ГЛАВА XIX
Наряду с Оппенгеймером и Моррелем, которые гнили со мною в эти черные годы, я считался самым опасным узником Сан-Квэнтина, с другой стороны, меня считали самым упрямым — упрямее даже Оппенгеймера и Морреля. Под упрямством я подразумеваю выносливость. Ужасны были попытки сломить физически и духовно моих товарищей, но еще страшнее были попытки сломить меня. Ибо я все вынес! Динамит или «крышка» — таков был ультиматум смотрителя Этертона. А в конце не вышло ни того, ни другого. Я не мог показать динамита, а смотритель Этертон не мог добиться «крышки».
И случилось это не потому, что было выносливо мое тело, а потому, что вынослив был мой дух. И потому еще, что в прежних существованиях мой дух был закален, как сталь, жесткими, как сталь, переживаниями. Одно такое переживание долго было для меня каким-то кошмаром. Оно не имело ни начала, ни конца. Неизменно я видел себя на скалистом, размытом бурунами островке, до того низком, что в бурю соленая пена долетала до самых высоких мест островка. Часто и помногу шли дожди. Я жил в пещере и отчаянно страдал, ибо не имел огня и питался сырым мясом. Я страдал непрерывно. Это была середина какого-то переживания, к которому я не мог найти нити. И так как, погружаясь в «малую смерть», я не имел власти направлять мои скитания, то часто я видел себя переживающим именно этот отвратительный эпизод. Единственными счастливыми моими минутами были те, когда светило солнце, — тогда я грелся на камнях и у меня прекращался тот почти непрерывный озноб, от которого я жестоко страдал.
Единственным моим развлечением было весло и складной нож. Над этим веслом я провел много времени, вырезая на нем крохотные буквы, и делал зарубки в конце каждой недели. Много было этих зарубок! Я оттачивал нож на плоском камне, и никогда ни один парикмахер не дрожал так над своей любимой бритвой, как я дрожал над этим ножом. Ни один скряга не ценил так своего сокровища, как я ценил свой нож. Он был для меня дорог, как самая жизнь. В сущности, в нем и была вся моя жизнь.
Путем повторных усилий мне удалось восстановить повесть, вырезанную на этом весле. Вначале расшифровать удавалось очень мало; потом это стало легче, и я начал соединять в одно разрозненные обрывки. В конце концов я разобрал все. Вот что на нем значилось: «Осведомляю лицо, в руки которого может попасть это весло, что Даниэль Фосс, уроженец Эльктона в Мериленде, одном из Соединенных Штатов Америки, отплывший из порта Филадельфии в 1809 году на бриге „Негосиатор“, с назначением к островам Дружбы, был выброшен в феврале следующего года на этот пустынный остров, где он построил хижину и жил много лет, питаясь тюленями. Он — последний, оставшийся в живых из экипажа означенного брига, который наткнулся на ледяной остров и за тонул 25 ноября 1809 года».
Вот эта повесть. Благодаря ей я многое узнал о себе. Одного только пункта я, к моей досаде, никак не мог выяснить. Находится ли этот остров в южной части Тихого океана или в южной части Атлантики? Я недостаточно знаком с путями парусных судов, чтобы сказать с уверенностью, должен ли был плыть бриг «Негосиатор» на острова Дружбы мимо мыса Доброй Надежды или мимо мыса Горна. Сознаюсь в своем невежестве: только после того, как меня посадили в Фольсом, я узнал, в каком океане находятся острова Дружбы. Убийца-японец, о котором я уже упоминал раньше, служил парусным мастером на судах Артура Сиуолла, и он говорил мне, что вероятный курс корабля лежал мимо мыса Доброй Надежды. Если это так, то тогда дата отплытия из Филадельфии и дата крушения легко бы определили самый океан. К несчастью, датой отплытия показан просто 1809 год. Крушение могло произойти как в том океане, так и в другом.
Только однажды в своих трансах получил я намек на период, предшествующий времени, проведенному на острове. Начинается это в момент столкновения брига с ледяной горой; и я расскажу об этом хотя бы для того, чтобы дать представление о моем замечательно хладнокровном и обдуманном поведении. Как вы увидите, это поведение и дало мне в ту пору возможность в конце концов пережить весь экипаж корабля.
Я проснулся на своей койке от страшного треска, как и остальные шесть человек, спавшие внизу после вахты. Мы все мгновенно вскочили и поняли, что случилось. Другие же ничего не подозревали, когда, полураздетые, выбежали на палубу. Но я знал, чего следует ждать, — и ждал; я знал, что если нам суждено спастись, то только в баркасе. В этом ледяном море никто плавать не мог и никто в скудной одежде не мог бы долго прожить в открытой лодке. Кроме того, я хорошо знал, сколько времени требуется для спуска лодки на воду.
И вот при свете бешено качавшейся сальной плошки, под шум на палубе и крики «тонем», я начал рыться в своем морском сундуке, ища подходящего платья. Перерыл я и сундуки моих товарищей, зная, что они им больше не понадобятся. Работая быстро и сосредоточенно, я вынимал только самые теплые и толстые части костюма. Я напялил на себя четыре лучших шерстяных рубашки, какими только мог похвастаться бак, три пары панталон и три пары толстых шерстяных носков. Ноги мои после этого стали так огромны, что я не мог уже надеть на них своих собственных отличных сапог. Вместо этого я напялил новые сапоги Николая Вильтона, которые были больше и толще моих. Поверх своей куртки я напялил еще куртку Иеремии Нэлора, а поверх всего толстый брезентовый плащ Сэта Ричардса, который он совсем недавно заново просмолил.
Две пары толстых рукавиц, шарф Джона Робертса, связанный для него его матерью, и бобровая шапка Джозефа Доуэса поверх моей собственной — ибо она была с наушниками и с отворотами над шеей — дополнили мое снаряжение. Крики на палубе усиливались, но я еще на минуту задержался, чтобы набить карманы прессованным табаком, какой только попадался под руку. Затем я вылез на палубу. И пора было!..
Луна, показавшаяся из разорванных туч, осветила жуткую, безотрадную картину. Повсюду поломанные снасти, повсюду лед. Паруса, шкоты и реи фок-мачты, еще державшиеся в своем гнезде, были окаймлены сосульками, и я испытал чуть не облегчение, что больше мне уже не придется тащить тяжелые снасти и разбивать лед, дабы мерзлые веревки могли пройти по мерзлым шкивам. Ветер, дувший с неудержимостью шторма, жег тело с силой, показавшей близость айсбергов. Огромные волны казались такими холодными в свете луны!
