ГЛАВА 13
О делах служебных
И взмахнул ведьмак Косогор волшебною дубинушкой, разбойников увещевая. Тут-то они и раскаялись, и прониклись силою слова Вотанова…
Из детской сказки о ведьмаке Косогоре и железной его дубинке
Букет доставили в четверть шестого. Гвоздики белые, красные и розовые, числом семь. И карточка, на которой кривоватым почерком было выведено «Дорогой моей племяннице Тиане Белопольской от любимого ея дяди с наисердечнейшими пожеланиями».
Следовало сказать, что гвоздики были не первой свежести, лепестки их потемнели, а тонкие листочки скукожились. И сам букет, щедро обернутый пятью слоями цветной бумаги и перевязанный широкою атласною лентой, имел непередаваемо провинциальный вид.
— Какое убожество, — воскликнула Эржбета, отвлекшись от записей. — Видно, что ваш дядя вас очень любит.
— Ага. — Тиана букет приняла и цветочки пересчитала трижды. — Еще как любит! Он мне так и говорит: мол, только на тебя, Тианушка, одна надежа. Я за тобой малой глядел, а ты за мною, когда старым стану, немощным, приглядишь. Буду лежать на смертном одре, так хоть водицы поднесешь… знает, что супружница его, еще та змеюка, от нее не то что воды — зимой снега не допросишься!
Карточку она разве что на зуб не попробовала.
Впрочем, еще немного — и попробует, и карточку, и цветочки… есть хотелось неимоверно. Во снах Себастьяну являлись окорока в сетке, розовая ветчина, копченая грудинка с нежно-розовой мясной прослойкой, шпикачки и колбасы копченые, вяленые… по сметанным морям плыли осетры и севрюги…
Как работать в такой обстановке?
Никак.
И оставалось лишь надеяться, что связной внемлет жалобному призыву и, помимо инструкций от любимого начальства, принесет нормальной человеческой еды.
Часы пробили полночь.
И час… и два… заснуть Себастьян не боялся. Не то в силу некоторых особенностей метаморфов, не то просто по давней, еще казарменной привычке он обрел удивительную и весьма полезную способность просыпаться в назначенное им самим время.
Однако сейчас сон не шел.
Себастьян расхаживал по комнате, глядя на увядающие гвоздики, и кусал мизинец. Привычка сия дурная, над искоренением которой тщетно бился гувернер, а потом и учителя, явно демонстрировала, что пребывает ненаследный князь в смятении и даже растерянности.
Три дня…
А он выяснил лишь, что вышивает прекрасная Ядзита кладбищенский пейзаж. И, конечно, сие весьма странно, но законом не запрещено. Ежели панночке по нраву мавзолеи да памятные стелы, над которыми повисло бельмо луны, то это исключительно вопрос личных ее, панночки, предпочтений.
…Эржбета пишет любовный роман, причем от руки и кривоватым почерком, то и дело черкая, правя и переправляя…
…Лизанька под стопкою белых ночных рубашек хранит тряпичную носатую куклу, черноволосую и с черными же глазами-пуговками. На шее куклы повязан белый платок, который, как Себастьяну думалось, он еще в прошлом годе потерял, а нарисованное красное сердце иглою проткнуто. И хоть не было в сих занятиях ни крупицы волшбы, но все одно сделалось жутко.
…Богуслава обладает еще более дурным нравом, чем Себастьяну представлялось прежде, и при малейшей оплошности спешит иную конкурсантку высмеять, и слова-то находит злые, язвительные. Пожалуй, трогать опасается лишь Габрисию, а та демонстративно княжну Ястрежемску не замечает.
И видится в этом перемирии своя тайна.
Какая?
Иоланта день ото дня бледнеет, на головные боли жалуется и сторонится зеркал…
Габрисия изводит горничных капризами… не то все, пустое, мелкое. И хоть опыт Себастьянов утверждал, что в мелочах многое сокрыто, ныне он оказался бесполезен. Чутье тоже молчало, точнее, оно требовало немедля весь этот балаган прекратить, девиц сдать особой канцелярии, а Цветочный павильон — королевским ведьмакам… и само замолкало.
Ведь сдавали же.
Не могло такого быть, чтобы место это, как и иные, в которых доводилось бывать особам королевской крови, не проверялось. Тогда как вышло, что не почуяли? Или то, безымянное, извратившее саму суть дома, уже почти очнувшееся от векового сна, умело прятаться?
Когда далекие часы, голос которых по некой странности был слышен по всему дому, пробили четыре, Себастьян поднялся. Накинув шелковый халат, в нынешнем, исконном Себастьяна, обличье, изрядно в плечах узковатый, он открыл окно.
Летняя ночь была тепла.
Стрекотали в траве кузнечики. Воздух, напоенный ароматом роз, остывал. Луна светила ярко, и Себастьян с неудовольствием подумал, что халат его, молочно-белый, виден распрекрасно. Но иной одежды, хоть как-то подходящей для ночных прогулок, в гардеробе панночки Белопольской не нашлось. Домашние туфли оказались тесны и норовили с ноги слететь.
— Проклятие, — буркнул Себастьян, когда в пятку впился острый камушек. — На такое я точно не подписывался…
У старого фонтана, почти скрывшегося в зарослях чубушника, ждал Аврелий Яковлевич.
— Опаздываешь, Себастьянушка, — с упреком произнес штатный ведьмак, выдыхая сладковатый дым.
— И вам доброй ночи, Аврелий Яковлевич.
Следовало сказать, что выглядел Аврелий Яковлевич несколько непривычно: в темных парусиновых штанах с заплатами на коленях, в просторной рубахе, перехваченной красным кушаком, с парой лопат, прислоненных к фонтану, и цигаркой во рту.
— Доброй, доброй, Себастьянушка. — Ведьмак отломил столбик пепла и растер его в пальцах. — Эк ты… вырядился… прямо как на свиданьице.
— Издеваетесь?
Себастьян поплотнее запахнул полы халатика, который норовил разъехаться.
— И в мыслях не было. Приметная одежка…
— Какую выдали.
— Ну да, ну да… надо было… как-то вот не подумал. — Недокуренную цигарку ведьмак утопил в фонтане. — Ничего, и так сойдет. Что, мил друг, готов к подвигу?
