Книга: Великое Нечто
Назад: Глава III НЕДРЕМЛЮЩИЙ СТРАЖ
Дальше: Глава V НИКИТА БУРЬИН

Глава IV
АРХИВ КУПЦА РУЧНИКОВА

(Из дневника Федора Громова)
23 июня
Страх — какое-то паучье слово!
Сегодня я задумался и обнаружил, что ВСЕ чувства и ВСЕ поступки человеческие определяются исключительно страхом и отношением к страху. Ни одно другое чувство не имеет над нами такой власти.
Вся якобы богатая гамма человеческих чувств и эмоций может быть объяснена через страх. Какие там чувства есть? Любовь? Страх перед одиночеством и слегка инстинкт продолжения рода. Беспокойство… Страх перед чем-то неопределенным.
Печаль… Страх перед возможной утратой или (если утрата уже состоялась) страх, что ты не простишь себе чего-то, что уже нельзя исправить. Гнев? Желание уничтожить иди подавить источник страха. Жадность? Патологический страх бедности. Что там еще осталось из чувств? Неважно! Даже чувство наслаждения прекрасным — по большому счету страх перед действительностью и желание уйти от нее, запереться в своем маленьком панцире, заполнить его красивыми и изящными вещами.
Думаю, что АД, если он существует, — это абсолютный страх. Я уверен, что там нет никаких сковородок, крючьев и смолы. Да и зачем? Там только чернота, пустота, ощущение беспомощности и страх, страх и страх.
Любая тирания, любые государственные жестокости, любые Иваны Грозные, любая, даже самая идеальная, власть — это прежде всего власть страха пополам с подхалимством, а не власть идеи. Целая пирамида трусов, которые держат друг друга за руки, чтобы никто не убежал. Это как человек в толпе, который наступает на упавшего, потому что боится сам быть раздавленным. И так будет всегда, любая государственная система будет давить и уничтожать, пока есть трусы и есть страх…
Я большой специалист по страху и всегда с ним боролся, и всегда он меня побеждал. Страх настолько живуч в моей природе, что я сам часто замуровываю себя страхом, как узник в крепостной стене. Все подлости н унижения в моей жизни, вся ложь и все случаи, когда я быстро, не оглядываясь, проходил мимо чужой беды, были вызваны только страхом или опасением, что мой страх будет замечен, то есть опять же страхом.
(Здесь несколько зачеркнутых строк.)
Однажды, когда мне было двенадцать лет, я переводил мою пятилетнюю сестренку через дорогу (не знаю, где были родители и почему они об этом так никогда и не узнали). Она уронила на проезжей части пакет с игрушками. Игрушек было много, и все мелкие: куклы в ванночках, колесики, кубики, пузыречки от лекарств, кошельки с вышедшими из употребления монетками, — и, разумеется, вся эта дребедень раскатилась по дороге.
Сестра, не веря такому вселенскому горю, выдернула свою руку из моей и с громким ревом стала собирать своих пупсят.
А дорога эта была с сумасшедшим движением. Не проходило недели, чтобы кого-то не сбило. Светофор выше по улице ловит поток, а потом разом выпускает его. А тут еще небольшой поворот, в который вписываются не тормозя, и сразу же метров через двадцать после поворота — мы. Слыша, как приближаются машины — именно слыша, но еще не видя, — я схватил сестру за руку и попытался утащить ее с дороги, решив пожертвовать игрушками. Но она С плаксивым криком: «А-а-а! Пусти меня!» — выкрутилась, укусила меня и, бросившись животом на асфальт, принялась сгребать свои сокровища. И тут выскочил весь этот гудящий поток. Схватить дурынду во второй раз я уже не успевал. Помню, подумав: «Сама виновата! Не погибать же двоим!» — я бросил свои попытки спасти ее, прыгнул на бордюр и зажмурился. Завизжали тормоза. Я повернулся и увидел, что белая иномарка остановилась в каких-то считаных сантиметрах, а сестра с воем собирает с асфальта игрушки и ссыпает их в пакет.
Она так и не ушла с дороги, пока не собрала всех своих пупсиков, и, зареванная, прижимая к животу пакет, направилась домой. Получалось, что я предал ее, а она вдвойне победила: и игрушки спасла, и сама уцелела. Она победила, я проиграл. Навсегда проиграл.