Баркас спускался с бакборта, и я видел, что матросы, хлопотавшие на обледенелой палубе около бочки с припасами, побросали припасы, торопясь убраться. Напрасно кричал на них капитан Николь! Огромная волна, хлынувшая с наветренной стороны, решила вопрос и заставила их кучками броситься за борт. Я схватил капитана за плечи и, держась за него, крикнул ему в ухо, что если он сядет в лодку и не даст людям отчалить, так я займусь провиантом.
Впрочем, времени оставалось мало. Мне едва удалось с помощью второго штурмана Аарона Нортрупа спустить полдюжины бочек и бочонков, как с лодки мне крикнули, что пора спускаться. И они были правы. С наветренной стороны на нас несло высокую, как башня, ледяную гору, а с подветренной стороны, близко-близко, виднелся другой айсберг, на который нас несло.
Аарон Нортруп поспешил прыгнуть первый. Я задержался на мгновение, чтобы выбрать место в середине лодки, где люди скучились гуще всего, — расчет был тот, что они своими телами смягчат мое падение. Я вовсе не желал отправляться со сломанной ногой в рискованное путешествие на баркасе! Чтобы лодка была свободней у весел, я проворно пробрался на корму. Впрочем, у меня для этого имелись другие, вполне уважительные, причины. На корме было куда уютнее, чем на узком носу! Наконец, лучше всего находиться на корме, ибо с носа следовало ожидать неизбежного в этих случаях волнения.
На корме находился штурман Уольтер Дрек, корабельный врач Арнольд Бентам, Аарон Нортруп и капитан Николь, сидевший у руля. Врач склонился над Нортрупом, лежавшим на дне и стонавшим. Прыжок его оказался весьма неудачным, и он сломал свою правую ногу у бедренного сустава.
Впрочем, им в эту пору некогда было заниматься, ибо мы плыли в бурном море между двумя островами льда, надвигавшимися один на другой. Николаю Вильтону, который греб, было тесно; я удобнее расставил бочки и, став на колени, прибавил своего веса к веслу. Впереди Джон Робертс трудился над носовым веслом. Схватив его за плечи, ему помогали сзади Артур Гаскинс и мальчик Бенни Гардуотер. Они так поглощены были этой задачей, что не раз, случалось, мешали движениям других гребцов.
Продвигаться было трудно, но мы отдалились от опасности на добрую сотню ярдов, так что я мог теперь обернуться и посмотреть на безвременную гибель «Негосиатора». Бриг сдавило между двумя льдинами, как мальчик сдавливает черносливину между большим и указательным пальцами. За ревом ветра и гулом волн мы ничего не слыхали, хотя толстые ребра брига и палубные балки должны были ломаться с таким треском, которого было бы довольно, чтобы разбудить спящую деревню в тихую ночь.
Бесшумно, легко и уступчиво сближались бока брига, палуба выпячивалась вверх, и наконец раздавленные останки погрузились в воду и исчезли между соединившимися льдинами. С сожалением смотрел я на гибель нашего убежища от непогоды, и в то же время мне было приятно думать, что я уютно устроился под четырьмя рубахами и тремя куртками.
Но даже для меня ночь оказалась ужасной! Я был одет теплее всех в лодке. Что должны были испытывать другие, об этом я не хотел много раздумывать. С риском натолкнуться в темноте на другие льдины, мы отливали воду и держали лодку носом к волне. А я то и дело тер свой замерзающий нос то одной рукавицей, то другой. Вспоминая свой домашний уют в Эльктоне, я молился Богу.
Утром мы произвели осмотр. Во-первых, все обмерзли, кроме двух или трех. Аарон Нортруп, который не мог двигаться из-за сломанной ноги, был в особенно тяжелом положении. По мнению врача, обе ноги Аарона Нортрупа должны были безнадежно замерзнуть.
Баркас глубоко сидел в воде, отягченный всем экипажем корабля, насчитывавшим двадцать одного человека. Двое из них были мальчики. Бенни Гардуотеру едва было тринадцать, а Лишу Диккери, семья которого жила в близком соседстве с моими родными в Эльктоне, только что исполнилось шестнадцать. Припасы наши состояли из трехсот фунтов говядины и двухсот фунтов свинины. Полдюжины смоченных соленой водой хлебов, взятых поваром, не могли идти в счет. Кроме того, имелись три больших бочки воды и бочонок пива.
Капитан Николь откровенно признался, что в этом неисследованном океане он не знает суши поблизости. Оставалось одно — плыть по направлению к более мягкому климату, что мы и сделали, поставив наш маленький парус под свежий ветер, который погнал нас на северо-восток. Вопрос о пропитании был решен простым арифметическим подсчетом. Мы не считали Аарона Нортрупа, ибо знали, что он скоро умрет. Если съедать в день по фунту провизии, то наших пятисот фунтов хватит нам на двадцать пять дней; а если по полфунта — то на пятьдесят дней. И мы решили остановиться на полфунте. Я делил и раздавал мясо на глазах капитана, и Богу известно, что делал это добросовестно, хотя некоторые из матросов сейчас же начали ворчать. Время от времени я делил между людьми прессованный табак, которым набил свои карманы, — об этом я мог только пожалеть — особенно зная, что табак отдан тому или иному, который, без сомнения, мог прожить еще только один день или в лучшем случае — два или три.
Дело в том, что в нашей открытой лодке люди очень скоро начали умирать не от голода, но от убийственного холода и невзгод. Вопрос стоял так, что выживут только самые крепкие и удачливые. Я был крепок телосложением и удачлив в том отношении, что был тепло одет и не сломал себе ноги, подобно Аарону Нортрупу; он, впрочем, был настолько крепок, что, обмерзши первым из нас, умирал много дней. Первым умер Вэнс Хатавей. Мы нашли его на рассвете скрюченным в три погибели на носу и уже закоченевшим. Вторым умер мальчик Лиш Диккери. Другой мальчик, Бенни Гардуотер, продержался десять или двенадцать дней.
В лодке было так холодно, что вода и пиво замерзли, и трудно было математически точно делить куски, которые я откалывал ножом Нортрупа. Кусочки льда мы клали в рот и сосали до тех пор, пока они не таяли. Иногда налетали страшные шквалы, и снегу было хоть отбавляй. От всего этого во рту у нас развились воспалительные процессы, слизистые оболочки постоянно были сухи и горели. Вызванную ими жажду ничем нельзя было унять! Сосать снова лед и снег — значило только усиливать воспаление. Я думаю, эта напасть главным образом погубила Лиша Диккери. Он помешался и двадцать четыре часа бредил перед смертью. Умирая, он требовал воды, а между тем в воде не было недостатка. Я, насколько мог, противился искушению пососать льду и довольствовался кусочком табаку, заложенным за щеку.
