ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Сомнения Афанасьева и несчастия боярина Боборыкина
1
«Отправляемся, что ли?»
Эти слова произнес пятый, нелегальный член миссии, не внесенный ни в один список, которого никто не видел, за исключением Ковбасюка, и не слышал, за исключением Афанасьева и все того же Ковбасюка. Если уж на то пошло, бес Сребреник питал некоторые сомнения касательно того, попадет ли он в прошлое или нет. Обычные люди его, конечно, не видели, но машина времени могла и отсканировать несанкционированное проникновение какого-то подозрительного субъекта в поле своего воздействия. Потому лукавый Сребреник волновался и надоедал Жене Афанасьеву восклицаниями вроде того, что приведено выше.
За отправлением наблюдали куратор Добродеев и вице-директор Борис Глэбб. Никто более не был допущен в огромный и совершенно пустой бункер на территории лос-энгельской научной лаборатории.
– Ну что же, приступим, – произнес Добродеев и придирчивым взглядом окинул всех четырех членов миссии. Ничего не сказал, но из этого следовало, что советник президента остался доволен. Если бы было к чему придраться, он не замедлил бы этого сделать, это уж точно.
Собственно, четыре члены группы вырядились в костюмы всех социальных и этнических групп, которые только можно было встретить в Москве в начале правления Петра , тогда еще не ставшего Великим. Сильвия фон Каучук надела на себя внушительных размеров платье со множеством нижних юбок, фижм, с кучей рюшечек и нашивочек. Она брезгливо поджимала губы, но что было делать, когда именно так одевались дамы в Кукуе – немецком поселении в Москве, где юный Петр Алексеевич бывал едва ли не чаще, чем в Кремле. Сильвия Лу-Синевна походила на знатную, добротную немецкую мельничиху в теле и вызывала ассоциации с могучим многопушечным кораблем, неспешно плывущим по лону вод на всех своих белоснежных, щедро надувшихся парусах.
Ковбасюк был одет как стрелец – в крапивного цвета кафтан, высокие сапоги, на голове красовался заломленный стрелецкий колпак. Он отпустил бороду в полном соответствии с обычаями той эпохи: стрельцы бороды не брили. Пит Буббер напялил на себя облачение думного дьяка. Афанасьев же, неожиданно для себя самого, выбрал рясу дьякона. Бес Сребреник, наверно, даже задымился, когда выкрикнул:
«Ну ты, Владимирыч, и шутник! Ходишь с чертом за пазухой, а в поповское лезешь! Лучше напяль кафтан, как на Меншикове Александре Данилыче вон на той картинке!»
«Картинкой» именовался огромный экран, разделенный на шестнадцать окон, в каждом их которых демонстрировалась утварь, одежда, предметы обихода эпохи, в которую вот-вот должны были забросить наших героев. В одном из окон появился Александр Данилович Меншиков в синем суконном кафтане с красными отворотами и медными пуговицами, в ботфортах с огромными серебряными шпорами. На голове красовался пышный пудреный парик, пышной морской пеной рассыпался кружевной галстук…
– Скажешь тоже, – отозвался Афанасьев. – Я уж лучше в поповском похожу. По крайней мере, точно буду знать, что сразу не повесят. Откуда я знаю, куда нас вынесет? Может, точно к бунтующим стрельцам, они в то время любили истерики закатывать. Вот меня в заморском платье и вывесят на солнышко погреться. Стрельцы, если верить историческим свидетельствам, вообще были ребята нервные, особенно когда им жалованье придерживали годика за два.
«Вешать не будут, а вот на копья поднимут», – проворчал Сребреник.
– Ты с кем это разговариваешь? – спросил Добродеев, вплотную приближаясь к Афанасьеву.
Евгений глянул на его круглое лицо и прищуренные глаза с желтыми искорками и выдохнул:
– Почти что с вами, Астарот Вельзевулович. М-можно вопрос?
– Да хоть два! Хотя нет, два нельзя: много. Давай свой вопрос, Евгений Владимирович.
– Мы были с вами знакомы раньше? – бухнул Афанасьев. – Я вот вас не помню, но у меня такое устойчивое ощущение, что наши пути уже когда-то пересекались. Уж слишком уверенно вы меня рекомендовали, поручились за меня, высказали ряд предположений, в которых я сам не уверен.
– Это что же за предположения?
– Например, то, что я смогу легко адаптироваться к той эпохе.
Государственный советник Добродеев растянул рот в длинной, не открывающей его крупных зубов улыбке и ответил:
– А нет надобности отвечать. Думаю, придет ВРЕМЯ – все вспомнишь.