— Да всегда готов. — Себастьян поскреб ступней о мраморную чашу. Ступня зудела, а чаша была приятно прохладна.
— Вот и ладно, тогда пошли…
— Куда?
— Для начала — к дому, а там ты мне скажешь, куда именно… историйка-то дрянная вырисовывается, Себастьянушка. — Аврелий Яковлевич протянул лопату. — На вот, орудие труда…
Лопата была хорошей, с отполированною до блеска ручкой, с блестящей, острой, как лезвие ножа, кромкой. От нее пахло кладбищем и еще храмовыми свечами. И Себастьяну меньше всего хотелось прикасаться к сему зловещему инструменту черной волшбы и некромантии.
— Бери-бери, — свою лопату Аврелий Яковлевич привычно пристроил на плече, — руками землю копать, оно вовсе несподручно… и пойдем, часа два есть, чтоб управиться.
Пришлось брать.
И идти, шлепая босыми пятками по траве. Лужайки, радовавшие глаз приятной своей зеленью, в ближайшем рассмотрении оказались коварны, мало того, что росы ныне выпали щедрые, так и в босые ноги Себастьяна норовили впиться то острые камушки, то сучки какие-то, каковых в королевском парке не должно было бы быть. Аврелию-то Яковлевичу хорошо, он в высоких сапогах с лаковыми галошами, ему что трава, что кусты ежевики — не помеха. Идет себе, говорит.
Рассказывает:
— Миндовг Криворотый был презанятнейшей личностью… Помнится, я в те годы только-только начал дар свой осваивать, а дело сие долгое, неблагодарное, не до королей было, все больше собою занимался, но про него слышал… да и кто не слышал-то? Сейчас-то в школах учат, дескать, народный просветитель, школы открывал, приюты для бедных… так-то оно так, открывал… и школы, и приюты, и академию вот для девиц неимущих, с тем чтобы балету их учить… или на актрисок… нет, и учили, конечно, тоже. Королевский театр не только у нас славился, по всей Эуропе гремел.
Аврелий Яковлевич остановился у границы кустов.
— Но это — только малая часть… в те-то годы Миндовга все больше Охотником называли… что до баб он слабость великую имел, тебе, думаю, объяснять не надобно. — Сбросив лопату с плеча, Аврелий Яковлевич воткнул ее в землю. — По первости его забавы были… обыкновенными, скажем так. И девок он не обижал, вона, целую домину отгрохал… ее в народе так и именовали — Цветником. Свозили девок со всего королевства, больше из крестьянства, ну или второго сословия, того, которое победней. И рады были родители, платили-то с казны за красавиц полновесным золотом. Да и то, знали, что в Цветнике и обуют, и оденут, и спать на шелка уложат, а как надоест красавица, то и мужа ей подыщут. Охотников хватало на королевские милости… тогда аккурат с Хольмом очередная война закончилась, и к нам Висловка отошла, да Бахтичья волость, была землица, чтоб раздавать.
От павильона тянуло гнилью. Сейчас, в предрассветном черном часу запах этот сделался отчетливым, материальным. Он расползался из-под дома, плетями, нитями карабкаясь по ступеням, заглядывая в темные окна.
— Как оно все переменилось и отчего… одни говорят, что будто бы королеве надоели этакие мужнины шалости, вот и нашла она колдовку, которая безумие на Миндовга наслала. Другие — что будто бы Хельмовы жрецы, которых Миндовг разогнал, отомстили. Третьи — что снасильничал он красавицу, а та возьми и с даром окажись, прокляла его кровью… четвертые — те думают, что не в колдовстве дело, а во вседозволенности. Оно ведь как бывает, Себастьянушка, когда человеку мнится, что никого-то над ним нету, что един он во власти, а прочие все — это так, песок под ногами, тогда-то и начинает он играть, да чаще все — в жестокие игры. Скрывали долго, да все одно поползли слухи о том, что в Цветочном павильоне не только Миндовг веселится, но и дружки его… и так веселятся, что девки от этого веселья кровавыми слезами плачут… что чем дальше, тем хуже… что красавиц больше не выдают замуж, а пропадают они. Куда? Как знать…
— Не искали?
— Тогда-то? Нет, Себастьянушка. Кто ж рискнет с королем-то спорить? Слухи пресекали. Говорунов вешали без суда и следствия, а с девками и того хуже. Люди-то своих прятать стали, от золота отказываться, но король разве примет отказа? Именем его хватали девок прямо с улиц, в карету и… почитай, не увидишь больше. Он чем дальше, тем безумней становился. Дом стал тюрьмою, а парк — охотничьими угодьями… и не бонтонно охотились, а как на иную дичь: с собаками, с соколами…
Дико было слышать этакое. И еще более дико оттого, что Аврелий Яковлевич и вправду рассказывал о том, что помнил.
Сколько живут ведьмаки?
Долго…
— Бунт зрел, и полыхнуло бы крепко, на все королевство, да сынок-то Миндовга Яровит первым успел. Поднял мятеж, объявил отца безумным и запер в Северной башне. Дружки-то отцовы на плаху пошли, они-то небось не королевской крови. Вот все игры с Цветочным павильоном на них и повесили. Громкий был процесс. И казнь прилюдная, народ, чтоб, значит, успокоить… успокоили. Павильон закрыли, снести хотели, да потом что-то там не заладилось… или пожалели, работа-то мастера знатного…
…италиец Роселли работал. И видится в изящных чертах его рука. Оно, быть может, и верно, но… все одно жутко. Живой дом.
Яростный.
Пусть и пребывающий в полудреме, но…
— Чистили-то место старательно. Благословляли не единожды. И поверь, Себастьянушка, я сам бываю в нем регулярно. Последний раз — месяц тому. — Аврелий Яковлевич стоял, опираясь на черенок лопаты. — И ничего-то не почуял…
— А сейчас?
— Сейчас чую… но смутно очень. Таится?
Похоже на то, и запах слабеет и прячется, словно бы сам дом впитывает его белыми стенами своими, барельефами и горельефами, прячет в мраморных виньетках, под портиками и в тени колонн.
— Оно старое… опытное… и если живое, то не только своею силой. Я ведь, как твою записочку получил, проверил прошлых конкурсанток.