С покойников мы снимали платье. Нагими явились они на свет и нагими пошли за борт баркаса, в холодные воды океана. Их платье мы разыгрывали жребием. Это было сделано по приказу капитана Николя, в предупреждение ссор.
Глупым сантиментам не было места. Всякий испытывал тайное удовлетворение после каждой новой смерти. Всего удачливее на жребии оказался Израиль Стикин, и когда наконец и он умер, то после него остался целый склад одежды. Она дала новую передышку оставшимся.
Мы продолжали плыть к северо-востоку под напором свежего западного ветра, но наши поиски теплого климата казались тщетными. Даже брызги морской воды замерзали на дне лодки, и я продолжал рубить пиво и питьевую воду ножом Нортрупа. Свой нож я припрятал. Это был клинок хорошей стали, с острым лезвием и прочной отделкой, и мне не хотелось подвергать его риску сломаться.
К этому времени половина нашей компании была уже брошена за борт; борта лодки заметно поднялись над водой, и ею не так было трудно управлять в штормы. Наконец, больше было места, чтобы растянуться.
Вечным предметом неудовольствий был провиант. Капитан, штурман и я, переговорив, решили не увеличивать ежедневной порции в полфунта мяса. Шесть матросов, от имени которых выступал Товий Сноу, доказывали, что после смерти доброй половины экипажа нужно удвоить паек и, стало быть, выдавать теперь по фунту. Мы же указывали на то, что удваиваются наши шансы на спасение, если мы сможем продержаться на полуфунтовом пайке.
Конечно, восемь унций соленого мяса нельзя сказать, чтобы очень способствовали сохранению жизни и сопротивлению суровому холоду. Мы страшно ослабели и поэтому зябли еще больше. Нос и щеки у нас почернели, — так сильно они были обморожены. Согреться было немыслимо, хотя теперь у нас было вдвое больше одежды.
Через пять недель после гибели «Негосиатора» произошла серьезная катастрофа из-за провизии. Я спал (дело было ночью), когда капитан Николь поймал Джеда Гечкинса на краже свинины из бочки. Что его к этому подстрекнули остальные пятеро матросов, они доказали своими действиями. Как только Джед Гечкинс был накрыт, все шестеро бросились на нас с ножами! В тусклом свете звезд эта схватка врукопашную приобрела жуткий характер, и лодка только чудом не опрокинулась. Я возблагодарил судьбу за рубашки и куртки, послужившие мне теперь как бы броней. Удары ножа, наносимые в эту толщу ткани, едва только оцарапали мою кожу.
Прочие были защищены подобным же образом, и битва окончилась бы только всеобщим изувечением, если бы штурман Вальтер Дэкон, сильный мужчина, не додумался окончить дело тем, что выбросил мятежников за борт. К нему примкнули в этом деле капитан Николь, доктор и я — и в одно мгновение пятеро из мятежной шестерки уже находились в воде, цепляясь за шкафут. Капитан Николь и доктор возились с шестым, Иеремией Нэлором, и бросили его за борт, в то время как штурман колотил доской по пальцам тех, кто ухватился за шкафут. С минуту я был свободен от всякого дела и мог поэтому видеть трагический конец штурмана. Когда он поднял доску, чтобы ударить по пальцам Сэта Ричардса, этот последний, опустившись глубже в воду, затем внезапно подскочил и, ухватившись обеими руками, почти забрался в лодку, схватил в свои объятия штурмана и, метнувшись назад, потащил его за собой. Он, без сомнения, не ослабил своих тисков, и оба они утонули.
Таким образом из всего судового экипажа в живых остались только трое: капитан Николь, Арнольд Бентам (доктор) и я. Семеро погибли во мгновение ока благодаря попытке Джеда Гечкинса воровать провиант. А мне жаль было, что такая масса хорошего теплого платья попала в море! Каждый из нас с благодарностью надел бы на себя добавочную порцию ткани. Капитан Николь и доктор были честные, хорошие люди. Часто, когда двое из нас спали, тот, кто не спал и сидел у руля, мог красть мясо. Но этого не случилось ни разу! Мы безусловно доверяли друг другу и скорее бы умерли, чем обманули это доверие.
Мы продолжали довольствоваться полфунтами мяса в сутки и пользовались каждым попутным бризом, чтобы продвинуться немного к северу. Только четырнадцатого января, через семь недель после крушения, мы добрались до более теплых широт. Но настоящего тепла еще не было, просто не было такого резкого холода, как раньше.
Здесь западные ветры покинули нас, и мы много дней носились по морю в сравнительном штиле. Море чаще всего было спокойно, или же налетал небольшой встречный ветер; иногда же на несколько часов задувал порывистый бриз. Мы так ослабели, что не могло быть и речи о том, чтобы грести и вести на веслах большую лодку. Мы только берегли провиант и ждали, когда наконец Господь обернется к нам более милостивым ликом. Все трое мы были верующими христианами и каждое утро перед раздачей провианта читали молитвы. Кроме того, каждый часто и подолгу молился про себя.
В конце января наш провиант почти совсем истощился. Свинина была съедена, и бочкой из-под нее мы пользовались для того, чтобы запасаться дождевой водой. Говядины осталось несколько фунтов. За все девять недель, проведенных в этой лодке, мы ни разу не видели суши и не подняли паруса. Капитан Николь признался, что в конце шестидесяти трех дней расчетов и догадок он все еще не знает, где мы находимся.
Двадцатого февраля мы съели последний кусок. Предпочту умолчать о деталях многого из того, что происходило в последующие восемь дней. Я коснусь лишь инцидента, показывающего, что за люди были мои спутники. Мы так долго голодали, что, когда провиант вышел, у нас не осталось уже запаса, из которого мы могли бы черпать выносливость, и с этой минуты мы стали сильно слабеть.
Двадцать четвертого февраля мы спокойно обсудили положение. Мы все трое были мужественными людьми, полными жизни, и умирать нам не хотелось. Никому из нас не хотелось жертвовать собой для двух остальных. Но мы единогласно признали: нам нужна еда; мы должны решить это дело метанием жребия; и мы бросим жребий наутро, если не поднимется ветер.
Наутро поднялся ветер, небольшой, но устойчивый, так что оказалось возможным делать узла два северным курсом. Такой же бриз дул в утро двадцать шестого и двадцать седьмого числа. Мы страшно ослабели, но остались при своем решении и продолжали плыть вперед.