После этого случая я стал исследовать страх и себя в страхе. Вначале по-детски, а потом все более и более осмысленно. Причем тот случай на дороге не был единственным… Каждый день я совершал как минимум два или три поступка, которые были вызваны исключительно страхом в той или иной его форме. Это были пустяковые страхи, но были страхи и глобальные. Все побуждения моей юности диктовались страхом — вернее, желанием от него избавиться. Но боролся я, как оказалось, не с самим страхом, а только с предпосылками его возникновения, а это все равно что кутаться зимой в двадцать пять шуб, стараясь согреться, а потом сообразить, что идешь по снегу босиком.
Первое время я думал, что природа страха физическая. Мне казалось, что внутренне я свободен и не боюсь ничего, а вот боль или смерть — причина моего постоянного страха и беспокойства.
И я стал заниматься культуризмом и рукопашным боем — но страх не ушел, даже когда мне сломали нос, только отодвинулась его граница. Я понял, что многие из тех, кто активно занимается карате, ушу, боксом, как раз более других подвержены всякого рода комплексам и именно таким вытесняющим образом с ними сражаются. Почти всех спортсменов, с которыми мне довелось говорить, в детстве или юности обижали сверстники — и теперь они делают все возможное, чтобы это не повторилось.
Например, думал я, кто проявляет больше смелости, вступаясь за девушку вечером в парке: я, физически сильный, поднимающий донышком кверху двухпудовую гирю, или какой-нибудь дохлый бухгалтер-очкарик? Тут и спорить нечего: бухгалтер смелее в пять раз, потому что он наверняка знает, что угодит на больничную койку…
Потом уже, студентом, я стал спускаться под землю, исследовать подземную Москву — думал так победить страх. Нет, не победил, хотя из семи моих приятелей один задохнулся в заморыше, а другой, не заметив люка, провалился и долго лежал с переломом позвоночника. Прыгал я и с парашютом, но вывалиться из самолета с закрытыми глазами и торопливо дернуть за кольцо — самооборона труса, не более.
Мне казалось и до сих пор кажется, что если бы я смог выдавить из себя весь страх до капли — то был бы счастлив. Я даже составил некую примитивную табличку, которая, по моему мнению, отражала типологию страха. Страх бывает:
1. Страхом внешним — перед болью, физическим уничтожением.
2. Страхом внутренним (угрызения совести, тоска и т. п.).
Причем страх внутренний всегда обусловлен страхом внешним.
3. Страхом потенциальным, или возможным. Это страх потерять здоровье, когда ты здоров, оглохнуть, ослепнуть, заболеть раком или страх, что все это случится с людьми, которых ты любишь. Это самый «страшный» страх, страх, который у тебя в крови.
И тогда я стал искать для себя главного универсального врага — тот исходный страх, победив который я смогу уже ничего больше не бояться, как, скажем, победив самого дьявола, я мог бы уже не бояться мелких бесов. И я нашел его. Это был страх смерти. Страх смерти — это страх лишиться моего Я.
Мир для меня делится на Я и все остальное. Понятие всего остального обширно, оно вбирает в себя ту часть Вселенной, которой она касается меня. Со стороны «всего остального» моему Я грозили и грозят бесчисленные опасности. Оно может растворить меня в себе, уничтожить, сломить.
И поэтому мне всегда хотелось создать в большом мире свой собственный мир, где все зависело бы только от меня, — островок жизни, состоящей из приятных кусочков, где нет опасности и нет страха.
А для этого нужно победить страх смерти. И я стал представлять всякие ужасы, стал представлять себя умершим, разложившимся, с червями в глазницах. Почему я боюсь смерти, ведь уже многие умерли? Бабушка, дедушка, прабабушки и прадедушки и еще сотни предков. К тому же моя МЫСЛЬ, мое Я не может быть смертным. Это просто невозможно. Следовательно, бояться смерти глупо, и пусть черви ползают, какая разница!
Если бы я смог избавиться от страха, то был бы всесилен. Думаю, в абсолютном избавлении от страха — секрет бессмертия.
Только что спохватился, зачем я пишу все это? Уже третий час ночи, а я как безумный пишу и пишу… Ладно, уже поздно, завтра мне идти в архив, у меня такое ощущение, что в бумагах купца-мецената Петра Ручникова есть что-то интересное. Хотелось бы использовать это для диссертации.