— И что?
— Одна из десятки… каждый год одна из десятки не доживает до конца осени. И всякий раз смерть-то обыкновенная… одна в пруду утопла. С другой лихорадка приключилась. Третья удавилась… четвертая вены вскрыла… нехорошо это, Себастьянушка, неправильно.
Аврелий Яковлевич покрепче взялся за лопату.
— И главное, что тех девиц Миндовговых, огнем хоронили. Знаешь, что сие значит?
— Допросить их не выйдет.
— Верно, Себастьянушка. Не выйдет. Правда, имеется у меня подозрение, что схоронили лишь тех, которые последними были, прочие тут лежат…
— Где?
— Тут, Себастьянушка, тут. — Аврелий Яковлевич обвел рукой зеленую лужайку. — Иначе не было бы оно таким сильным… а раз так, то придется тебе, мил мой друг, поработать ныне…
— Как в том доме?
— Верно.
— А если…
— А ты постарайся, Себастьянушка… постарайся… — Аврелий Яковлевич вытащил из сумки сверток, бечевой перевязанный. На полотне проступили жирные пятна, а мясной сытный дух тотчас перебил ароматы роз. — Ребра свиные в меду. Ну что, Себастьянушка, сменяем косточки на косточки?
— Аврелий Яковлевич!
— Что?
— Вы… вы… ведьмак вы, чтоб вам…
— Ага… это ты еще с моей супружницей бывшей незнакомый… от там-то чистая колдовка была… потомственная… — Аврелий Яковлевич со вздохом убрал сверток в сумку и прикрикнул: — Что стоишь? Ищи давай, время-то идет.
Себастьян сделал глубокий вдох, велев себе не отвлекаться на зловредного ведьмака, который вытащил очередную цигарку, судя по запаху, самым дешевым табаком набитую.
— Привык, — сказал Аврелий Яковлевич, — я-то два десятка лет по морям, по окиянам… а привычка, дорогой мой Себастьянушка, она не вторая натура, а самая что ни на есть первая…
Тьфу ты, и на него, и на его привычки…
Себастьян повернулся спиной и закрыл глаза. Сосредоточиться надо, а как сосредоточишься, когда халат, в плечах жмущий, норовит мокрым шелком ноги облепить, и ноги эти расцарапаны… еще комарье гудит, звенит, мешается…
…запах ребрышек… в меду если… а небось в бездонной сумке Аврелия Яковлевича не только ребрам место нашлось. Его-то повариха знатная, чего одни только севрюжьи бока под чесночным соусом стоили…
Себастьян потянул носом.
Травой пахнет… и еще землею, весенней, свежей, которая только-только напилась снежной талой воды… розами… камнем… запахи переплетаются в черно-зеленый ковер удивительным узором; гляди, ненаследный князь, любуйся.
И ведь вправду глаз не отвесть, переливаются нити этого ковра то малахитовой лаковой зеленью, то глубиной изумрудной, то жемчужной струной поблескивают, ведут взгляд, морочат… и все-таки есть некая неправильность, несуразность даже.
Себастьян смотрит.
Ищет. Идет, какой-то частью своего человеческого сознания отмечая хлысты ежевики, что лезут под ноги, хватают за подол длинного халата… и ступни пробивают, сыплется брусвяника-кровь, поит землю. А боли нет.
Несуразность только.
Тонок ковер, легок. И расползаются нити, трещат; а под ними проглядывает чернота, но иная, нежели в доходном доме. Нынешняя — хрустальная, ежели бы имелся черный хрусталь. Из нее же смотрят на Себастьяна глаза с поволокою, со слезой…
— Тут. — Он остановился и стряхнул наваждение.
Ноги полоснуло болью.
Ишь, разодрал… ничего, к утру зарастет.
— Да уж, — пробормотал Аврелий Яковлевич, — менее приметного местечка не нашлось?
Себастьян оглянулся, понимая, что стоит аккурат посередине зеленого аглицкого газона.
— Не нравится, — буркнул он, почесывая ногу, — не копайте.
— Нравится, нравится. — Аврелий Яковлевич протянул Себастьяну лопату. — И копать будем вместе.
— А ребрышки?
— Будут тебе, ребрышки, Себастьянушка… будут… вот как косточки выкопаем, так сразу и…
— Знаете, — Себастьян взвесил лопату в руке, — как-то вот нехорошо вы это говорите…
— Как есть, Себастьянушка, так и говорю. А ты не стесняйся, начинай…
Клинок лопаты пробил тонкий травяной полог, и хрустальная тьма зазвенела…
…следовало признать, что новое место пришлось Гавелу весьма по душе. Сторожа в Гданьской королевской резиденции требовались всегда. Естественно, ко дворцу Гавела и близко не подпустили, да и он сам, чай, не дурак, чтобы вот так на рожон переть. Нет, Гавелу и малости хватит.
Хорошо ночью в королевском парке.
Покойно.
Идешь себе с колотушкой-тревожницей в одной руке, с волчьим фонарем в другой. Прохладцею дышишь, цветами любуешься… луна опять же звезды. И всей работы — не спать да глядеть, чтоб не страдал парк от королевских гостей, чтоб оные гости в фонтаны не плевали или, упаси боги, не мочилися, чтобы дуэлей не устраивали… а ежели случится непотребство этакое узреть, то надобно в колотушку ударить. Разом стража объявится.
Хорошая работа.
Правда, платили за нее сущие гроши. Самому Гавелу и этого хватило бы, он не избалованный, но есть же старуха. Вновь письмо накатала в редакцию: жалобное, длинное, дескать, забросил ее единственный сын, сироту несчастную, всю из себя хворую-прехворую, знать не желает, ведать не ведает, ни медня на прожитие не оставил. А что половину гонорара, за те снимочки с Аврелием Яковлевичем полученного, в три дня спустила, так то нормально…
Гавел вздохнул и покрепче вцепился в рукоять волчьего фонаря: удобно, самого тебя не видать, а ты-то в зеленом зыбком свете все видишь, все чуешь…
…старуха не отступится, а деньги тают… и на конкурсе тишь да гладь… почти тишь, почти гладь, как-никак пятеро красавиц выбыли, исключительно в силу несчастных случаев. Но тут многого не поимеешь, да и велено высочайше факту убыли конкурсанток внимания не придавать…
…и Лизанька, светлая мечта, от себя прогнала… и странное дело, в сей момент сделалась она так похожа на старуху, что Гавел содрогнулся.