Но утром двадцать восьмого мы поняли, что час наш настал. Лодка беспомощно покачивалась на совершенно затихшем море, и застывший воздух не подавал ни малейших надежд на бриз. Я вырезал из своей куртки три куска ткани. В кромке одного из них виднелась коричневая нитка. Кто вытащит этот кусок, тому и погибнуть! И я положил лоскутки в мою шапку, покрыв ее шапкой капитана Николя.
Все было готово, но мы медлили; каждый из нас долго и горячо молился про себя, ибо мы знали, что предоставляем решение Господу. Я сознавал, что поступаю честно и достойно, но знал, что таково же поведение и моих двух товарищей, и недоумевал: как Бог разрешит столь щекотливое дело?
Капитан, как оно и следовало, тянул жребий первым. Засунув руку в шапку, он закрыл глаза, помешкал немного, и губы его шевелились, шепча последнюю молитву. Он вытащил пустой номер. Это было правильно — я не мог не сознаваться, что это было правильное решение; ибо жизнь капитана хорошо была известна мне; я знал, что это честный, прямодушный и богобоязненный человек.
Остались мы с доктором. По корабельному этикету, он должен был тянуть следующим. Опять мы помолились. Молясь, я мысленно окинул взором всю свою жизнь и наскоро подвел итог моим порокам и достоинствам.
Я держал шляпу на коленях, накрыв ее шляпой капитана Николя. Доктор засунул руку и копался в течение некоторого времени, а я любопытствовал: можно ли нащупать коричневую нитку, выделив ее из прочих нитей бахромки?
Наконец он вытащил руку. Коричневая нитка оказалась в его куске ткани! Я мгновенно ощутил великое смирение и благодарность Господу за оказанную им мне милость и дал обет добросовестнее, чем когда-либо, исполнять все его заповеди. В следующую же секунду я почувствовал, что доктор и капитан связаны друг с другом более тесными узами положения и близости, чем со мною, и что они до некоторой степени разочарованы исходом метания жребия… Наряду с этой мыслью шевелилось убеждение, что исход нисколько не повлияет на выполнение плана, на который решились эти славные люди.
Я оказался прав! Доктор обнажил руку и лезвие ножа и приготовился вскрыть себе большую вену. Но прежде он сказал небольшую речь.
— Я уроженец Норфолька, в Виргинии, — сказал он, — где еще живы, я думаю, моя жена и трое детей. Одной только милости прошу от вас: если Богу угодно будет избавить кого-нибудь из вас от гибельного положения и ниспослать вам счастье увидеть отчизну — пусть он ознакомит мою несчастную семью с моей скорбной судьбой…
Затем он попросил у нас несколько минут отсрочки, чтобы уладить свои счеты с Богом. Ни я, ни капитан Николь не в состоянии были вымолвить слова; глаза наши застилали слезы, и мы только кивнули в знак согласия.
Без сомнения, Арнольд Бентам держал себя спокойнее всех. Я лично страшно волновался и уверен, что капитан Николь страдал не меньше моего, но что же было делать? Вопрос был решен самим Господом.
Но когда Арнольд Бентам кончил свои последние приготовления и собрался приступить к делу, я не мог больше выдержать и вскричал:
— Погодите! Мы столько страдали — неужели мы не можем потерпеть еще немного? Сейчас только утро. Подождем до сумерек! И в сумерки, если ничто не изменит нашей страшной участи, делайте, Арнольд Бентам, как мы условились!
Он посмотрел на капитана Николя, и тот утвердительно кивнул головой. Капитан не мог произнести ни слова, но его влажные синие глаза были красноречивее слов.
Я не считал и не мог считать преступлением того, что было решено жребием, того, что мы с капитаном Николем воспользовались смертью Арнольда Бентама. Я верил, что любовь к жизни, вопиющая в нас, внедрена была в нашу грудь не кем иным, как Богом. Такова воля Божия — а мы, его жалкие создания, можем только повиноваться ему и творить его волю! Но Бог милосерден. В своем милосердии он спас нас от страшного, хотя и правого поступка…
Не прошло и четверти часа, как с запада подул ветер, слегка морозный и влажный. Еще через пять минут наполнился парус, и Арнольд Бентам сел к рулю.
— Берегите последний остаток ваших сил! — промолвил он. — Дайте мне использовать оставшиеся у меня ничтожные силы, чтобы повысить ваши шансы на спасение…
И он правил рулем под все более свежевшим бризом, в то время как мы с капитаном Николем лежали врастяжку на дне лодки, предаваясь болезненным грезам и видениям обо всем, что было нам мило в том мире, от которого мы были теперь отрезаны.
Бриз все свежел и наконец начал дергать и рвать парус. Облака, бежавшие по небу, предвещали шторм. К полудню Арнольд Бентам лишился чувств, но прежде чем лодка успела повернуться на порядочной волне, мы с капитаном Николем всеми четырьмя нашими ослабевшими руками ухватились за руль. Мы решили чередоваться; капитан Николь, по должности, первым взялся за руль, затем я ему дал передышку. После этого мы сменяли друг друга каждые пятнадцать минут. Мы слишком ослабели и дольше не могли просидеть у руля в один прием.
Перед вечером ветер произвел опасное волнение. Мы бы повернули лодку, если бы положение наше не было таким отчаянным, и положили ее в дрейф на морском якоре, импровизированном из мачты и паруса; огромные волны грозили залить лодку.
Время от времени Арнольд Бентам начинал просить нас поставить плавучий якорь. Он знал, что мы работаем только в надежде, что жребий не будет приведен в исполнение. Благородный человек! Благородный человек был и капитан Николь, суровые глаза которого съежились в какие-то стальные точки. И мог ли я быть менее благороден в такой благородной компании? В этот долгий и гибельный вечер я много раз возблагодарил Бога за то, что мне дано было узнать этих двух людей! С ними был Бог, с ними было право, — и какова бы ни была моя участь, я был больше чем вознагражден их обществом, Подобно им, я не хотел умирать, но и не боялся смерти. Некоторое недоверие, которое я питал к этим людям, давным-давно испарилось. Жестока была школа, и жестоки люди — но это были хорошие люди.
Я первый увидел. Арнольд Бентам, согласившийся принять смерть, и капитан Николь, близкий к смерти, лежали, как трупы, на дне лодки, а я сидел у руля. Лодку подняло на гребень вспененной волны — и вдруг я увидел перед собой омываемый волнами скалистый островок! Он был меньше чем в миле расстояния. Я закричал так, что оба моих товарища поднялись на колени и, схватившись руками за борт, уставились в ту сторону, куда я смотрел.
— Греби, Даниэль, — пробормотал капитан Николь, — там должна быть бухточка, там может оказаться бухточка! Это наш единственный шанс!
