Глава 46
Мне привиделся смерч. Столб огня несся по равнине, сметая все на своем пути, затягивая в раскаленное огненное жерло сначала только кусты и чертополох и становясь выше… Караван, бесконечная вереница людей, словно укрытая невидимой, непроницаемой полусферой, бредет по замкнутому кругу, не замечая этой ограниченности пространства, и смерч обтекает ее морем огня, беснуется и – срывается шквальным по-рывом… Он летит стремительно и неотвратимо, будто сказочный злой дэйв, пожирая на пути ветхие селения, оазисы, сжигая жаром маленькие городки, оставляя обугленное пространство и трупы деревьев, повозок, людей, черные и застывшие…
Словно напитанные нефтью, вспыхивают дворцы, мавзолеи, минареты, стрельчатые пики католических соборов, полыхают пламенем колокольни православных церквей и безвестные деревеньки исчезают в огненном мутном мареве, словно на запаленной кинопленке… Горелыми птицами несутся к земле пассажирские лайнеры, за глухими иллюминаторами мечутся обезумевшие люди… Громады каменных строений падают отвесно, как после бомбового удара… Стеклобетонные небоскребы Манхэттена наливаются рыжим огнем и лопаются пузырями, разбрызгивая вокруг смертоносные смерчевые капли…
Огонь беснуется в черной ночи, покрывая полнеба маревом от бушующих на когда-то живой земле пожаров… И только укутанная в черные балахоны вереница людей бредет и бредет кругами полусферы…Тишина кажется мертвой, лишь беглые всполохи пламени временами возникают над шествием, словно обозначая путь туда, к краю громадной конической воронки… К краю бездны.
Люди в черном один за другим срываются в нее, на мгновение вспыхивая безжизненно-ярким огнем. Смерч падает в ту же бездну, хохочет, замирает и вновь вырывается наружу, устремляясь в пространство, ширясь и пожирая все, что еще не успел пожрать… И ночь длится бесконечно, и вместо зари вполнеба пламенеет зарево, и смерч летит над землей, надрываясь от безумного хохота, визга, плача, и полет его неудержим, стреми-телен и торжествующ… И земля, опаленная до черноты, дымящаяся, в разводах рыжих и фиолетовых окалин, пуста… Она пуста, безводна и одинока во всевластии бездны… Теперь она и есть само ничто.
…Я очнулся от жуткого страха. С минуту таращился в окружающую дикую темень, и мне казалось, что я остался один-одинешенек на этой земле, среди гари, обломков домов и гор оплавленного железа… Горло драло наждаком, я почувствовал, что промок до нитки, а пот продолжал ручьями катиться по спине, словно именно так организм хотел уберечься от всепожирающего беглого смерча. Сарай казался пещерой, в глубине которой затаились то ли злобные карлики, похожие на махоньких вьетнамцев, то ли флюиды того самого огня, тлеющего тихонечко. До поры.
Вот так и допиваются люди до «белочки»! До зеленых чертиков, красноглазых гномиков, бушующих стихий и жутких монстров, надвигающихся подобно званому, но жутковатому гостю: «О, тяжело пожатье каменной десницы…» Хотя… Было во сне нечто…
Новая волна страха окатила меня пригоршней холодного пота: сколько времени я провел в тяжком алкогольном беспамятстве? Час? Три? Пять? Сердце колотилось часто-часто, а новая мысль была беглой и вертлявой: как вырваться? Не знаю, доживу ли я до Апокалипсиса, а вот до смерти – точно. И эта смерть не замедлит себя ждать, если я не предприниму что-то скорое и конкретное, немедленно!
Все же я сыграл верно: я не притворялся мертвецки пьяным, я действительно был мертвецки пьян, и дед-террорист потихоньку расслабился: нет, связал он меня на совесть, школа, но зазоры сделал больше, чем следовало бы, и узлы затянул впопыхах.