– Значит… значит, были знакомы… – судорожно вздохнул Афанасьев. – Понятно. А со временем вы поосторожнее, уважаемый Астарот Вельзевулович. Поосторожнее.
– Это точно, – сказал Добродеев. – Кстати, известно ли вам, Евгений Владимирович, в какое именно время вы отправляетесь?
– Я полагаю, что в петровское, – с нарочитой наивностью ответил Афанасьев.
Астарот Вельзевулович рассмеялся:
– Это понятно. Дело в том, что вы отправляетесь в чрезвычайно забавный временной период. Забавный, конечно, только для Петра и его приближенных, потому что всем прочим, как боярам, так и простым людям, было совсем не до смеха. Весной тысяча шестьсот девяносто третьего года была объявлена война…
– Война? – Встопорщившийся Афанасьев стал рыться в своей достаточно обширной памяти, однако же никак не мог припомнить, какая же война велась в это время. Война за Азов случилась несколькими годами позже, русско-шведская и того позднее. – Война?
Добродеев понял его затруднения. Он усмехнулся и проговорил:
– Да не трудитесь, Евгений Владимирович. Даже с вашей эрудицией едва ли вспомните. Я для того и избрал это время, потому что легче всего подобраться к персоне нашего самодержца, – ядовито усмехнулся он. – Петр Алексеевич в то время был занят беспробудным пьянством и еще много чем… Так вот, о войне. Война велась между королем польским и королем стольного града Прешпурга. Скажете, при чем здесь Петр? Очень просто. В роли короля польского был некто Бутурлин Иван Иванович, как про него пишут… – Астарот Вельзевулович глянул на огромный экран, где, словно повинуясь мысли государственного советника, помчалась бегущая строка, и Добродеев чуть нараспев процитировал: – «Муж пьяный, злорадный и мздоимливый, но на забавы и шумство вельми проворный». Прешпург – это крепость, сработанная Петром и его потешными войсками на Яузе близ Москвы. В забавной роли короля прешпургского выступал Федор Юрьевич Ромодановский, – Астарот Вельзевулович снова скосил глаза на экран и бегущую строку, – м-м-м… «собою видом как монстра, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому, пьян во все дни». Вот так характеризовал Федора Юрьевича один из его современников. Еще бы!.. Все-таки князь Ромодановский возглавлял Преображенский розыскной приказ. То есть был для Петра чем-то вроде товарища Берии при товарище Сталине. Вот такие милые люди стояли во главе потешных боевых действий, где хмельного лилось гораздо больше, чем крови. Хотя последней тоже хватало.
– Н-да, – протянул Афанасьев. – Оптимистичная такая обстановочка.
– Федор Юрьевич Ромодановский звался король Фридрихус, а Бутурлина иначе как Ванька-Каин никто и не звал. Полагаю, что поговорка «х..ня война, главное – маневры» родилась именно тогда, – с улыбкой на розовом лице, нисколько не смущаясь русской дворовой бранью, проговорил Астарот Вельзевулович Добродеев, советник президента ВША. – К прешпургскому королю Фридрихусу отходили все потешные, Бутырский и Лефортов полки, а к «польскому» Бутурлину лучшие стрелецкие полки – полки Сухарева, Цыклера, Кровкова, Дурова, Нечаева, Рязанова, прочие. Я подучил, – добавил он в ответ на немой вопрос Жени Афанасьева. – Надо же знать, КУДА я отправляю не самых плохих людей на этой земле. Держитесь, держитесь, Евгений Владимирович, – с жутковатой улыбкой на бледных губах напутствовал он Афанасьева, – будет весело, это я уж вам обещаю!..
– Я уже понял, – пробормотал Афанасьев, глядя вслед удалявшемуся инферналу.
– Готовность номер два!!! – рявкнула бой-баба Сильвия фон Каучук, угрожающе потрясая своими внушительными юбками. – Все к машине!
По спине Афанасьева пробежала крупная дрожь. Все мысли застыли, остановились, словно цвета и звуки в непомерно затянувшемся стоп-кадре видео. Даже неугомонный бес Сребреник забился куда-то в глубинные пласты Жениного существа, а быть может, даже находился по соседству с афанасьевской душой, а именно в пятках.
Афанасьев сделал несколько неловких шагов…
– Готовность номер ррраз!! – увесисто прокричала бесстрашная Сильвия Лу-Синевна. – Встаньте в круг, очерченный световым курсором! Закройте глаза!