 

25 июня
Сколько у нас в архивах неподнятых документов! Сотни тысяч никогда не востребованных единиц хранения! Какие сокровища — десяти жизней не хватит, чтобы все просмотреть! И ведь никто не прячет: бери, читай — только никто не берет и не читает. Ходят проторенными тропами: древние летописи, Смута, Пугачев, Разин, 1812 год и кое-что вокруг царей — а уже в приказные и монастырские ар
хивы никто и носа не сунет. Ну а личные архивы — тут вообще девственный лес. Открывай любую папку и будь уверен: за последние сто лет ты первый, кому она понадобилась…
Я хорошо знаком с одной сотрудницей архива, и она пропускает меня прямо в хранилище, прохожу, минуя каталоги, картотеки, листки с требованиями и всю эту волокиту, которая словно специально создана для того, чтобы никогда не получить нужной рукописи или книги.
Но перейду к сути.
Сегодня я просмотрел бумаги купца Ручникова, о которых писал вчера, — четыре папки. Более тысячи пронумерованных страниц. Принято на «вечное» хранение — 1916 г., март. Основание хранения — посмертное пожертвование архиву древностей при Грановитой палате Московского Кремля. Ишь ты — 1916 год! Вовремя успел умереть купец, года через два этими бумагами растопили бы «буржуйку», а так они прочно осели в архиве и уцелели.
Я листал бумаги с единственной целью — посмотреть, нет ли там чего-нибудь любопытного для моей работы о купеческих родах. Скажем, расположение купеческих лавок и лабазов в старой Москве на Охотном, какие-нибудь сплетни, пути пополнения купеческих коллекций, аукционы, частные собрания — одним словом, то, ради чего я и копаюсь в этом старье.
В этом отношении первые три папки не представляли особого интереса. Деловые письма, годовые отчеты в казну, подробная опись коллекции. Кажется, купец Ручников неважно вел дела, даже ухитрился задолжать Земельному банку, и это при том, что ломбард и торговые ряды должны были приносить ему доход. Бумаги были написаны сухим деревянным языком, неразборчивым почерком, и я не получал никакого удовольствия от их прочтения. Я собирался уже вернуть папки в архив, когда из последней вдруг выпало несколько страниц, подшитых в отдельную тетрадь.
Чисто из любопытства я мельком просмотрел их. Там прыгающим почерком было написано что-то о поисках клада. Сохранились не все страницы, и понять, что это был за клад, я так и не смог. Сумел только уяснить, что купец долго искал клад и, видимо, нашел, потому что далее на добром десятке страниц следовали описания монет, драгоценностей и запертого ларца.
Я был поражен, что никто никогда не писал об этом кладе, а потом вдруг сообразил, что я первый, кому вообще попали в руки эти бумаги. В архиве их толком не просматривали, а вдова или душеприказчики тоже не утруждали себя их разбором. Это уже занятно. Завтра я снова туда пойду…

 