Любовь? Была любовь, да закончилася вся… а Лизаньку он все ж таки заснял, просто порядку ради и по привычке своей, которая зело Гавела успокаивала…
…а все одно, окромя нее, с приказчиком краковельским под ручку гуляющей, снимать нечего.
…конкурсантки оставшиеся ведут себя прилично, чужие грязные тайны не спешат раскапывать, пакостей соперницам не чинят…
Тьфу.
И может статься, что ошиблась дочь познаньского воеводы? Нет никаких секретов, но есть лишь естественное беспокойствие Евстафия Елисеевича за кровиночку? Вот и послал старшего актора приглядывать?
…сперва Гавел увидел размытую белесую тень, которая медленно двигалась вокруг Цветочного павильона. Тень остановилась посеред газона и, взмахнув руками, исчезла. Призрак?
Гавел отступил к кустам. В призраков он не верил, а вот в то, что на газоне творится нечто непотребное — так это само собой… и несколько секунд Гавел раздумывал, как ему быть. Поднять ли тревогу? Или же активировать амулет, полученный от главного редактора.
Победило любопытство.
Опыт потребовал продолжить путь, ежели те, кто прячется под пологом, следят за ним. И добравшись до развилки, Гавел осторожно отступил в кусты. Колотушку он сунул за пояс, фонарь перехватил. И двинулся осторожненько, стараясь не шуметь, к границе кустов. Розы цвели буйно. И колючки цеплялись за плотную Гавелову одежу. Он устроился на самом краю зарослей и, вытащив из воротника заговоренную булавку, сломал ее.
В первое мгновение ничего не происходило… а потом в воздухе нарисовался мерцающий полог, который поблек, сделавшись похожим на яичную скорлупу. Та обретала прозрачность медленно, а когда растворилась, то…
…посеред газона чернела яма.
Снимок.
И две лопаты отдельным кадром… и высокие сапоги, изгвазданные землей… и горб ее, что вырос над зеленой травой… лунную дорожку, росой преломленную.
И еще снимок… второй и третий, запечатлевая все.
…кости, разложенные на полотнище… оскаленный побуревший череп с длинными волосами… руку скукоженную… ребра…
Камера щелкала, запечатлевая все в мельчайших деталях. И особое внимание уделила ненаследному князю Вевельскому, который удобно устроился на краю ямы, свесив в нее ноги. Он был облачен в белый шелковый халат с кружевною отделкой, который разошелся, давая понять, что иной одежды на Себастьяне нет. Халат был измазан грязью и еще, кажется, кровью…
Но не это было самым отвратительным: ненаследный князь с утробным, звериным каким-то урчанием глодал кость.
Темную.
Характерного изгиба, какой бывает лишь у ребер.
С черными кусочками мясца…
— Вкусно тебе, Себастьянушка? — с умилением поинтересовался Аврелий Яковлевич.
Он стоял на траве босой и без рубахи, с цигареткою в руке. И курил смачно, выпуская из ноздрей терпкий дым.
— Угум, — ответил ненаследный князь, облизывая пальцы…
Гавела замутило.
— Кушай, дорогой мой, кушай вдоволь… а будет мало, я еще…
Полог вернулся в одночасье, и Гавел отер ладонью слезящиеся глаза, стараясь отрешиться и от вони разрытой могилы, и от увиденного. Пожалуй, впервые за долгую свою карьеру Гавел Понтелеймончик, штатный репортер «Охальника» пребывал в полнейшей растерянности.
Впрочем, статью главный редактор получил уже под утро, и, пробежавшись взглядом по строкам, глянув на снимки и запись кристалла, поскреб щеку.
Сенсация была и…
…и, пожалуй, с завтрашнего дня он снова возьмет отпуск по состоянию здоровья, недельки этак на две… газетой он приноровился управлять и на расстоянии.
Сутки спустя ее величество, просматривая прессу, сказали:
— Боги милосердные… — И, выказывая высочайшую степень обеспокоенности, прижали руку к сердцу. Обе принцессы замолчали, отвлекшись от обсуждения модных веяний, каковые нынешнему сезону пророчили цвета палевые и бирюзовые.
— Дорогой, неужели это правда?
— Что именно? — Его величество после завтрака предпочитали дремать, полагая, будто бы пресса, вне зависимости от цвета ее, дурно сказывается на пищеварении.
— Твои подчиненные едят человечину!
— Где? — Заинтересовавшись новостью столь необычайной, король приоткрыл левый глаз.
— Здесь! — Ее величество газету развернули и хорошо поставленным голосом продекламировали: — Десятого червеня года… нет, это не интересно… ага… стал свидетелем ужасающей по своей циничности картины…
Его величество открыли и второй глаз. К газетным ужасам он относился с легкой снисходительностью человека, которому в жизни случалось видеть и вправду жуткие вещи. О них, естественно, его величество рассказывать избегали, повторяя лишь, что прав был прадед, разогнав Хельмовых жрецов…
— …на краю разрытой ямы…
Следовало признать, что слогом неизвестный репортеришка обладал отменным, а ее величество читали с интонацией, надрывом в нужных местах. И принцессы слаженно охали, разом позабыв о лентах и вставках из хранцузской парчи… Его величество и то увлеклись.
— Какая презабавная ересь, — сказал он с сожалением, когда королева дочитала.
— Здесь и снимки имеются.
— Ах, дорогая, вам ли верить этим снимкам?
…ее величество поджали губы, вспоминая историю прошлогоднюю, курортную, когда выяснилось, что она была не столь осторожна, как ей казалось. К счастью, его величество к этому роману отнеслись с пониманием, во всеуслышание объявив снимки — грязною газетной инсинуацией…
Впрочем, нынешние он просмотрел, брезгливо скривился — напомнили они ему подвиги молодости на Серых землях…
…и следовало признать, что ракурс взят весьма выразительный. Аврелий Яковлевич возвышается черною зловещей фигурой, руки на могучей груди скрестив. И рядом с ним лучший актор Познаньского воеводства смотрится жалко: грязный, измученный, облаченный в белую какую-то тряпку, не то саван, не то жертвенное одеяние.