Я начал дергаться, как свежепойманный голавль, пытаясь зубами достать кончик веревки. В пьянстве плохо все, но если приходит идея, индивид начинает следовать ей с фанатичным упорством, невзирая на препятствия и не просчитывая последствий. По трезвому размышлению я наверняка просчитал бы, что дотянуться до веревки невозможно, а так… Не знаю, сколько времени прошло, но теперь уже горячий пот солью разъедал глаза, а я сидел на стуле, невероятно изогнувшись и ухватив зубами веревочный шпагат. И жевал его с остервенением оголодавшей акулы. Чувствовал, как кровятся десны под скрипучим капроном, как кровь засочилась из разом треснувших разбитых губ, но более не ощущал ничего, кроме ярости. Мне нужно было освободиться: свобода значила жизнь.
Когда я выплюнул окрававленные, истертые концы капронового шнура, то почувствовал, что обессилел так, словно разгрузил полвагона. Потрепыхавшись, как сельдь в трале, высвободил правую руку и попытался развязать очередной узел – не тут-то было! Старичок отставничок дело знал добре и узлы навязал хитрые. К тому же ко мне вдруг пришло состояние горячечной суетливости; полусвобода рождает как раз суетливость, но отнюдь не достоинство: нам так хочется доказать самим себе, что мы наконец свободны, что начинаются никчемные биения в грудь и взмахи транспарантов, а на самом деле… Куда ты делся с подводной лодки? А никуда. И послабление режима вовсе не означает, что ты дельфин и волен бороздить просторы Мирового океана без руля и ветрил. За весла, галерники, и – вперед! В случае победы в состязании на скорость и выносливость – нищая беспросветная жизнь, в случае поражения – гибель в пучинах. Лишь купчины, что наняли флотоводцев, безопасно сидят на берегу, наслаждаясь изысканными винами и изысканными девочками. Если что – потери спишут.
Нет, распаленный алкоголем мятущийся разум делает зигзаги почище слаломиста, а может, оно и к лучшему? Пока мозг был занят бесплодным мудрствованием, рука сама собою распутала узел; а когда две руки свободны, остается испустить вопль радости, выпутаться насовсем и – делать ноги из этого стремного местечка!
Но повопить всуе мне было не суждено: я услышал близкое тарахтенье мотоцикла. Ну да, я надеялся, дядько Игнатьич для извлечения материальных ценностей из-под стропилы дождется-таки конца рабочего дня в административном заведении, ан – нет. Алчность – чувство куда более поглощающее и искрометное, чем принято считать. Что могло помешать дедку, ежели он смиренно вывесил на сортире объяву, что облегчительное заведение для посетителей не работает по веским причинам? Администрация облегчается в отдельном теплом сортире, а посетители права качать не станут. М-да, шустер. Спроворил, мухой слетал. Причем навозной.
Одним движением я выскользнул из пут, как мотылек из гусеничного кокона. И – разом свалился на мягкий пол рядом со стулом: все мышцы занемели, да и алкогольное отравление сказывалось, ибо назвать это опьянением все одно что горячечный бред – эйфорией. Отползая, услышал, как проворачивается ключ в хорошо смазанном замке… Кое-как прополз по мягкому опилочному насту в угол, ожидая, как распахнется дверца сарая: застойная лимфа и кровь переливались в затекших ногах, и мне нужно было хотя бы минуту, чтобы восстановить кровообращение; пока же я был как бескрылый шмель под тенью надвигающегося кирзового сапога. И в дурной голове кругами стелилась душещипательнейшая мелодия давнего шлягера: «Мохнатый шмель на душистый хмель…» Ничего, еще пожужжим!
Дверь распахнулась; какое-то время дедок слепо таращился в нутро сарая; секунд через двадцать он заметил, что вместо пленника на тяжеленном стуле – лишь груда веревок. Реакция его была мгновенной: по-волчьи втянул обеими ноздрями воздух, выхватил из-за пояса здоровенный стропорез и проговорил свистящим шепотом:
– Ты чё, альфонсино, в пряталки решил со мною сыграть?
Назначение страшенного тесака никаких иллюзий не вызывало: дядько захоронку нашел, денюжки, в отличие от меня, перечел и сейчас заявился с единственной целью – навести баланс. Ну уж нет, пенек вьетнамский, это тебе не джунгли! И в пряталки тут играть негде. Мы в другую игру сыграем: кто кого переживет. А в такой игре кто останется в живых, тот и прав.