И когда мы оказались вблизи подветренного берега, где не видно было никаких бухточек, он опять пробормотал:
— Греби к берегу, Даниэль! Там наше спасение.
Он был прав. Я повиновался. Он вынул часы, посмотрел на них, я спросил о времени. Было пять часов. Он протянул свою руку Арнольду Бентаму, который едва-едва мог ее пожать; оба посмотрели на меня, в то же время протягивая свои руки. Я знал, что это было прощание; ибо какие шансы были у столь ослабевших людей добраться живыми через омываемые бурунами скалы к вершине торчащего утеса.
В двадцати футах от берега лодка перестала повиноваться мне. В одно мгновение она опрокинулась, и я чуть не задохся в соленой воде. Моих спутников я больше не видал. По счастью, у меня в руках оказалось рулевое весло, которого я не успел выпустить, и волна в надлежащий момент и надлежащем месте выбросила меня на пологий скат единственного гладкого утеса на всем этом страшном берегу. Меня не поранило, меня не расшибло! И хотя голова моя кружилась от слабости, я нашел в себе силы отползти подальше от жадной волны.
Я стал на ноги, понимая, что я спасен, — благодарил Бога и так, шатаясь, стоял. А лодку уже разбило в щепки. И хотя я не видел капитана Николя и Арнольда Бентама, но догадывался, как страшно были разбиты и искромсаны их тела. На краю вспененной волны я увидел весло и, рискуя сорваться, потянул его к себе. Потом упал на колени, чувствуя, что лишаюсь сознания. Но все же, инстинктом моряка, я потащил свое тело по острым камням, чтобы лишиться чувств там, куда не достигали волны.
В эту ночь я сам был полумертвец; почти все время я находился в оцепенении, лишь смутно чувствуя минутами страшную стужу и сырость. Утро принесло мне ужас и изумление. Ни одного растения, ни единой былинки не росло на этой страшной скале, поднявшейся со дна океана! Имея в ширину четверть мили и полмили в длину, остров представлял собой просто груду камней. Нигде я не видел ни малейших следов благодатной природы. Я умирал от жажды, но не находил пресной воды. Тщетно пробовал я языком каждую впадину и ямку в камне. По милости штормов и шквалов каждое углубление в камнях острова было наполнено водой соленою, как море.
От лодки не осталось ничего — даже щепки не осталось на память о лодке. Со мной остались лишь мой длинный крепкий нож и весло, спасшее меня. Шторм улегся, и весь этот день, шатаясь и падая, ползая до тех пор, пока руки и колени не покрылись у меня кровью, я тщетно искал воды.
В эту ночь, более близкий к смерти, чем когда-либо, я укрывался от ветра за выступом скалы. Страшный ливень немилосердно поливал меня. Я снял с себя мои многочисленные куртки и разостлал их по камням, чтобы напитать их дождем; но когда я стал выдавливать эту влагу в свой рот, то убедился, что ткань насквозь пропиталась солью океана. Я лег на спину и раскрыл рот, чтобы поймать те немногие капли дождя, которые падали мне на лицо. Это были муки Тантала, но все же слизистые оболочки моего рта увлажнились, и это спасло меня от сумасшествия.
На следующий день я чувствовал себя совершенно больным. Я давно уже ничего не ел и вдруг начал пухнуть. Распухли мои руки, ноги, все тело. При малейшем нажатии пальцы мои углублялись на целый дюйм в тело, и появившаяся таким образом ямка очень долго не исчезала. Но я продолжал трудиться во исполнение воли Божией, требовавшей, чтобы я остался в живых. Голыми руками я тщательно удалял соленую воду из малейших ямок, в надежде, что следующий дождь наполнит их водою, пригодною для питья.
При мысли о своей страшной участи и о милых, оставленных дома, в Эльктоне, я впадал в черную меланхолию и часто забывался на целые часы. И это было хорошо, ибо не давало мне чувствовать мук, которых я в противном случае не пережил бы.
Ночью меня разбудил шум дождя, и я ползал от ямки к ямке, лакая пресную воду или слизывая ее с камня. Вода была солоноватая, но пригодная для питья. Это и спасло меня, ибо утром я проснулся в обильном поту, но почти совершенно исцеленным от лихорадки.
Потом показалось солнце — впервые с минуты моего прибытия на этот остров! — и я разложил большую часть своего платья сушиться. Я напился воды вдоволь и рассчитал, что при умелом обращении мне хватит запаса на десять дней. Каким богачом я себя чувствовал, имея этот запас солоноватой воды! И кажется, ни один богатый купец при возвращении всех своих кораблей из благополучного странствия не чувствовал себя таким богатым при виде складов, наполненных до потолочных балок, и битком набитых денежных сундуков, как я, когда открыл выброшенный на камни труп тюленя, издохшего, вероятно, уже несколько дней. Первым делом я не преминул возблагодарить на коленях Бога за это проявление его неослабевающей милости.
Одно мне ясно: Господь не желал моей гибели! Он с самого начала не желал этого.
Зная ослабленное состояние своего желудка, я ел очень умеренно, понимая, что естественный аппетит мой убьет меня, если я поддамся ему. Никогда, кажется, ко мне в рот не попадало более лакомых кусочков! Я откровенно сознаюсь, что проливал слезы радости при виде этой гнилой падали.
Вновь ожила во мне надежда. Я тщательно сохранил части, оставшиеся от трупа. Тщательно прикрыл мои каменные цистерны плоскими камнями, чтобы под солнечными лучами не испарилась драгоценная влага и ветер не разметал ее брызгами. Я собирал крохотные кусочки обрывков водорослей и сушил их на солнце, чтобы создать хоть какую-нибудь подстилку для моего бедного тела на жестких камнях, на которых приходилось спать. И платье мое было теперь сухо — впервые за много дней; я наконец заснул тяжелым сном истощенного человека, к которому возвращается здоровье.
Я проснулся новым человеком. Отсутствие солнца не угнетало меня, и я скоро убедился, что Господь не забыл меня и во время моего сна приготовил мне другое чудесное благодеяние. Не доверяя своим глазам, я тер их кулаками и опять глядел на море: насколько охватывал взор, все камни по берегу были покрыты тюленями! Их были целые тысячи, а в воде играли другие тысячи, и шум, который они производили, был оглушителен. Я сразу понял — вот лежит мясо, остается только брать его, — мясо, которого хватило бы на десятки судовых экипажей!
Я немедленно схватил свое весло — кроме него, на всем острове не было ни кусочка дерева — и осторожно стал приближаться к этому чудовищному складу провизии. Я скоро убедился, что эти морские звери не знают человека. При моем приближении они не обнаружили никаких признаков тревоги, и убивать их веслом по голове оказалось детской игрушкой.