…а если… прадед писал, что порой и штатные проверенные ведьмаки ступали на хельмовы дороги. Прадед таких прямиком на костер спроваживал, и дед традицию перенял, правда, велел перед сожжением душить, потому как сильно кричали, пугали народ, внушая ненужные мысли о чрезмерной жестокости королевского правосудия.
Себастьян Вевельский, то ли сообщник, то ли все-таки жертва, обеими руками держал обглоданное ребро… и выражение лица его было таким, что короля передернуло.
Впрочем, пробежавшись по статейке, его величество успокоились.
— Определенно, — медленно произнес король, складывая газетенку, — ересь… подумайте, дорогая, если бы им нужен был труп, они отправились бы на кладбище. У Аврелия Яковлевича и лицензия имеется, выбрали бы кого посвежей… а оне возле Цветочного павильона раскопки устроили…
…и лужайку попортили. Хотелось бы думать, что не из ведьмачьей блажи, а по делу…
…признаться, на Цветочный павильон принцессы давно жаловались, дескать, неспокойно в нем, то шорохи, то шумы… ведьмаки, правда, в голос утверждали, что шорохи сии с шумами вкупе — исключительно материального происхождения, мышами рожденные, и благословляли павильон каждые полгода, а принцессы все одно жаловались… у старшенькой вон кошмары случались…
…нет, пусть разбираются и с конкурсом этим, и с конкурсантками, и с павильоном.
…но жалованье акторам поднять придется, а то ж пойдут бродить в народе слухи, что, дескать, едино от скупости королевской и голода дошли оне до жизни этакой…
Его величество, приняв решение, закрыли глаза. И на странности, и в принципе, продолжая прерванную полудрему. Снилась ему очаровательная конкурсанточка в белой кружевной пене. Она вздыхала, розовела, притворно смущаясь и лепетала, что счастлива служить своему королю…
…сны сии были куда приятней сплетен о разрытых могилах.
В свою комнату Себастьян вернулся на рассвете. Изгвазданный халат пришлось отдать Аврелию Яковлевичу, который весьма издевательским тоном пообещал халат сей хранить у самого сердца.
Зато снеди принес.
Помимо ребрышек, в заговоренной сумке его обнаружились вяленая грудинка, щедро пересыпанная толченым барбарисом и зернами тмина, холодная осетрина, сушеное мясо и пирожки с луком и яйцами. Себастьян раз за разом открывал заветную сумку, вдыхал аромат снеди и блаженно жмурился.
Прекрасного настроения его не испортила ни почти ледяная вода — Клементина пребывала в святой уверенности, что конкурсанток необходимо закаливать, пусть и принудительно, — ни ранняя побудка. Рог прохрипел в половине седьмого, и тотчас дверь попытались открыть.
Панночка Белопольска потянулась в постели и томным голосом поинтересовалась:
— Кто?
— Панночка, откройте, — раздался серый тусклый голос.
Горничная.
Следует сказать, что прислуга в Цветочном павильоне была престранною: горничные все, как одна, молчаливы, некрасивы и одинаковы, будто бы разные отражения одного и того же человека. Обязанности свои они исполняли старательно, пожалуй, излишне даже старательно, но вот…
— Сейчас. — Тиана босиком прошла к двери и вытащила стул, подпиравший ручку. — Рано сегодня… я-то рано вставать не люблю… дома-то, бывало, засидимся с дядечкой за картами… вы не подумайте, что я сильно играю, но ему-то скучно, вот и за компанию-с. Он мне всякого интересного рассказывает, а я сижу, слушаю… кто его еще, кроме меня, послушает? Его жена — та еще змеюка! Он на ней ради приданого женился… дурное это дело — приданое потратилось, а жена осталася…
Горничная ничего не ответила. Она привычно помогла одеться, а если и удивилась тому, что волосы панночки Белопольской были влажноваты, то виду не подала. Слушала разговор? Ой, вряд ли… Молчаливая она, сосредоточенная на своем, зачарованная будто бы. Ничего. Аврелий Яковлевич выяснит. Допросит косточки ночные, а там дальше и видно будет… но все одно подозрительно.
— Панночка, — горничная все-таки заговорила, — нельзя закрывать дверь.
— Почему?
— А вдруг пожар?
— Так я тогда открою, — резонно возразила панночка Белопольска, позволяя обвязать себя широким поясом, расшитым аквамаринами и янтарем. — Но я не привыкшая, чтоб ко мне в команту да двери нараспашку. Ходи, кто хочет, бери, что видит… вы не подумайте, что я про вас… да и… у меня репутация! А тут мужики шастают…
— Что, простите? — Горничная от удивления обронила щетку.
— Мужики, говорю, шастают. Мне ночью не спалось… решила прогуляться… я-то хорошо дом знаю, не заблужуся, у меня на новые места память ой до чего хорошая! Дядечка завсегда говорил, что мне только разочек пройти надобно…
…а с чего это серая девица посерела пуще прежнего?
Любопытно.
— Ну я и решила пройтися, чтоб сон нагулять. Дома-то мне б принесли молочка с медом. После молочка с медом спится славно, а тут… только гулять. Ну и выглянула я…
— И что?
— И ничего. Темень такая, что хоть глаз выколи! И еще зеркала эти! Жуть! Я-то зеркал не боюся, но такое от… будто бы глядит кто на меня с той стороны…
Горничная вздрогнула и губу прикусила, словно велела себе молчать.
— Но я не из пугливых, я-то во всякую этакую чушь не верю ни на мизинчик! И пошла себе… шла-шла… а там гляжу — мужик!
— Где?
— Да в коридоре!
— Здесь?!
— А где ж еще?! Стоит, головой крутит… смотрит… и так не по-доброму смотрит… я тихонько и отступила. Оно ведь нематериальное — чушь, а материальный мужик — это очень даже сила. И как знать, чего у него на уме?
— Как? — зачарованно переспросила горничная.
— А никак! Вдруг бы он на мою честь девичью покусился бы? Я к себе и кинулась… дверь заперла… и сидела тихонько, только потом заснула. Я ж говорю, моцион — он для сна весьма себе пользительный. — И панночка Белопольска выразительно зевнула.
