будет. Утро вечера мудренее.
Ксения разлила чачу по литым пузатым стопкам, предупредила:
— Только ты разом давай и, дух не переводя, вон, помидорчиком заешь, сливой или запей чем. Ну, за знакомство?
Аля кивнула. Выпила стопку глотком, разжевала сочную сливу. Голова поплыла мгновенно.
— Ну? Поехала бестолковка? Это с непривычки да с устатку. Теперь кипяточку похлебай, и вся простуда выйдет. Проверено. — Ксения устремила проясневший взгляд вдаль. — А я свыклась. Жизнь такая. — Помолчала, закурила сигарету:
— Такая вот одинокая, бабья да непутевая. Ты вот думаешь-недоумеваешь, чего я тебя чаем угощаю да водкою пою… Какая мне в том корысть? А потому, девка, что сама в этой жизни натерпелась хуже горького, вот и жалко мне всех непутевых. Главное в нашей жизни не озлиться. Озлилась — пиши пропало. И судьбина по такой наклонной покатится, что уже не остановить. — Ксения вздохнула тяжко:
— Вот ты думаешь, чего я здесь кантуюсь? Летом — еще ничего, отдыхающие, жизнь ключом, а осенью? Зимой? Ветер мокрый, сырой, и тоска такая, что даже вешаться лень! А в городах больших, в них что, легче? Все рыскают пропитания, словно брошенные собаки, и всем на всех наплевать! Я знаешь где раньше жила? В Навои. Город такой в Узбекистане. Там, считай, русские одни жили. И город был славный, теплый, зеленый… А потом — началось. Перестройка, перестрелка… Не, узбеки народ добрый я к нам сочувственный, и новые баи вовсе не хотели, чтобы русские уезжали: работать кому? Да в любой семье не без урода, а в наше время уроды повсюду плодятся быстрее других, как крысы после Чернобыля: злые, здоровые, и ничего в них не осталось человеческого. А мне тогда двадцать восемь всего было.
Благоверный мой счастье командировочное с какой-то бабенкой из Рязани нашел: пусть дебелая да глупая, как пингвин, а щи варит, и жилплощади у нее аж три комнаты.
Попервоначалу я не отчаивалась — напротив, пустилась во все тяжкие! А что?
Десять лет назад чего мне, в соку баба, в самом что ни на есть! И — понеслась «веселая жизнь»! «В городе Сочи темные ночи, темные, темные, темные…» Ну да:
Сочи, Адлер, Ялта, Пицунда, Судак, Одесса… Четыре года болтало меня, как ненормальную, и мужики вроде попадались стоящие, денежные, да пропадали все, как в омут! Одного — застрелили, другой — в Неметчину укатил, да там и остался, третий — пропал пропадом, как не было… А я — знай гулевала, как проклятая!
Пока однажды не влетела спьяну в совсем плохую компанию: пацаны молодые, да злобные, вот и решили меня хором «распевать»! А я… Не знаю, что со мною сталось? Как-то разом нахлынула обида за жизнь, а там еще один был совсем страшный юнец, глазки пу-у-устень-кие, он возьми да хлестни меня ремнем по лицу!
Ну я и вызверилась! Пух и перья летели! Потом схватила ножик, да ну того юнца-дегенерата сечь вдоль-поперек… Кровищи было… Убить я его не убила, а порезала сильно! Что было делать? Половина тех юнцов — из семей самых что ни на есть состоятельных; ну, думаю, закатают меня в домзак на всю оставшуюся молодость!
И — побежала, солнцем палима! Пол-России объездила, и кем только не побывала: и шашлыки да чебуреки жарила в Костроме, и за бугор в Польшу да Туретчину за шмотками моталась, да не для себя, на хозяина работала; и торговала не пойми чем! Да разве нужда, коли на тебя плесенью села, быстро отстанет? И так карабкаешься, и этак, а все в той же яме с ледяными закраинами! Так нигде за годы и не осела — может, доля моя такая, перекати-поле? И беженка — вовсе не временное состояние, а болезнь душевная, когда несет тебя невесть куда, словно кто гонится за тобой…
Ксения села, облокотившись на руку, налила себе еще стопку, спросила:
— Будешь?