– А что, и вы закроете глаза, мисс? – спросил крепкий Пит Буббер, который мандражировал, кажется, существенно меньше, чем Афанасьев и уж тем более экс-чучельник Ковбасюк, застывший, словно чучело в стрелецком кафтане, – И вы? А как же машинку запускать… кнопочки там нажимать?
– Система идентифицирует и голосовые команды на восьмидесяти пяти языках, – важно ответила Сильвия фон Каучук, – так что мне совершенно не обязательно нажимать кнопочки, как вы тут изрекли, мистер Буббер.
После этого все вопросы отпали. Глэбб и Добродеев, дав последние инструкции, исчезли и наблюдали за действиями группы уже по мониторам, а Сильвия фон Каучук медленно, раздельно произнесла:
– Готовность номер ноль! Инверторы!..
Следующие несколько команд были на немецком языке. Впрочем, Афанасьев едва ли понял бы сейчас команду даже на родном языке. Он последил, что за ним никто пристально не наблюдает, вытянул из-под одежды флягу с коньяком, великодушно презентованную ему Ковалевым, и приложился. Отпил полновесный такой глоток. Стало немного легче.
Афанасьев сунул флягу под облачение и замер. Он стоял в световом круге, в центре которого находилась машина времени, и сам этот факт, как будто уже достаточно привычный и даже получивший легкий крен в обыденность, такую в меру обременительную, в меру занудную повседневность, вдруг потряс Афанасьева до глубины души. Он почувствовал, как по спине крупными каплями покатился тоскливый холодный пот. Голос Сильвии сорвался в какой-то хриплый бас, или так уже казалось замутненному сознанию Евгения Владимировича. Он скосил глаза себе под ноги и увидел, что перекрытие подземного бункера, сделанное из прочнейшего сплава, способного выдержать непрямой удар ядерной боеголовки, начинает бугриться и собираться в складки. Как будто это не мертвый металл, а живой, трепетный бархан пустыни под яростным порывом ветра. Ему показалось, что и под левой ногой стал пучиться холм. Непередаваемый ужас охватил Евгения. Его вдруг сорвало с места, закрутило (хотя он еще сознавал, что на самом деле никуда не трогался с места и его ноги все так же недвижно упираются в пол) и понесло. Он увидел огромный хо-ботовидный тоннель, закручивающийся в спираль. Стенки туннеля, полупрозрачные, с розовым отливом, пульсировали, как будто это была живая аорта.
2
Москва и Подмосковье, 1693 год
– Потребно учинить шумство, ребята! – заявил патриарх Всешутейшего и Всепьянейшего собора Никита Зотов и, повалившись с деревянного трона, расписанного непотребными картинками, задрыгал ногами.
Поднимали его с хохотом и сальными шутками, а синеглазый красавец, широкий в плечах, очень проворный и вертлявый для своих немалых габаритов, хлопнул Никиту Моисеевича пониже спины, и тот снова рухнул наземь.
– Будет с него, Алексашка! – отозвался из угла нескладный круглолицый человек, длинный, похожий на несказанно разросшееся полено. Глаза, круглые, как у кота, были выпучены на валявшегося Зотова, а маленький рот кривился в беззвучном хохоте. – Будет с него. И так зело с Ивашкой Хмельницким пободался.
– Пьянь несусветная, мин херц, – ответил Алексашка Меншиков. – Первая неделя Великого поста, а наш князь-папа, его пьянейшее всешутейшество, уже залился зельем по самые глаза. А уж пора бы и покаяться. – И в синих глазах будущего генералиссимуса и светлейшего князя заплясал веселый дьявольский смешок.
– Покаяться! – Петр вскочил в своем углу. – А что, хорошая мысль, Алексашка. Ну что, старый греховодник, айда каяться по Москве!
– Помилосердствуй, Петруша, – пробормотал Никита Моисеевич, вставая на четвереньки. – Стар я уж для таких скачек.
– Стар? Так помолодись! Алексашка, бери его и тащи в сани!
Меншиков поволок патриарха Всешутейшего и Всепьянейшего собора во двор. Тут уже стояло несколько саней, запряженных свиньями и козлами. В головной повозке полулежал красноносый мужик в дорогой шубе, прорванной на спине, и в колпаке с павлиньими перьями. Это был Яшка Тургенев, новый царский шут. Меншиков пнул его ногой и заорал, перемежая свои слова кудрявой бранью, от которой буквально полегли со смеху все присутствующие:
– Вставай, курицын сын (тра-та-та)! Принимай патриарха кокуйского и вся Яузы святейшего кира Ианикиту прешпургского (мать-перемать)!