Когда я таким образом убил третьего или четвертого тюленя, на меня вдруг напало непостижимое безумие. Я, как ошалелый, стал избивать их без конца! Два часа подряд я неустанно работал веслом, пока сам не стал валиться от усталости. Не знаю, сколько я бы еще мог их избить, но через два часа, как бы повинуясь какому-то сигналу, все уцелевшие тюлени побросались в воду и быстро исчезли.
Я насчитал свыше двухсот убитых тюленей, и меня смутило и испугало безумие, побудившее меня учинить такое избиение. Я согрешил ненужной расточительностью и после того, как освежился этой хорошей, здоровой пищей, принес свое раскаяние существу, милосердием которого был так чудесно спасен. Я работал до сумерек и ночью, освежевывая тюленей, разрезая мясо на полосы и раскладывая их на вершинах камней для сушки на солнце. В щелях и трещинах скал на наветренной стороне острова я нашел немного соли и этой солью натер мясо для предохранения от порчи.
Четверо суток трудился я таким образом и в конце этого времени ощутил немалую гордость при виде того, что ни одна кроха мясного запаса не была растрачена зря! Непрерывный труд оказался благодетельным для моего тела, быстро окрепшего на здоровой пище. И вот еще признак перста судьбы: за все восемь лет, которые я провел на этом бесплодном острове, ни разу не было такого долгого периода ясной погоды и постоянного ведра, как в период, непосредственно последовавший за избиением тюленей!
Прошло много месяцев, пока тюлени вновь посетили мой остров. Тем Временем я, однако, не предавался праздности. Я выстроил себе каменный шалаш и рядом с ним кладовую для хранения вяленого мяса. Этот шалаш я покрыл тюленьими шкурами, так что кровля не пропускала воды. И когда дождь стучал по крыше, я не переставал думать о том, что поистине царская, по цене мехов на лондонском рынке, кровля предохраняет выброшенного морем матроса от разгула стихии!
Я очень скоро убедился в необходимости вести какой-нибудь счет времени, без чего я потерял бы всякое представление о днях недели, не мог бы отличить их один от другого и не знал бы воскресных дней.
Я мысленно вернулся к счету времени, практиковавшемуся в лодке капитаном Николем: многократно и старательно перебрал в уме все события, все дни и ночи, проведенные на острове. По семи камням, стоявшим за моей хижиной, я вел свой недельный календарь. В одном месте весла я делал небольшую зарубку на каждую неделю, а на другом конце весла помечал месяцы, добавляя нужное число дней каждый месяц, по истечении четырех недель.
Таким образом, я мог праздновать как следовало воскресенье. На весле я вырезал краткую молитву, соответствующую моему положению, и по воскресеньям не забывал распевать ее. Бог в своем милосердии не забыл меня, и я за эти восемь лет ни разу не забывал в надлежащее время вспоминать Господа.
Изумительно, сколько требовалось работы, чтобы удовлетворить самые немудрые потребности человека в еде и крове! В тот первый год я редко бывал праздным. Жилище, представлявшее собою просто логовище из камней, потребовало тем не менее шести недель работы. Сушение и бесконечные скобления тюленьих шкур, чтобы они сделались мягкими и гибкими для выделки одежды, занимали у меня все свободное время на протяжении многих месяцев.
Затем оставался вопрос о водоснабжении. После каждого сильного шторма летящие брызги солили мои запасы дождевой воды, и иногда мне очень круто приходилось в ожидании, пока выпадут новые дожди без сопровождения сильных ветров. Зная, что капля по капле и камень долбит, я выбрал большой камень, гладкий и плотный, и при помощи меньших камней начал выдалбливать его. В пять недель невероятного труда мне удалось таким образом выдолбить вместилище, заключавшее в себе галлона полтора воды. Потом я таким же образом сделал себе кувшин на четыре галлона. Это потребовало девяти недель работы. Время от времени я делал сосуды помельче. В одном сосуде, вместимостью в восемь галлонов, через семь недель работы открылась трещина.
Только на четвертом году пребывания на острове, когда я наконец примирился с возможностью, что мне придется провести здесь всю свою жизнь, я создал свой шедевр. Он отнял у меня восемь месяцев, но был непроницаем и вмещал свыше тридцати галлонов! Эти каменные сосуды были для меня большим счастьем — иногда я забывал о своем унизительном положении и начинал гордиться ими. Они казались мне изящнее, чем самая дорогая мебель какой-нибудь королевы! Я сделал себе также небольшой каменный сосуд, емкостью не больше кварты, чтобы им наливать воду в мои большие сосуды. Если я скажу, что эта квартовая посуда весила тридцать фунтов, то читатель поймет, что собирание дождевой воды было весьма нелегкой задачей.
Таким образом я сделал свою дикую жизнь настолько комфортабельной, насколько это было возможно. Я устроил себе уютный и надежный приют; что касается провизии, у меня всегда был под рукой шестимесячный запас, который я предохранял от порчи солением и высушиванием.
Хотя я был лишен общества людей и около меня не было ни одного живого существа — даже собаки или кошки, — я все же мирился со своей участью легче, чем в данном положении с нею примирились бы тысячи других людей. В пустынном месте, куда меня забросила судьба, я чувствовал себя гораздо счастливее многих, за гнусные преступления обреченных влачить существование в одиночном заключении, наедине с грызущей совестью.
Как ни печальны были мои перспективы, я все же надеялся, что провидение, выбросившее меня на эти бесплодные скалы как раз в тот момент, когда голод довел меня до нравственной гибели и меня чуть не поглотила пучина морская, в конце концов пошлет кого-нибудь мне на помощь.
Но если я был лишен общества ближних и всяких жизненных удобств, я не мог не видеть, что в моем отчаянном положении имеются и некоторые преимущества. Я мирно владел всем островом, как мал он ни был. По всей вероятности, никто не явится оспаривать мое право, кроме, разве, земноводных тварей океана. И так как остров был почти неприступен, то ночью мой покой не нарушался страхами нападения людоедов или хищных зверей.
Но человек странное, непонятное существо! Я, просивший у Бога, как милости, гнилого мяса и достаточного количества не слишком солоноватой воды, как только поел в изобилии соленого мяса и попил пресной воды, я уже начал испытывать недовольство своей судьбой! Я начал испытывать потребность в огне, во вкусе вареного мяса. Я ловил себя на том, что мне хочется лакомств, какие составляли мои ежедневные трапезы в Эльктоне. Наперекор всем своим стараниям, я не переставал мечтать о вкусных вещах, которые я ел, и о тех, которые буду есть, если когда-нибудь спасусь из этой пустыни!