— Половинку если только.
Женщина выпила, как-то сразу потяжелела за столом: видно, не вторую рюмку принимала за день-ночь, и даже не пятую. Перехватила Алин скорый взгляд:
— Ты не боись, «синеглазкой» не стану, натура у меня крепкая. Только порой находит так вот, в безлунье, мысли всякие бегают, глупые, вздорные, а не отвяжешься от них, и поговорить не с кем здесь по душам-то… Что бабы, что мужики, живут как запряженные жвачные: абы хуже не стало. Начать им житуху свою пересказывать? Прослывешь потаскухой, а то и чем похуже. Да и как решат? С жиру баба бесится, все вроде есть у нее, а дуркует, жалобится, грех это. Я ведь здесь пять лет тому осела, сначала комендантом, за рубли нищенские, потом — из пацанов здешних «летняя мафия» сколотилась, кое-как торговать стали мелочевкой, да и мужика нашла себе, из казаков, с характером мужчина, попивает, не без греха, а добрый. И дом у него с садом свой. Чего еще желать беженке? То-то, что ничего, а томит… Нахлынет и не отпускает. Знаешь, как в песне, которую любили мои родители: «Листья падают с клена, вот и кончилось лето…» А ведь я когда-то рисовала… Цветы рисовала, потом — море… А сейчас? Разводящая-приходящая…
Не знаю. Жизнь проходит, убегает, как вода сквозь пальцы, ничего не оставляя по себе, кроме страха… страха зимней сырой тоски… Детишек бы завести, да Бог чтой-то не дает. Или — нагрешила много? Но я надеюсь; безнадегой и жизнь не в жизнь, надеяться надо, пропадать не хочется. Жалко пропадать.
Ксения вздохнула:
— Ладно, девка. Хватит тебя грузить, тебе своего, я чаю, по жизни досталось. Ты как в комнату зашла, да я глазищи твои увидала… А ты, знать, не озлобилась. И не надо. Отоспишься сегодня, одежку я тебе подберу, не новую, уж не обессудь, а подберу. Чуток деньжат подкину, чем богаты. Ты откуда будешь-то?
— Из Княжинска.
— А говор расейский.
— Я до четырнадцати лет в России и жила.
— Тоже пометало, видать… Ничего, девка, перебедуем. Поедешь домой, козлов этих позабудешь, а родители — простят. Ты чего лицом посмурнела, или сболтнула я что не то?
— Папа с мамой погибли. Давно. Детдомовская я.
— Беда… Живешь где или бедствуешь?
— Квартира от бабушки осталась.
— Ничего, Алена. Перемелется все. Ты, главное, не злобься. Людей скверных, уродов всяких — сейчас шире грязи, а не они жизнь строят. Поломать кому могут, но навовсе не поломают, нет за ними силы такой. Людей держись. Тех, что людьми остались. И не пропадешь.
— Спасибо вам.
— Да Бог с тобою. Пойдем, в домик отведу, там постелено. Ой, дура я!
Погодь!
Ксения подошла к шкафу, открыла, достала запечатанный пакет:
— Держи. Здесь купальник ненадеванный, только-только позавчерась ребятишки из Турции приволокли. Подростковый, как раз по тебе будет.
— Спасибо. Я как только до Княжинска доберусь, деньги вам обязательно вышлю.
— Да ляд с ними, с деньгами. Коли появятся, да не в прореху тебе станет, так вышлешь. Ну а нет, так нет, никакой потери. А то бывает, человеки за деньгами людей не видят — вот тогда худо. Навидалась я в своей жизни тех денег, когда гулевала. Шальные, видать, были, как пришли, так и улетели, не углядеть. — Ксения застыла взглядом:
— Еще и повезло мне: шальные деньги — как шальные пули — убивают.
Через десять минут Ксения провела Алю в щитовой домик, отомкнула немудреный замок:
— Здесь все чистое постелено. Спи, девчоночка, и не о чем не страдай.
Солнце выглянет — все страхи пожжет. Утро вечера мудренее. Спи.
И Аля уснула сном легким и невесомым, как первый снег.