Яков Тургенев открыл маленькие свиные глазки, заплывшие жиром, и пробормотал:
– Понеже мне… сквернавцу… И снова заснул.
Через несколько минут пестрая процессия потянулась из ворот Прешпурга. Молчаливые восьмиугольные башни крепости угрюмо воззрились на следующую картину: больше сотни человек на дюжине саней вылетели на дорогу. Хрюкали запряженные в сани свиньи, ревели козлы, бесновался старый беззубый медведь, который на старости лет вынужден был переквалифицироваться в тягловую единицу. В санях рычали, блеяли, ревели, икали участники шутовской процессии, во главе которой ехал князь-папа Никита Зотов в жестяной митре, полном облачении и с жезлом. Сотоварищи патриарха орали песни, свистели и прыгали в санях. Козлы и свиньи, запряженные в сани, на фоне развлекающихся сановных бездельников, честное слово, казались приличнее людей.
В то же самое время боярин Кузьма Егорыч Боборыкин дремал у себя в доме, сидя на большом, обитом тусклой жестью сундуке. Уже три дня он не мог спать у себя на кровати, большой, теплой, уютной. Кузьма Егорыч наслушался рассказов о том, как молодой царь и его проклятые иноземцы, вельзевулы, черти немецкие, врываются в дома бояр и требуют угощения, выпивки, гостеприимства. Боярина Нащокина выдрали из постели в исподнем и заставили танцевать какой-то бесовский танец с медведем, подпоенным веселыми гостями. Боярина еле отбили. До сих пор лежит у себя, охает. Дворянин Иван Акакиевич Мясной тоже был взят прямо из постели и посажен в лохань с сырыми яйцами. Алексашка Меншиков, конюхов потрох, тотчас же придумал новую забаву, опробованную на Мясном, о которой и вспоминать-то срамотно… И вот теперь тучный Кузьма Егорович, пыхтя, отдуваясь и потея, ютился на сундуке, как дворовый холоп. Он наивно полагал, что здесь-то его точно не найдут, потому как станут искать в постели. Вошла жена, Арина Матвеевна.
– Что ж ты, батюшка, на старости лет позоришься-то? – спросила она. – Борода уж седеет, а ты, как мальчонка, на сундук инда взгромоздился.
– Цыть, дура! – фыркнул Кузьма Егорыч. – Борода!.. Бороду-то, того гляди, и откочерыжат! Не знаешь, что ли, что царь наш на дух бород не переносит, и вся его свита бесовская… прости Господи!.. бритая, голощекая, аж срам!
– Да слыхивала…
– Вот и оно!
– Шастают по Москве, дурят, сраму того исстари не видано! – взъярился Кузьма Егорович. – Всех бояр постригли! Шереметевых, Буйносовых, Хованских, все великие роды перепаскудили, и с нашей фамилии Боборыкиных есть кто!.. Боюсь, призовет меня государь в Прешпург, гнездо аспидово, а кто-нибудь из его прихвостней хвать меня ножницами, а потом и брить! Бога и всех угодников неустанно молю, чтобы… Арина, кликни там Мишку, чтоб пожрать принес, а то я тут с утра без пищи высиживаю!
– А ты бы шел есть, батюшка, как всегда садился.
– Да? Выйду, а меня хвать, и того! Говорят, в свите государевой есть бесы сущие, которые могут проходить сквозь стены и наводить черную скверну. И государя самого заморочили!
Кузьма Егорыч огляделся по сторонам и, поманив к себе Арину Матвеевну, зашептал:
– А того пуще говорят, Матвеевна, что сейчас Петр Алексеевич – вовсе не Петр Алексеевич, а бес в его обличье! А что ж! Ведомо ли, чтоб царь так себя выставлял на посмешище, холуем наряжался, а то и хуже – в иноземное платье. Да разве батюшка его, Алексей Михайлович, попустил бы такое? Добрый был государь, истовый, богобоязненный. А ныне не пойми, что и думать. Подмененный государь, подмененный! Вот и юродивый на площади недавно говорил. Предрек, что ввергнут нас в геенну, в глад и мор на тринадцать лет и еще два года с месяцем!
– Полно тебе городить, Егорыч, – махнула рукой супружница. – Коли царь не тот, а, как ты говоришь, подмененный, то куда ж настоящего-то дели?
– Глупа ты стала. Извели царя, понятно! Отвезли в датскую сторону и там заточили в столб, а на престоле московском кривляется явленный бес!