28 июня
!!!
Или я спятил, или… Это невероятно! Ладно, тьфу-тьфу, не сглазить…
Нашел в четвертой папке ручниковского архива странное письмо, а в нем коротенький зашифрованный текст. Бумажка была незаметно подклеена к одному из листов. Я наткнулся на нее случайно, просто пальцами почувствовал, что одна из страниц толще остальных.
Почерк другой, но бумага старинная, и написано выцветшими чернилами. Я не удержался и вырвал эту страницу из подшивки. Если ее и хватятся, то только лет через сто, уж я-то знаю…
Сейчас занят тем, что разгадываю шифр. Похоже, простенькая тарабарская грамота с перестановкой букв, вроде той, с помощью которой переписывался царевич Алексей с заговорщиками — пишут один алфавит, а рядом другой, смещенный. Скажем, [а] заменяется на [к], [б] на [л], [в] на [м] и так далее. Есть даже промежутки между словами. Я бы давно расшифровал эту цидульку простым подбором частоты употребления, но меня путает старая орфография, всякие «яти» и «еры».

 

30 июня
Бьюсь с шифром. Сказывается отсутствие навыка. Просчитал в книге прошлого века частоту употребления букв. Из гласных чаще всего встречается [и] и [е], потом [а], [о], [ять], реже всего [э] и [ы]. Причем [ы] чаще в окончаниях прилагательных — страннЫй толстЫй, а знак за ним, следовательно, [й]. [А] и [о] решил не различать, [е] и [ять] тоже — и так понятно, что [малако] это [молоко].
Совсем запутался, буду считать дальше. Голова распухла, как шар.

 

1 июля
Нет, наврал По! Частота употребления тут не срабатывает — все равно выходит полная путаница. Если что-то и спасает, так это пробелы между словами…

 

2 июля
Кажется, что-то начинает вырисовываться. Правда, совершенная чушь. Думаю, может, неправильно расшифровываю?

 

3 июля
Набредаю на смысл. Только не знаю, как проверить. Сказать кому-нибудь, до чего я докопался, решат, что я сумасшедший. Возможно, что все это мистификация, но все равно интересно. Неужели в музее?

 

5 июля
Снятся странные сны. Лицо в капюшоне. Наверное, самовнушение.
Был в музее. ОНА там!

 

6 июля
Пытался передвинуть статую, но заметила смотритель. Стала скандалить, хотела вызвать милицию, и я быстро ушел. Ума не приложу, что делать дальше. Нужно в музей, но там меня уже знают. Жаль, что я сбрил бороду… Поеду на дачу и выжду время. Жутко устал. Заодно и борода вырастет.
На даче. Разговор в электричке:
— Толян, че ты меня вчера ударил? Обидеть хотел?
— Не, пьяный был…
— Тогда нет проблем… но если обидеть хотел, то я тебя…
— Говорю же, пьяный был.
— Это я могу простить, но если обидеть… (И так до бесконечности.)
Как сказал бы мой зануда-профессор: пьянство на Руси — самая уважительная из всех причин.
Не забыть купить дрова и поменять баллоны, когда будет машина.

 

8 июля
То бессонница, то кошмары. Интересно, в нашем роду были душевнобольные? Если в следующие два дня ничего не изменится, я бросаю этот ребус.
Хочу позвонить Алешке в Питер. Думаю, он единственный, кто поверит в эту невероятную историю. Не изменился ли у него телефон?

 

9 июля
Снова был в архиве, листал папки, но там уже нет ничего нового. В своих поисках я зашел в тупик. Нужно уметь вовремя отказаться от иллюзий. Завтра возвращаюсь на дачу. Лицо с капюшоном мне больше не снилось.
Ночь, 10 июля
Какой же я идиот! Почему я так медленно соображаю? Разгадка же была почти у меня в руках! Клад существует, теперь я это понял! Хочу с кем-нибудь поделиться. Если получится, позвоню Алешке.
Заснуть уже не могу. Очень холодно, постараюсь растопить печь…

 