Я полагаю, что во мне говорил ветхий Адам — проклятие праотца, который был первым ослушником заповедей Божиих. Всего удивительнее в человеке его вечное недовольство, его ненасытность, отсутствие мира с собою и с Богом, вечное беспокойство и бесполезные порывы, ночи, полные тщетных грез, своевольных и неуместных желаний. Сильно меня угнетала также тоска по табаку. День был для меня большей мукой, ибо во сне я иногда получал то, о чем тосковал: я тысячи раз видел себя во сне владельцем бочек табаку, корабельных грузов, целых плантаций табаку!
Но я боролся с собою. Я неустанно молил Господа ниспослать мне смиренное сердце и умерщвлял свою плоть неослабным трудом. Не будучи в состоянии исправить душу свою, я решил усовершенствовать мой бесплодный остров. Четыре месяца работал я над сооружением каменной стены длиною в тридцать футов и вышиною в двенадцать. Она служила защитою хижине в период сильных штормов, когда весь остров дрожал как буревестник в порывах урагана. И время это не было потрачено даром. После этого я спокойно лежал в уютном прикрытии, в то время как весь воздух на высоте сотни футов над моей головой представлял собою сплошной поток воды, гонимый ветром на восток.
На третий год я начал строить каменный столб. Вернее, это была пирамида, четырехугольная пирамида, широкая в основании и не слишком круто суживающаяся к вершине. Я вынужден был строить именно таким образом, ибо ни дерева, ни какого-либо орудия не было на всем острове, и лесов поставить я не мог. Только к концу пятого года моя пирамида была закончена. Она стояла на вершине островка. Теперь, вспоминая, что эта вершина лишь на сорок футов возвышалась над уровнем моря и что вышка моей пирамиды на сорок футов превышала высоту вершины острова, я вижу, что без помощи орудий мне удалось удвоить высоту острова. Кто-нибудь, не подумав, скажет, что я нарушал планы Бога при сотворении мира. Я утверждаю, что это не так, ибо разве я не входил в планы Бога, как часть их, вместе с этой кучей камней, выдвинутых из недр океана? Руки, которыми я работал, спина, которую я гнул, пальцы, которыми я хватал и удерживал камни, — разве они не входили в состав Божиих планов? Я много раздумывал над этим и теперь знаю, что был тогда совершенно прав.
На шестом году я расширил основание моей пирамиды, так что через полтора года после этого высота моего монумента достигла пятидесяти футов над высотою острова. Это была не Вавилонская башня. Она служила двум целям: давала мне пункт наблюдения, с которого я мог обозревать океан, высматривая корабли, и усиливала вероятность того, что мой остров будет замечен небрежно блуждающим взглядом какого-нибудь моряка. Кроме того, постройка пирамиды способствовала сохранению моего телесного и душевного здоровья. Так как руки мои никогда не были праздны, то на этом острове сатане нечего было делать. Он терзал меня только во сне главным образом видениями различной снеди и видом гнусного зелья, называемого табаком.
В восемнадцатый день июня месяца, на шестом году моего пребывания на острове, я увидел парус. Но он прошел слишком далеко на подветренной стороне, чтобы моряки могли разглядеть меня. Я не испытывал разочарования — одно появление этого паруса доставило мне живейшее удовлетворение. Оно убедило меня в том, в чем я до этого несколько сомневался, а именно: что эти моря иногда посещаются мореплавателями.
Между прочим, в том месте, где тюлени выходили на берег, я построил две боковые низкие стенки, суживавшиеся в ступеньки, где я с удобством мог убивать тюленей, не пугая их собратий, находившихся за стеною, и не давая возможности раненому или испугавшемуся тюленю убежать и распространить панику. На постройку этой западни ушло семь месяцев.
С течением времени я привык к своей участи, и дьявол все реже посещал меня во сне, чтобы терзать ветхого Адама безбожными видениями табаку и вкусной снеди. Я продолжал есть тюленину и находить ее вкусной, пить пресную дождевую воду, которую всегда имел в изобилии. Я знаю, Бог слышал меня, ибо за все время пребывания на острове я ни разу не болел, если не считать двух случаев, вызванных обжорством, о чем я расскажу ниже.
На пятом году, еще до того, как я убедился, что корабли иногда посещают эти воды, я начал высекать на моем весле подробности наиболее замечательных событий, случившихся со мной с той поры, как я покинул мирные берега Америки. Я старался сделать эту повесть как можно более четкой и долговечной, причем буквы брал самые маленькие. Иногда вырезание шести или даже пяти букв отнимало у меня целый день.
И на тот случай, если судьбе так и не угодно будет дать мне желанный случай вернуться к друзьям и к моей семье в Эльктоне, я награвировал, то есть вырезал, на широком конце весла повесть о моих злоключениях, о которой уже говорил.
Это весло, оказавшееся столь полезным для меня в моем бедственном положении и теперь заключавшее в себе летопись участи моей и моих товарищей, я всячески берег. Я уже не рисковал более убивать им тюленей. Вместо этого я сделал себе каменную палицу, фута в три длины и соответствующего диаметра, на отделку которой у меня ушел ровно месяц. Чтобы уберечь весло от влияний погоды (ибо я пользовался им в ветреные дни как флагштоком, укрепляя на вершине моей пирамиды; к нему я привязывал флаг, сделанный из одной из моих драгоценных рубашек), я сделал для него покрышку из хорошо обработанных тюленьих шкур.
В марте шестого года моего заключения я пережил один из сильнейших штормов, каких когда-либо был свидетелем человек. Шторм начался около девяти часов вечера тем, что с юго-запада налетали черные облака и сильный ветер; около одиннадцати он превратился в ураган, сопровождаемый непрерывными раскатами грома и самой ослепительной молнией, какую я когда-либо видел.
Я боялся за целость моего островка! Со всех сторон напирали огромные волны, не доставая лишь до верхушки моей пирамиды. Здесь я чуть не погиб и не задохся от напора ветра и брызг. Я видел, что уцелел только благодаря тому, что соорудил пирамиду и таким образом вдвойне увеличил высоту острова.
Утром я имел еще больше причин быть благодарным судьбе. Вся запасенная мною дождевая вода стала соленой, за исключением крупного сосуда, находившегося на подветренной стороне пирамиды. Я знал, что если буду экономить, то мне хватит воды до следующих дождей, как бы они ни запоздали. Хижину мою почти совсем размыли волны, а от огромного запаса тюленины осталось лишь немного мясной каши. Но я был приятно поражен, найдя на скалах выброшенную во множестве рыбу. Я набрал и этих рыб не более и не менее как тысячу двести девятнадцать штук; я разрезал их и провялил на солнце, как это делают с трескою. Эта благоприятная перемена диеты не замедлила дать свои результаты. Я объелся, всю ночь мучился и едва не умер.