Жена затрясла головой, прикладывая палец к губам:
– Окстись, батюшка. Поостерегся бы такие вещи говорить. Поди, и у стен есть уши. А коли говорят, что товарищам потешным, у царя заведенным, и стены не помеха, то…
Арина Матвеевна осеклась. Она прожила с боярином Боборыкиным тридцать с лишком лет, видела его в горе и радости, в здравии и болести, трезвым и пьяным в розовый дым, хохочущим и рыдающим… Всяким. Но такого еще видеть не доводилось. Боярин затрясся всем своим большим, тучным телом, борода встопорщилась, рот порвался в беззвучном крике… Боярин подпрыгнул на сундуке с прытью, какой у него не было уже лет двадцать. Он глядел в противоположный угол горницы, туда, где сходились густые образа и тускло отсвечивала лампадка, и, подняв руку в крестном знамении, так и повалился наземь.
– Свят, свят! – вырвалось у него. – Господи Иисусе, Пресвятая Богородица!..
Арина Матвеевна почувствовала, что у нее коченеет шея. Она медленно повернула голову и увидела, что прямо из стены, затянутой розоватой, похожей на кисею пеленой, выходит бес. Точнее – бесовка. Огромная, тучная, в немецком платье. Толстые губы округлены, в глазах темное пламя. Вслед за ней проявился второй нечистый – широколицый, в стрелецком кафтане, со взором блудливым и бегающим. И третий!.. Да целое бесово воинство вторглось в честный дом русского боярина Кузьмы Боборыкина! Третий был с длинным язвительным лицом, платье думного дьяка сидело на нем фальшиво, как на воре неправедно нажитая шапка. Этот последний вертел на пальце какое-то кольцо, мыча под нос песенку варварского мотива с непонятными, по всему видно, крамольными словами. Кузьма Егорович лежал на полу, вцепившись сведенными судорогой пухлыми пальцами в драгоценную, ножницами не тронутую бороду, и пучил глаза, как придавленная болотная лягва. «Господи, Господи! И ведь был у меня недавно отец Микифор, если бы его сейчас сюда, глядишь, может, и отвадил бы нечисть! А теперь… пропала, пропала моя головушка! Не иначе – по цареву повелению бесы ворвались и потащат меня в застенок, к Ромодановскому, а от того спасения нет. Крамольные слова сказал, и никакой пощады!»
И тут, как. наговоренный, появился четвертый, и тогда Кузьма Егорович понял, что ему не поможет ни отец Микифор, да и сам патриарх не помог бы!.. Видно, не боятся бесы царевы священнических риз, глумятся над ними! Потому что четвертый был в поповской рясе, с жидкой бороденкой, похожей на пучок пакли, и острижен коротко. Этот последний и сказал:
– Тэк-с. Кажется, прибыли. Да вы не бойтесь, уважаемый.
Он обращался к Кузьме Егоровичу, но тот едва ли это воспринимал. Впрочем, в следующую минуту и о боярине, и о полуобморочной боярыне, кажется, забыли. Из стены же, все еще сочащейся струйками розоватого, остро пахнущего дыма (или так пахло от пришельцев) появилась вдруг диковинная машина, чем-то отдаленно напоминающая сундук Кузьмы Егоровича. Однако никакой сундук не способен испускать сполохи зеленоватого, вне всяких сомнений дьявольского, пламени!.. Пламени, в свете которого сумрачная, вялая, полуобморочная горница вдруг засияла новыми красками. Бедным хозяевам на миг показалось, что даже святые на иконах осклабились сытыми, хищными, плотоядными улыбками.
Боярыня Арина Матвеевна охнула и лишилась чувств.
– Гм, – сказала толстая бесовка, – кажется, ей дурно. Буббер, поднимите ее. Впрочем, не надо. Вам к женщинам лучше не приближаться. Это всем известно, особенно суду и потерпевшей тетушке Клэр. Да, вам лучше к женщинам не соваться.
– Даже к вам?
– А только попробуй, – сказала бесовка таким жирным басом, что и Кузьма Егорович чуть не лишился зрения и слуха. Туманные видения, смятые, словно изжеванные звуки нестройно вторгались в его бедную лохматую голову. Бес в священническом облачении склонился над ним и сказал:
– Выпейте вот это, уважаемый. Хороший, знаете 1ли, коньяк. Французский, Колян Ковалев дал.