Это была последняя запись. Корсаков закрыл дневник.
Была ли смерть Федора связана с историей клада? По скупым строчкам в дневнике судить об этом сложно. И что могли означать Федины слова: «Он опять здесь»? Кто он? Клад? Купец? Существо из кошмаров?
Алексей взглянул на часы и подвинул к себе телефон. Хотя прошло уже много времени, номер он хорошо пом-пил. После второго гудка Корсаков услышал свой собственный звонок — телефон был с определителем. А потом в трубке загудел недовольный бас:
— Чего надо?
Никита? Я в Москве, — сказал Корсаков. — Узнал?
Трубка призадумалась, но нашлась на удивление быстро. А чего тебя, дурака, узнавать? Приезжай — водки выпьем.
Никита Бурьин жил в шестнадцатиэтажке на Юго-Западе. Хотя дом был элитный, с двумя квартирами на этаже и домофоном, над которым торчало бдительное око видеокамеры, в лифте все равно кто-то ухитрился справить малую нужду, а на стене зажигалочной гарью вывели: «Костя Сидоркин — дюбил», и под этим куда более длинное и тоже зажигалкой: «Попадешься ты мне, ублюдок, который пишет в лифтах, запоешь фальцетом!»
Корсакову отчего-то показалось, что он узнал почерк.
Лифт с лязганьем остановился на шестнадцатом этаже, но дверцы не спешили открываться. Похоже, лифт так привязался к своему пассажиру, что мечтал замуровать его заживо.
— Но-но, не балуй! — строго сказал Корсаков, сдвигая брови. Дверцы лифта раздвинулись. Алексей шагнул на площадку и позвонил в знакомую дверь.
В коридоре послышались тяжелые шаги, и выглянул огромный бородач в мягких тапочках. Он был одет в бархатный халат с кистями на концах пояса. Взгляд великана скользнул по лицу Корсакова.
— Здорово, Никита!
— Ба, Алешка! Сколько лет, сколько зим! — закричал бородач, заключая гостя в объятия и сжимая его так, что тот едва мог дышать. — Ты еще жив? Когда ты мне последний раз звонил?
Корсаков с трудом высвободился из медвежьих объятий.
— У тебя тоже есть телефон, — заметил он.
— Есть-то есть, да что телефон? Дрянь телефон! — категорично пробасил Бурьин. — Пошли лучше, кое-что покажу! — Он подошел к книжному шкафу и, с гордостью указав на него, произнес: — Ну как тебе мое новое приобретение? Много книжек?
— Солидно. Только я не помню, чтобы ты их когда-нибудь читал.
— Я поумнел. А вот что ты думаешь об этом? — хмыкнув, Бурьин ткнул пальцем в одну из полок.
Корсаков вгляделся в тисненые переплеты:
— Первое собрание сочинений Льва Толстого. Кажется, еще прижизненное.
— Прижизненное, говоришь? — оглушительно загрохотал Бурьин. — А как насчет почитать?
Он разом отодвинул корешки книг — и Корсаков убедился, что это всего лишь муляж. За корешками на полке хаотично толпились бутылки — «Абсолют», «Белый орлан», «Иван Грозный», «Степной волк», «Карелочка», «Можжевеловая», «Гжелка».
— Мой НЗ — неприкосновенный запас, — с гордостью сказал Бурьин. — Хотя чаще всего я делаю его прикосновенным.
Корсаков обвел взглядом квартиру, на секунду задержавшись на метровой золоченой статуэтке — статуя Свободы, держащая вместо факела пепельницу. Рядом журчал небольшой комнатный фонтан с мельницей.
— Знакомься, это моя девочка на побегушках! Пока неживая, но это временно. После первой бутылки она уже моргает, а в середине второй уже почти готова бежать за пивом! — сказал Бурьин, щелкая статую по носу.
— Богатеем? Бурьин поморщился:
— Э-э, да это что! Посмотрел бы ты на мою дачу! В лице моей рожи ты видишь нового замдиректора фирмы «Русские бройлеры». Окорочка, мясо, ветчина— это все я! — Никита с размаху бросился спиной на диван и заложил руки за голову. — И притом, чтобы ты все правильно усек, я ничего не делаю, только шлепаю печать. Пук-пук! Не отличу счета-фактуры от туалетной бумажки!
— А что же директор? — спросил Корсаков. — Как он к этому относится?
— А никак не относится. Директора взорвали. Алексей заморгал.
— ЧТО? Как взорвали?
— Обыкновенно взорвали. Как всех нормальных людей взрывают, — снисходительно объяснил Бурьин. — Подложили граммов двести тротила под сиденье. Взрыв был маленький, но красивый. Так что я теперь вроде как за главного.
— А ты, того… не боишься, что тебя тоже взорвут? — спросил Корсаков.
— Боюсь, — честно сказал Бурьин. — И все наши боятся, потому и сделали меня вроде за главного. Они теперь пашут, а я попой стул украшаю.
— А наезды были?
— Не-а, пока не было вроде. Погоди-ка, я ща…
Никита смотался на кухню и, сияя, притащил ящик пива в черных банках. На каждой банке белый медведь.
— Давай по паре «медведей» на брата, а потом на повышение, — пробасил Никита, опуская ящик на стул, с которого он за секунду до этого смахнул какие-то бумаги. — Положишь на стол? — попросил он Алексея.
Выполняя его просьбу, Корсаков заметил, что на столе возле маленького ноутбука последней модели лежит увесистый, плохо обтесанный булыжник, привязанный к палке.
— Что это?
— Будто не видишь. Каменный топор. Тот псих, что мне его продал, врал, что раскопал его где-то в Африке, — неохотно пояснил Никита.
— Зачем он тебе?
— Так, хохмы ради. Возвращение к пещерным истокам. — Никита допил второго «медведя» и укоризненно посмотрел на опустевшую банку.
— Это твоя жена?
— Ты че? Это пиво! Что я, извращенец?
— Кончай… Я о другом… — Корсаков кивнул на фотографию темноволосой женщины на столе.
— Стоп. Не жена, а бывшая жена, — сказал Бурыш. — Видишь ли, тут какая история. Года три назад она сочла меня неперспективным и бросила, ушла к какому-то мидовцу. А теперь, стало быть, увидела, что я неплохо живу, и опять хочет ко мне перебраться. Тем более что мидовец чего-то застрял. Она думала, его в Европу пошлют, а его в Камбоджу перепихнуть хотят… Облом, короче… Фотографию вон свою притащила, чтобы на меня воздействовать.
Бурьин взял фотографию темноволосой женщины, погрозил ей кулаком и сунул в шкаф.
— Ну, по второй! — сказал он, потянувшись за банкой.
— Ну вот, нет больше «медведей»! Поздно заносить их в Красную книгу, — грустно сказал Корсаков и сплющил в ладони последнюю банку.
Никита посмотрел на него слегка мутным, но очень цепким взглядом.
— Ну а теперь, когда мы выпили, можешь ты мне сказать честно и прямо: зачем ты приперся? Только не говори, что соскучился, — не поверю.
Корсаков встал и прошелся по комнате.
— Помнишь Федьку Громова? Вместе с нами учился, — спросил он.
— Ну? — Никита прищурился.
— Он погиб… вчера утром. А за пару часов до этого позвонил мне в Питер…
Никита слушал внимательно, а когда Корсаков закончил, подошел к бару и достал два граненых стограммовых стаканчика.
— Помянем, а там подумаем, что дальше делать, — сипло сказал он.
«Разве я затем приехал в Москву, чтобы напиваться?» — укоризненно размышлял Алексей получасом позже, наблюдая, как расплываются очертания лампы на столе у Бурьина. Шар растягивался, удлинялся, завивался спиралями — а он все никак не мог оторвать от него взгляда.
Он чувствовал, что Бурьин ему что-то говорит, но слова слились в непрерывное «бу-бу-бу». Голова отяжелела и упала да грудь.
Назад: Глава III НЕДРЕМЛЮЩИЙ СТРАЖ
Дальше: Глава V НИКИТА БУРЬИН