На седьмой год моего пребывания на острове, в том же марте, опять налетела такая же буря. И после нее, к моему изумлению, я нашел огромного мертвого кита, совершенно свежего, выброшенного на берег волнами! Представьте себе мой восторг, когда во внутренностях огромного животного я нашел глубоко засевший гарпун обыкновенного типа, с привязанной к нему веревкой в несколько десятков футов.
Таким образом, во мне снова ожили надежды, что я в конце концов найду случай покинуть пустынный остров. Без сомнения, эти моря посещаются китоловами, и если только я не буду падать духом, то рано или поздно меня спасут. Семь лет я питался тюленьим мясом — и теперь, при виде огромного множества разнообразной и сочной пищи, я опять поддался слабости и поел ее в таком количестве, что опять чуть не умер! И все это были лишь заболевания, вызванные непривычностью пищи для моего желудка, приучившегося переваривать только одно тюленье мясо и ничего другого.
Я наготовил на целый год китового мяса. Под лучами солнца я растопил в расщелинах камней много жиру, в который, добавляя соль, макал полоски мяса во время еды. Из драгоценных обрывков моих рубашек я мог даже ссучить фитиль; имея стальной гарпун и камень, я сумел бы высечь огонь для ночи. Но в этом не было нужды, и я скоро отказался от этой мысли. Мне не нужен был свет с наступлением темноты, ибо я привык спать с солнечного захода до восхода и зимою, и летом.
Здесь я, Дэррель Стэндинг, должен прервать свое повествование и отметить один свой вывод. Так как личность человека непрерывно растет и представляет собою сумму всех прежних существований, взятых в одно, то каким образом смотритель Этертон мог сломить мой дух в своем застенке? Я — жизнь, которая не исчезает, я — то строение, которое воздвигалось веками прошлого — и какого прошлого! Что значили для меня десять дней и ночей в смирительной куртке? Для меня, некогда бывшего Даниэлем Фоссом и в течение восьми лет учившегося терпению в каменной школе далекого Южного океана?
В конце восьмого года пребывания на острове, в сентябре, когда я только что разработал честолюбивые планы поднять свою пирамиду до шестидесяти футов над вершиною острова, я в одно утро проснулся и увидел корабль со спущенными парусами и в таком расстоянии, что с него мог быть услышан мой крик. Чтобы меня заметили, я подбрасывал весло вверх, прыгал со скалы на скалу, — словом, всячески проявлял жизнь и деятельность, пока не убедился, что офицеры, стоявшие на шканцах, смотрят на меня в подзорные трубки. Они ответили мне тем, что указали на крайний западный конец острова, куда я и поспешил, увидев лодку и в ней человек шесть экипажа. Как я впоследствии узнал, корабль привлекла моя пирамида, и он несколько изменил свой курс, чтобы ближе рассмотреть столь странную постройку, имевшую большую высоту, чем одинокий остров, на котором она стояла.
Но прилив был слишком силен, чтобы лодка могла пристать к моему негостеприимному берегу. После нескольких безуспешных попыток матросы сигнализировали мне, что должны вернуться на корабль. Представьте себе мое отчаяние при невозможности покинуть пустынный остров! Я схватил свое весло (которое давно уже решил пожертвовать Филадельфийскому музею, если когда-нибудь вырвусь из пустыни) и вместе с этим веслом очертя голову бросился в пену прибоя. И так мне везло, так еще много оставалось во мне силы и гибкости, что я добрался до лодки!
Не могу не рассказать здесь любопытного случая. Корабль к этому времени так далеко отнесло, что нам пришлось целый час плыть до него. В течение этого часа я предался наклонностям, убитым во мне многими годами, и попросил у второго штурмана, сидевшего на руле, кусочек жевательного табаку. Он сделал это, протянув мне также свою трубку, наполненную первостатейным виргинским листовым табаком. Не прошло и десяти минут, как я отчаянно заболел! И причина не возбуждала сомнений: организм мой совершенно отвык от табаку, и я теперь страдал от отравления табаком, какое случается с каждым мальчиком во время первых попыток курения. Опять я получил основание быть благодарным Господу — и с того дня по день моей смерти я не употреблял и даже не желал этого гнусного зелья.
Я, Дэррель Стэндинг, должен теперь закончить повествование об изумительных деталях жизни, которую я вторично пережил, лежа без сознания в смирительной куртке тюрьмы Сан-Квэнтина. Часто приходил мне в голову вопрос: остался ли Даниэль Фосс верен своему решению и отдал ли свое резное весло Филадельфийскому музею?
Узнику одиночки очень трудно сообщаться с внешним миром. Однажды со сторожем, в другой раз с краткосрочником, сидевшим в одиночке, я передал, заставив заучить наизусть, письмо с запросом, адресованным хранителю музея. И хотя мне были даны самые торжественные клятвы, но оба эти человека надули меня. Только после того, как Эд Моррель, по странному капризу судьбы, был освобожден из одиночки и назначен главным старостой всей тюрьмы, я получил возможность отправить письмо. Ниже я привожу ответ, присланный мне хранителем Филадельфийского музея и тайком врученный мне Эдом Моррелем:
«Правда, у нас имеется весло, какое вы описываете, но мало кто знает о нем, ибо оно не выставлено в залах для публики. Я занимаю свой пост уже восемнадцать лет и также не знал о его существовании.
Просмотрев наши архивы, я убедился, что такое весло было пожертвовано неким Даниэлем Фоссом из Эльктона в Мериленде в 1821 году. Только после продолжительных поисков нашли мы это весло на чердаке среди разного хлама. Зарубки и повествования вырезаны на весле совершенно так, как вы описываете.
У нас имеется также брошюра, присланная нам, написанная означенным Даниэлем Фоссом и напечатанная в Бостоне фирмою Н. Коверли Мл. в 1834 г. В этой брошюре описаны восемь лет жизни человека, выброшенного на пустынный остров. Очевидно, этот моряк, на старости лет впав в нужду, распространял эту брошюру среди благотворителей.
Меня очень интересует, каким образом вы узнали об этом весле, о существовании которого не подозревали мы, работающие в этом музее. Прав ли я, предположив, что вы прочли о нем рассказ в каком-нибудь дневнике, позднее изданном означенным Даниэлем Фоссом? Я буду рад всякому сообщению по этому предмету и немедленно распоряжусь о том, чтобы весло и брошюра попали в выставочные залы.
Преданный вам Осия Сэлсберти.»