От беса ощутимо пахло спиртным. Он сунул горлышко фляги в рот боярина, Кузьма Егорович глотнул и закашлялся. Потом глотнул еще, но теперь пошло легче. Таким замечательным манером боярин Боборыкин выдул весь коньяк, данный Афанасьеву в дорогу банкиром Ковалевым, и только тут почувствовал себя в своей тарелке. Приподнялся. Ему даже стало весело. В конце концов, во хмелю и смерть красна! Так гласит поговорка… или немножко не так, но, собственно… э-э-эх! Стыдно русскому боярину бояться чертей! А они не такие уж и плохие ребята, эти бесы, выпить вот дали, душу облегчили. Кузьма Егорович расхрабрился и спросил:
– А вы правда бесовского рода?
– Мы-то нет, а вот кто нас послал сюда, тот – да, – правдиво ответил стрелец Ковбасюк, с содроганием вспомнив Добродеева.
– Правду говорил блаженный!.. – простонал боярин Кузьма Егорович и сел на полу. – И что же вы от меня хотите? Потешиться, поглумиться? Али душу вынуть?
– Ваши предположения, сударь, пещерны, отдают примитивизмом и далеки от истины, – сухо отчеканила Сильвия. – Впрочем, чего от вас еще ожидать? Душа ваша нам не нужна. А вот это помещение, – она окинула взглядом стены, пол и потолок, – было бы весьма кстати. Мы могли бы арендовать у вас этот… гм… склад? – полувопросительно-полуутвердительно произнесла она.
Боярин не понял. Он отчаянно моргал глазами. Потом что-то, видно, стукнуло ему в голову, потому что он вскочил и, набычив голову, бросился прямо на Афанасьева. Правда, вместо этого он наткнулся прямо на уважаемую Сильвию Кампанеллу. Одним движением окорокообразной руки она отправила его обратно к сундуку. Боярин едва устоял на ногах.
– Тише, вы! – густо выговорила массивная гостья из будущего. – Как вас звать?
– Кузьма, княж Егоров, сын Боборыкин, – по всем правилам ответил Кузьма Егорович.
– Ага, – подхватил Афанасьев, – это если переложить со старомосковского геральдического языка на нормальный русский, то вы, значит, будете – Кузьма Егорович?
– По-домашнему – так, – поспешил согласиться боярин.
– Очень хорошо, Кузьма Егорович, – заговорила руководитель миссии. – Прекрасно. У меня к вам два вопроса. Первый: возможно ли нам оставить у вас ценный прибор, с тем чтобы никто не посмел и пальцем его тронуть?
Боборыкин глянул в угол, туда, где исходила зелеными сполохами дьявольская машина, и подумал, что никто из дворовых людишек не тронет эту погибель пальцем, даже если посулят по сту рублев на душу и подарят каждому вольную. Вслух он сказал:
– Чай, честный дом, жулье не держим.
– Вот и ладно, – сказала Сильвия. – А теперь второй вопрос: бывает ли у вас царь Петр? Ведь вы боярин, а он, я прочитала, любил ходить в гости к русскому дворянству.
– Да уж, – ехидно протянул Афанасьев. – Это точно. Парикмахерские услуги на дому особенно любил оказывать.
Боярин Боборыкин испуганно глянул на него и принялся креститься, смутно надеясь на то, что крестное знамение как-то отпугнет или остановит бесов, поумерит их прыть. Но, наверно, это были какие-то особенные бесы, потому что все оказалось абсолютно впустую. Толстая бесовка повторила:
– Так бывает у вас царь?
– О прошлом месяце вот был. Почтил высокой честью. – Боярин клацнул зубами. – Я верный слуга государев, и мой дом…
– Очень хорошо, – перебила Сильвия Лу-Синевна. – А как часто бывает у вас царь?
– Живет он сейчас в крепости Прешпург на Яузе, – глотая воздух, залопотал боярин, – а как вздумается ему потешиться, так и выходит, выкатывается на Москву со своими бе-са… товарищами в делах ратных и государственных.
– Прекрасно, – сказал Сильвия, – будем считать, что организационный вопрос хранения машины в вашем помещении, почтенный Кузьма Егорович, утрясен. Никаких проблем. А что с вашей супругой? Наверно, она испугалась нас? Уверяю, нас нечего бояться, мы чрезвычайно толерантны, особенно к угнетаемым представителям прошедших времен.
Боярин задрал бороду, глядя в неумолимое лицо бесовки, похожее на широкий масленичный блин.