Больше я не думал ни о чем.
Одним движением перевернул какой-то столик под ноги противнику: мне нужно было выиграть время и позицию. Но Игнатьич оказался бойцом опытным и коварным: тычком сапога он двинул тот же столик на меня, неожиданно легко сделал мгновенный выпад с отмашкой рукой… Остро отточенное лезвие пронеслось в каком-то миллиметре от лица. Мне показалось, что дедок «провалился»; я хотел было дернуться вперед, чтобы нанести удар… Что меня спасло: интуиция или просто древний инстинкт самосохранения, работающий часто совсем не в ладу с нашим сознанием?.. Я уже пошел вперед, но нога наткнулась на что-то округлое и скользкое, и я, нелепо взмахнув руками, стал валиться на спину. Вовремя. Дед-десантник одним движением перехватил клинок обратным хватом, и тускло блеснувший нож со свистом рассек воздух там, где только что находилась моя грудь.
Возраст – штука относительная. Для пятнадцатилетних даже сорокалетние – глубокие старики, для тридцатилетних шестидесятилетие – годовщина старости. Да и то если жизнь состоит из нелюбимой, монотонной, но обязательной работы, клетушки-квартирки, опостылевшей семьи и водки, как единственного доступного способа сбежать от серости и монотонности будней в цветной алкогольный бред, то к шестидесяти человек действительно становится развалиной. И уходит на заслуженный отдых, состоящий из подсчитывания копеек и выгадывания на ту же водку.
Мой дедок оказался хищником в полном расцвете сил. Ловким, безжалостным и беспощадным.
Он хрипло выдохнул какое-то ругательство, набычился, одним махом руки швырнул куда-то в глубь сараюшки мешающий ему столик…
А меня охватила знакомая и уже переставшая пугать волна холодной ярости. Вбитая когда-то в подсознание идея, что воевать можно только с чужими, иллюзорно мешала мне здесь, дома: мне постоянно казалось, что даже худшие из здешних все равно наши, и потому я не вправе… Короче – глупость несусветная. Сейчас инстинкт воина единым ударом сердца превратил кровь в бушующий огонь; одним прыжком я оказался на ногах, сжимая в руке какую-то деревяшку.
Дедок перемены не заметил. На свою беду. Против меня, в кровь избитого и все еще слабого от алкоголя, он был силен: ростом чуть пониже, но покряжистей, да и рука в предплечье была словно сплетенной из тугих сухожилий. Он осклабился, прохрипел:
– Сейчас я из тебя тушку сработаю… освежеванную…
Он сделал ложный выпад правой, неуловимым движением перебросил нож в левую, и рука с оружием полетела мне в живот.
О ноже я не думал. Я ни о чем не думал. Резко ткнул торцом зажатой в руке палки в точку между верхней губой и кончиком носа. Дед грянулся на пол, не достав меня на какой-то микрон. Нож выскользнул из руки. Но и я не удержался на ногах – проклятая водка! Перевернулся кувырком, махом вскочил на ноги. Игнатьич зарычал по-звериному и ринулся на меня с железным прутом наперевес. Я едва успел присесть, прут просвистел над головой, я выпрямился и ударил лбом про-тивнику под подбородок. Неудачно: только толкнул, он упал на спину, я полетел за ним следом. Дедок с необычайной ловкостью крутанулся на спине и двинул мне ногой в лицо. В голове помутилось, я упал куда-то в сторону…
Минуту спустя мы снова стояли друг против друга, тяжко дыша.
– А ты не так прост, парняга, – проговорил дедок, стараясь восстановить сбившееся дыхание. – Все же чутье у меня, старичка, имеется: валить я тебя загодя решил… Надо было сразу и чикнуть ножичком, как ты схрон выдал… А денюжки-то не вдовьины, иным трудом досталися, а?