— Вы… — тихо сказала горничная, покосившись на зеркало, так и прикрытое покрывалом. Странно, но никто ни словом не упрекнул Тиану в этакой вольности. — Вы… все придумали…
— Что я, на фантазерку похожая? — возмутилась панночка Белопольска.
— Нет, конечно, нет, но… мужчинам нельзя бывать в Цветочном павильоне… мужчины… это… это неправильно…
…а ведь она в самом деле напугана этой Себастьяновой фантазией.
— Почему неправильно? — Себастьян взял девицу за руку и усадил на кровать. — Нет, мужчины — это очень даже правильно, но после свадебки. Мне и дядечка мой так говорил, мол, дорогая моя племянница, ты мужчинов слушай, да не слушайся… будут тебе горы золотые обещать, так ты им так и скажи, что, мол, на все согласная, но только после свадьбы. Так оно по чести будет, по справедливости…
От девицы пахло пылью.
И не обыкновенной, домашнею, а пылью древней, дрянной… и гниловатой…
— Неправильно, — произнесла горничная, стискивая щетку. И пальцы побелели, и ногти посинели, — здесь… мужчина… неправильно… она обещала.
— Панна Клементина? Вы ее боитеся? Тьфу, да я не скажу…
— Она… вы не понимаете… она…
— Эва! — Этот голос заставил девицу очнуться и подскочить. — Эва, что случилось?
Панна Клементина стояла в дверях, скрестив руки на груди, и выглядела донельзя раздраженною. Горничная тотчас спохватилась, вскочила, засуетилась, щетку выронив…
— Нам голова закружилась, — доверительно произнесла Тиана, глядя на панну Клементину снизу вверх. — Вот сидели-сидели, а она как закружится. Это небось к дождю. Вот у нас в городе — примета верная, ежели начинает голова кружиться, то погода всенепременно переменится…
— Я жду вас внизу, панночка Тиана.
Клементина развернулась и, подобрав юбки, зашагала прочь.
— Так что там…
Бесполезно, упущен момент, и горничная нацепила прежнее безучастное выражение лица. Она споро собрала волосы в хвост, перевязав его желтою лентой, подала зонт и перчатки, шепнув:
— Вас ждут.
И вправду ждут… все красавицы и панночка Мазена, которая выглядела весьма бледной, но по-прежнему прекрасной.
Живой.
— У вас в городе принято опаздывать? — ехидно поинтересовалась Богуслава.
— Только по уважительной причине…
Мазена держалась в стороне…
…откуда взялась?
…и Аврелий Яковлевич не предупредил об этаком повороте… не знал?
Похоже на то.
— Дорогие панночки, сегодня мы отправляемся на пикник, где…
Панночки ревниво поглядывали друг на друга.
— …общение в тесном кругу с членами королевской фамилии…
Ничего против пикников и королевской фамилии Себастьян не имел, но лишь надеялся, что у Аврелия Яковлевича день пройдет более плодотворно…
Аврелий Яковлевич заподозрил неладное по пригоревшим блинцам, каковые подали ко всему с задержкой. И Лукьяшка, и без того после приснопамятной статейки косившийся недобро, ныне выглядел бледным, напуганным.
— Что с тобою? — спросил Аврелий Яковлевич, позевывая.
Все ж таки преклонный возраст сказывался. Не на четвертой сотне лет по ночным погостам шастать, для того молодняк имеется, у которого удаль в одном месте свербит, желание выслужиться. И в другом каком случае Аврелий Яковлевич нашел бы, кого в Гданьск отправить, да не можно…
— Ничего, — прошелестел Лукьяшка, лицом зеленея. И глаз его левый нервически задергался.
— Врешь. — Аврелий Яковлевич смерил холопа внимательным взглядом, отмечая, что и губы у него трясутся, и руки… и сам он того и гляди богам душу отдаст. — Иди уже…
…и блинец подпаленный, с темными пятнышками сажи, чего отродясь с кухаркою местной гостиницы не случалось, взял, свернул трубочкой да в рот сунул.
Тут-то его и подловили.
— С чем блинцы? — нагло поинтересовался крысятник, бочком протискиваясь в дверь. А ведь место, как утверждали, о трех коронах, сиречь достойное, способное покой постояльцев обеспечить.
— С человечиной, — спокойно ответствовал Аврелий Яковлевич, поддевая серебряной вилочкой гусиную печенку.
Знатная была.
Гусей тут в чулках держали, откармливая фундуком и черносливом, оттого и разрасталась печенка, обретала чудесную мягкость.
— Значит, — крысятник проводил кусок взглядом, — вы не отрицаете?
— Не отрицаю… — И рукой махнул, скручивая пальцы определенным образом. Проклятие слетело легко, прилипло к’крысятнику, опутав незримыми нитями, а тот и не заметил.
— И кого вы предпочитаете? Мужчин? Женщин?
— Крысятников. — Аврелий Яковлевич крутанул меж пальцев серебряный столовый нож, безвредный по сути своей, но гость, пусть и несколько запоздало, намеку внял. Он выскочил за дверь, громко ею хлопнул, и до Аврелия Яковлевича донесся дробный перестук шагов. Вот невоспитанный ныне народец пошел. Учи его, учи, а все без толку.
…а печеночка ныне хороша. Еще бы сливянки, да не можно перед ритуалом…
Прочтя очередную пасквильную статейку, Аврелий Яковлевич, конечно, припомнит беседу, хмыкнет и даст себе зарок в следующий раз проклинать сразу и надолго, а то ишь прицепились к честному ведьмаку со своими фантазиями.
Впрочем, событие это на фоне иных покажется ему мелким, пустяшным, и оттого внимание ему Аврелий Яковлевич уделит самое малое. Сложив газетенку и докурив утреннюю папиросу, он стряхнет пепел в блюдце мейсенского фарфора с вензелями, крякнет, потянется до хруста в суставах и займется настоящим делом.
В нумере для новобрачных, который Аврелию Яковлевичу пришлось снять, поелику иные люксы были заняты гостями Гданьска, он задернет шелковые гардины умильного розового колеру и смахнет с подоконника пыль. Пожалуй, знай владелец коронной гостиницы наперед, чем будет заниматься столичный постоялец, рискнул бы соврать, что и этот нумер занят.