– Проще надо быть, фрау, – шепотом подсказал Афанасьев, – бедный московит перепугался все-таки. Их и так тут Петр Алексеевич муштрует на иноземный лад, а тут еще и вы со своими жуткими «толерантностями» и прочими… м-м-м…
Сильвия Лу-Синевна, отобразив на лице широкоформатное негодование, прервала Афанасьева:
– Попрошу не забывать, Евгений Владимирович, кто именно здесь главный. Я сама принимаю решение о том, как мне следует вести себя с аборигенами.
– Аборигены в Новой Зеландии, а здесь Россия, – отметил неугомонный Афанасьев, однако величественная глава миссии уже отвернулась от него и снова вступила в разговор с многострадальным владельцем дома:
– Рада, Кузьма Егорович, что мы начинаем понимать друг друга. Собственно, я и не сомневалась в этом. Ну что же, теперь хотелось бы немного перекусить и отдохнуть, потому что наше путешествие было очень утомительно и отняло массу сил, по крайней мере у меня.
Боярин Боборыкин снова занял исходную позицию на сундуке. После некоторого колебания он решил перейти в горницу, где обычно трапезничал, и наконец закусить по-человечески со своими странными гостями, которых он боялся, кажется, не меньше, чем самого царя Петра. После недолгого колебания он велел собирать на стол. Челядь захлопотала. Бегали на полусогнутых ногах, страшным шепотом пересказывая уже перевранные по дому побасенки о странном появлении четверки гостей в доме боярина Боборыкина Кузьмы Егоровича. Впрочем, шепотки и загадочные переглядывания не помешали уже через несколько минут подать на стол простое, но очень сытное и немилосердно аппетитное (особенно для оголодавшего в нижней горнице боярина) угощение: щи с жирной ароматной свининой, кашу, заправленную молоком, вкуснейшие пупки на меду с имбирем, нарезанное крупными сочащимися ломтями мясо, жаренное с чесноком, лапшу с курицей, лафитнички с водкой и настойками медовыми и травными. Боярин перекрестил лоб, и его челюсти заработали. Особенной культурой быта в семействе Боборыкиных никто не отличался, так что рафинированная Сильвия Лу-Синевна, изящно нарезая и поедая кусок умело приготовленного сочного мяса, не без отвращения смотрела на то, как боярин чавкает, громко и с удовольствием отрыгивает, ковыряется перстом в зубах и вытирает руки о скатерть и о длинную русскую рубаху менявшего блюда холопа. Кузьма Егорович открыл было рот, пальцем смахивая застрявшую в бороде лапшу, но тут снаружи послышался шум, крики, топот копыт и нестройные вопли. Боярин задрожал, его челюсть отпала, а в глазах появилось смятенное движение, похожее на колебание болотной ряски, когда в нее бросят камень. Кузьма Егорович простонал:
– Господи, спаси и сохрани!.. За что же мне напасти на погибель души моей грешной?!
Звонкий, наглый молодой голос снаружи крикнул:
– Эй, ушлепок, что зенки вылупил! Принимай лихачей да упреди хозяина, что честь ему великая!
Эта короткая, но весьма содержательная речь сопровождалась кудрявыми бранными выражениями.
Кузьма Егорович едва не упал со стула. Этот страшный звонкий голос, эти хитрые ругательные кружева могли принадлежать только одному человеку, самому нахальному и дерзкому на всей Москве, царскому любимцу Алексашке Меншикову.
– Это кто? – спросил Буббер. – Вон как загибает!
– Александр Данилович… – пролепетал боярин, моргая. – Девки! – заорал он на сенных. – Быстро все со столов, несите мне платье в крестовую палату, авось государь и не прогневается!
Он оглянулся на гостей. Афанасьев ободряюще подмигнул ему, а Сильвия Лу-Синевна сказала:
– На ловца и зверь бежит, как говорится. Не успели оглядеться, как нужная нам персона сама пожаловала.
– Вы, главное, этого Петру Алексеевичу с Мен-шиковым не скажите, про ловца и зверя-то, – отметил Афанасьев язвительно, хотя по коже пробежали мелкие мурашки. – А то они, пожалуй, начнут разбираться, кто ловец, а кто зверь!
Глухо бухнули двери. Просыпались чьи-то дробные шаги, и мимо гостей из будущего пролетел отрок из числа боборыкинской прислуги с разорванной на плече рубахой и перекошенным лицом. Буббер мотнул головой и быстро проговорил:
– Предлагаю пока что куда-нибудь спрятаться. Не нравится мне все это.