Дедок тихонечко, шажками, передвигался чуть влево. Зачем – я сообразить не успел; одним движением он выхватил из-под тряпок железную скобу и с придыханием – ух! – маханул острым жалом, зацепив мне руку, рванул, выдирая клок одежды и разрывая мышцы… Сжав до хруста зубы от разом пронзившей боли, я прыгнул вперед, разогнулся пружиной снизу вверх, словно разряд тока разом замкнул все мышцы тела в едином движении… Кулак правой молнией прочертил окружность – снизу вверх – и врезался ему в переносицу, будто пущенный из пращи камень.
На этот раз дедок рухнул на месте. Как бык, получивший кувалдой в лоб. Я опустился на колени, раненая рука повисла плетью. Кусая губы, пошатываясь от боли и слабости, попытался встать на ноги, упал, встал снова. От боли хотелось выть зверем, длинно, тяжко, скаля на луну желтые клыки.
Кое-как двинулся по сараю, заглядывая во все ящички. Ну вот, нашел: некое подобие аптечки. Лейкопластырь имелся: желтый и высохший, как прошлогодний сыр, но лучше, чем никакого. Ибо связать качественно старого батыра веревочными путами одной рукой не удастся. А спеленать его нужно, по меньшей мере руки, да и самого деда-агрессора прикрутить к тому неподъемному стулу, чтобы отвязывался сутки, не меньше.
Отодрал зубами кусок ленты, вернулся, наклонился над бесчувственным телом. Понятно, от такого нокаута он станет отходить минут сорок, но что-то мне показалось… Ну да, живые так не лежат. Я приподнял веко, глянул зрачок. «Финита ля комедия», как говорят иноземцы. Если жизнь, конечно, считать комедией.
Вообще-то, чтобы убить человека таким ударом, вы-звав обширное мозговое кровоизлияние, нужно мо-лотнуть бревном с раскачки. Тараном. Как у меня сие вышло? Я смотрю на труп здорового мужика, который и до восьмидесяти бы пропыхтел без инфаркта и паралича, если бы не алчность… И не ощущаю ничего. Ровным счетом. Ни раскаяния, ни сожаления, ни-че-го. Стылая пустота в том месте, где, по поверью, располагается душа. И если там и вспыхивает временами огонь, то он скорее похож на убийственный грозовой разряд, чем на согревающий костерок. Что, когда и где я потерял?..
Труп я обыскал довольно-таки равнодушно. Денег и оружия при нем не было: видно, пачку баксов дедок сумел заныкать надежно в доме. Оружия, кроме упомянутого ножа, не отыскалось тоже. Одно хорошо: связывать уже никого не требуется; это мертвяки в сказках и жутких повестухах еще проявляют какую-то агрессивную активность по отношению к живым, трупы – никогда.
Пошатываясь, я снова обошел сараюху. На этот раз то, что искал, нашел быстро: полупустую бутылку со спиртом, закрытую притертой резиновой пробкой, сработанной из подошвы башмака. Набрал воздуху, решился и ливанул спирт на рану. Острая боль заставила дернуться судорогой; запах спирта, казалось, заполнил собою весь сарай. Вот теперь – осторожнее с огнем, иначе спалюсь молодым факелом. Залил рану щедрой дозой зеленки, приложил проспиртованной марлечкой, заклеил сверху тем самым грязно-желтым пластырем.
Сел обессиленно на тот самый габсовский стул, глотнул спирта прямо из бутылки и запил водой из большой металлической лейки. Вернее, даже не запил. Я жадно хлебал влагу, пока не почувствовал в желудке тяжесть. Мутным взглядом обозрел сарай. Подошел, прикрыл труп мешковиной. Делать здесь больше было нечего.
Дверь в дом была не заперта, сам дом стоял за доб-ротным забором, на отшибе. Собаки почему-то не было. Я вошел в сени, долгим взглядом посмотрел на бутылку с остатками спирта в руке, вылил в стоявшую тут же, на ведре с водой, кружку, выпил, запил водой, постоял, тупо уставившись в одну точку… Я действовал будто автомат или сомнамбула: закрыл обитую железом дверь, задвинул на засов, прошел в комнату, комом рухнул на оттоманку, прикрылся каким-то ватником и замер то ли во сне, то ли в странном оцепенении, беспомощном, бездонном и чутком, как жало взведенного курка.