И все иные.
Аврелий Яковлевич снимет рубашку из тонкого аглицкого полотна, сбросит запонки в вазочку, присядет, широко разведя руки.
— Эх, возраст, возраст, — скажет он, потирая поясницу. На спине его, отмеченной бронзово-красным загаром, проступят старые шрамы, оставшиеся с давних времен, когда он, сущеглупый Аврелий, пытался подлым образом покинуть фрегат «Быстрый», но был пойман боцманом. Имелись на той спине и шрам, оставленный первой бурей да рухнувшей бизань-мачтой, и кривая отметина от волкодлачьих когтей, и иные следы, по которым знающий человек сумел бы прочесть многое о долгой жизни ведьмака. Впрочем, перед знающими людьми Аврелий Яковлевич предпочитал не раздеваться.
Скатав ковер, тоже розовый, украшенный голубями и сердечками, он сунул его под кровать с балдахином. Из-под нее же достал черный, самого зловещего вида, кофр. Уголки его тускло поблескивали медью, а ручка была обмотана кожаным шнуром. Из кофра появились баночки с красками и маслами, кисточки, которые Аврелий Яковлевич приобретал в лучшей дамской лавке, плошки и малая бронзовая жаровенка. Ее штатный ведьмак установил в центре комнаты и провел рукою над бурыми кусками угля. В чаше полупрозрачным цветком анемона распустилось пламя.
— Вот так-то оно лучше…
Дальше Аврелий Яковлевич действовал молча.
Опустившись на колени, он расписывал наборный паркет, не щадя ни старый дуб, ни светлую яблоневую доску, на которую краска ложилась очень даже хорошо. Руки его работали быстро, сами собою. Голова же оставалась легкой.
Но нет-нет да и мелькали мысли недобрые, предчувствия, к которым Аврелий Яковлевич прислушивался с тех самых пор, когда достославный фрегат «Быстрый» ушел под воду за четверть часа, хоть бы и предрекали, что и с пробоиной под ватерлинью он на воде сутки продержится…
…и снился «Быстрый» опять же верным признаком грядущих неприятностей.
Завершив рисунок, Аврелий Яковлевич аккуратно вытер кисточки.
Комната не то чтобы преобразилась: остались на месте и кровать, и балдахин с золочеными кистями, и зеркала, впрочем, занавешенные простынями. Исчезли вазы со свежими букетами розанов, которые цвели в Гданьске пышно, кучеряво. Выставлен был за дверь круглый туалетный столик, а заодно и иной, свято хранящий фарфоровую ночную вазу. Пол пестрел красно-черной росписью, полыхала жаровня, и пухлые крылатые младенчики с потолка взирали на сие непотребство с немалым удивлением.
Аврелий Яковлевич только хмыкнул и закурил, исполняя собственный давний ритуал. Когда же окурок отправился в то самое блюдце, что так и стояло на подоконнике, он взялся за самое важное — кости.
Их Аврелий Яковлевич еще на рассвете переложил в картонную коробку из-под фирменных гданьских колбасок, запахом которых кости и пропитались. Сейчас же он брат в руки каждую, аккуратно очищал кисточкой от сухой земли и былинок и укладывал на пол.
— Сейчас, моя славная, поговорим… заждалась небось, замучилась… а потом я тебя в храм снесу, пущай благословят… — Он беседовал с костями тихим голосом, в котором прорезались нежные мурлычущие ноты. И следовало сказать, что к покойникам, в большинстве своем, Аврелий Яковлевич относился с немалым уважением. — Платье тебе купим, белое, с лентами, чтоб как у невесты… ты ж невестушка и есть… вот отпоют жрецы, и отправишься к матушке Иржене, а она тебе новое тело спрядет, краше прежнего… и судьбу новую положит, счастливую…
Последним место на полу занял череп, и остатки волос Аврелий Яковлевич бережно расчесал собственным гребнем.
— Вот так, моя хорошая… знать бы имя твое, оно бы легче…
Ведьмак встал и, подняв бубен — хороший бубен, сделанный из шкуры белого оленя, расписанный собственной Аврелия Яковлевича кровью и ею же заклятый, — ударил.
Гулкий звук.
Глухой.
Пронесся он по гостинице, распугав воронье на крыше, и вздрогнула кухарка, аккурат раздумывавшая о том, как бы половчей вынести кус корейки… и горничная выронила свежевыстиранное белье, но подняла, поняв, что прегрешение это осталось незамеченным. Коридорный выпал из сна, спеша сбежать от кошмара… заволновались псы княгини Поташевской, давней постоялицы, зашлись судорожным лаем…
Аврелий Яковлевич бубен гладил, касаясь то подушечками пальцев, нежно, трепетно даже, то костяшками белыми, покрытыми кракелюром старых трещин. И бубен гудел, пел, выплетая дорогу меж двумя мирами. Кривились резные младенчики, разевали рты, не имея сил закричать от ужаса. Дрожали портьеры, а символы на полу наливались силой, разъедая дерево.
Полыхнуло пламя.
И открылась дорога меж мирами.
— Где я? — Тень остановилась на пороге.
— В мире живых, деточка. — Аврелий Яковлевич смахнул испарину.
— Я не живая.
— Нет.
— Тогда зачем?
Она была молода, лет пятнадцати с виду, а может и того меньше, и красива той особой хрупкой красотой, которая возможна лишь в юности.
— Спросить тебя хочу.
— Спрашивай, — согласилась дева, двигаясь по кругу, тонкие пальцы ее касались незримой стены, заставляя ту прогибаться. И мелькнула недобрая мыслишка, что призрак силен.
— Как твое имя?
— Ты звал меня, не зная имени? — Девушка остановилась и отбросила темные пряди с лица. — Неосмотрительно с твоей стороны, ведьмак… не боишься?
— Не боюсь, — ответил Аврелий Яковлевич, вглядываясь в призрачное лицо. Было в чертах его тонких нечто знакомое. Было… будто бы видел он это лицо… не это, но весьма похожее.
Где и когда?
— Сил удержать тебя мне хватит.
Призрак надавил ладошками на стену и, когда та не поддалась, пожал узкими плечиками.