– Да, в молодости Петр Алексеевич был буен, – пробормотал Афанасьев. – Это уж точно. Собственно, он и в зрелости кротким нравом не блистал, иначе разве ему удалось бы столько дел наворочать, и ведь каких дел, понимаешь…
Под аккомпанемент этих хрестоматийных рассуждений Евгения послышался рев. Он явно не принадлежал человеку. Припомнилась знаменитая история с медведем генерала Федора Матвеевича Апраксина, огромным косолапым чудовищем с характерным именем Бес. Этот медведь прославился тем, что учился в особой медвежьей «академии», где животных обучали различным трюкам, а также тем, что победил льва из Сирии. После этого боя медведь Бес то ли по недосмотру служителей зверинца, то ли по иной причине не получил ведра вина, которое полагалось ему после каждого боя. Он рассвирепел, разломал клетку и убежал на волю, где принялся бесчинствовать (вот до чего доводит привычка к алкоголю и абстинентный синдром). Громадный Бес творил все, что приходило в его косматую голову: он вламывался в магазины и лез на постоялые дворы, косматым смерчем проносился по Санкт-Петербургу, его не могли удержать ни замки, ни запоры, ни заборы. По пути он заломал около десятка несчастных жителей города. Наконец медведь-алкоголик попал в винную лавку, где вылакал громадное количество водки и только тут угомонился. К этому времени прибыл взвод солдат, которым было приказано стрелять, как только они увидят зверя. Впрочем, служивые стреляли бы и без приказа – кому хотелось стать бифштексом?
Вся эта история полезла в голову Афанасьева совсем не ко времени (особенно если учесть, что случилась она в 1720 году в городе, которого еще не было). Он прислонился к стене и произнес, не глядя на Сильвию Лу-Синевну:
– А что мы, собственно, прячемся? С Петром Алексеевичем нам рано или поздно контактировать придется, и сейчас не самый плохой случай. То, что он позволяет себе врываться в дома своих бояр с медведями и еще более дикими зверьми типа того же милейшего Александра Данилыча… так кто говорил, что будет легко?
Через стену раздавался звонкий голос Меншикова:
– А что, боярин, не кажется ли тебе, что ты космат (мать-перемать)? А то бородку подравнять ему, мин херц? Ладно, Кузьма Егорыч, ты уж не серчай на меня, дурака. Просто гуляли, шумствовали, хотели вот тебя, сердешного, увидать-почтить. Верно я говорю, мин херц?
– Верно, – ответил глуховатый, чуть заплетающийся голос.
Невидимый Алексашка подумал и прибавил к своей речи несколько таких оборотов, что все присутствующие закатились дружным хохотом. Кто-то квакал, кто-то рыдал от смеха: видать, во все времена своей жизни Александр Данилович был большим шутником.
Сильвия выкатила могучую грудь, на которой, дрожа, пенились рюшечки платья, и сказала, глядя в стену:
– Да я бы вышла с ними поговорить… тут только одно «но»…
– Какое же? – влез Буббер, крутя на пальце колечко и нетерпеливо глядя в сторону «шумствуюших» озорников во главе с царем Московии. – Или боитесь порушить честь, мисс? На этих, которые там, за стеной, в суд не больно-то подашь?
– А помолчал бы ты, дружок, – массивно отвернула фразу, руководительница миссии, – нет, не это меня смущает. А уж больно они ругаются. Особенно этот, который…
– Меншиков.
– А, это Меншиков? Тем хуже. Я бы в два счета с ними договорилась, если бы они выражались поприличнее.
Афанасьев вдруг вздрогнул, потому что услышал внутри себя язвительный голос:
«А ты ей, Владимирыч, скажи, что, ежели она даст свое высокое дозволение, я ей вежливого Меншикова оформлю в лучшем виде. Он и материться перестанет. То есть, конечно, он-то не перестанет, а вот госпоже Сильвии фон Каучук будет казаться, что он… ну, скажем… употребляет химические, что ли, термины».
– Если я ей начну объяснять про тебя, Серега, – пробурчал Афанасьев, – то, боюсь, ничего хорошего из этого не выйдет.
Ковбасюк, благодаря своим экстраординарным способностям прослушавший весь разговор беса Сребреника и Афанасьева, толкнул Женю в бок и сказал:
– Он правильно говорит, твой бес. Не говори нашей этой… руководительнице. Пусть в ее ушах весь перемат Меншикова и компании звучит… гм… по-химически. Тем более там много созвучных словечек: гидрит, ангидрит, эбонитовые палочки разные.
– Эбонитовые палочки – это из химии, – сказал Афанасьев.
– Какая теперь разница…