— Пожалуй, что хватит… но тогда зачем тебе имя? Ты и без имени допросишь.
И взгляд из-под ресниц… и темные, то ли зеленые, то ли серые, глаза… опасно глядеть в глаза призракам. Аврелий Яковлевич с трудом заставил себя отвернуться.
— Сильный. — В голосе панночки послышалось раздражение. — Так зачем тебе мое имя?
— Чтоб знать, за кого Иржене свечи ставить.
— Даже так… совестливые ныне ведьмаки пошли. Что ж, мне таиться нечего… Януся Радомил. Так меня звали, пан ведьмак.
Радомил?
Уж не из тех ли Радомилов, которые…
…из тех, оттого и показалась Януся знакомой. Тот же аккуратный овал лица, высокий лоб и брови вразлет и главное — глаза-омуты.
Древняя кровь.
— Никак испугался? — усмехнулась Януся, пальчиком проводя по стене, и та, прозрачная, задрожала.
— Нет.
Аврелий Яковлевич легонько ударил в бубен, и призрак поморщился, бросив:
— Прекрати. Хотела бы причинить тебе вред, не стала бы имя называть. Ты, помнится, беседовать желал… о чем же?
— О Цветочном павильоне.
— Дурное место, — спокойно ответил призрак. — Но я отвечу. Не по принуждению, а за услугу.
— Чего ты желаешь?
Договор с призраком — дело дрянное, но на сей раз чутье Аврелия Яковлевича молчало, знать, не мыслила покойная панночка Радомил подлости. А с другой стороны, очевидно, что силком из нее много не вытянешь. Древняя кровь — она и в мире ином сказывается.
— Не бойся, не мести, хотя я и имею на нее право. — Януся встала напротив ведьмака и откинула длинные темные волосы за спину. Кожа на щеках ее вдруг потемнела, пошла пятнами. Изначально бледно-лиловые, с розовой каймой, пятна темнели, расползались причудливым узором. И кожа рвалась, сквозь разрывы росло черное волчье мясо.
Аврелий Яковлевич смотрел.
Ему всякого доводилось видеть, но и поныне человеческая жестокость вызывала недоумение.
— Скажи, я хороша? — Януся провела разъеденными ладонями по мертвому лицу. — Красива? Достаточно красива, чтобы умереть?
— Ты хороша. — Аврелий Яковлевич положил руку на прозрачную стену. — И действительно имеешь право на месть… «хельмова сушь»? Я верно понял?
— Верно.
— Сколько?
— Месяц. — Она потрогала губы, которые от прикосновения рассыпались пеплом. — Она пила меня месяц… древняя кровь… сильная кровь…
Януся провела сложенными ладонями по лицу, возвращая прежнее обличье.
— Я не хочу мести, ведьмак. Я хочу справедливости. Для всех. Найди ее.
— Найду. — Аврелий Яковлевич раскроил ладонь, и темная густая кровь полилась на пол. Она впитывалась в паркет, и символы на полу набухали краснотой. — Именем своим, телом и душой бессмертной клянусь, что найду колдовку, виновную в смерти Януси Радомил. А теперь рассказывай.
Он отряхнул руку, и порез затянулся.
— Ничего, если я закурю?
— Ничего. — Януся, сев на пол, скрестила ноги, и белое туманное одеяние ее рассыпалось. Она лепила из этого тумана наряды, меняя один на другой столь быстро, что Аврелий Яковлевич не успевал их примечать. — Кури. Мой жених курил трубку. Меня просватали за него еще в младенчестве… сколько тебе лет?
— Триста двадцать…
— Много… не устал жить?
— Ничуть.
— А мне было четырнадцать, когда меня не стало. Обидно. А еще я его любила.
— Жениха?
— Да.
Аврелий Яковлевич тоже сел и кисет с табаком пристроил на колене, папироску крутил сам, умело, не просыпая ни крошки.
— Он был чудо до чего хорош… из рода Ольшевских… Анджей его звали, Анджей Ольшевский…
На темных волосах Януси появился белый веночек.
— Тебе повезло, ведьмак, что ты нашел меня. Другие бы молчали. Другие-то помнят мало, запрещено им, во власти ее пребывают, а я…
— Древняя кровь…
— Именно…
…белые цветы, невестины, кружевным покрывалом ложились на плечи Януси.
— Он был красивым. — Януся закрыла глаза. — Он приезжал в отцовское поместье и привозил мне сладости. Он был старше на десять лет, но я вовсе не считала своего Анджея старым… тем летом нас должны были обвенчать. Я только и думала, что о своей свадьбе. Мне сшили платье… нравится?
Она поднялась на цыпочки, и босые призрачные пальчики Януси поднялись над полом. Она же крутанулась, раскрыв руки, и туман, облетая с ладоней, становился платьем.
Красивым.
Пусть давно уже вышедшим из моды. И юбки-фижмы, украшенные гирляндами парчовых розочек, с трудом поместились в ловушке. Тускло мерцал жемчуг, вспыхивали алмазы росой на лепестках из ткани, вились серебряные дорожки шитья.
Жесткий кружевной воротник обнимал тонкую шейку Януси.
И расходились от локтей пышные манжеты.
— Очень красивое платье…
— Я мечтала о том дне, когда надену его…
Призраки не умеют плакать. И платье облетело пылью, а пыль истаяла, едва коснувшись пола.
— В тот раз он приехал в гости с королем. Отец не слишком-то был рад, но разве можно было отказать Миндовгу? Я сказалась больной и заперлась в своих покоях. Я не показывалась никому, но она все равно увидела. Узнала… все говорили, что Миндовг сошел с ума, и отец даже подумывал, не поддержать ли ему королевича, но… никто не знал правды. Она была виновата.
Януся стиснула кулачки.
— Она свела его с ума. Той ночью она пришла ко мне через зеркало. Дядька Стань, наш ведьмак, никогда-то зеркал не любил, а я не слушала… я была так красива… все говорили… и как девушке без зеркала? Той ночью спали все, и я тоже спала, только понимала, что происходит… она вышла из зеркала, такая холодная, ледяная просто-напросто. Она перешагнула через моих собак, а со мной всегда ходили волкодавы, их дядька Стань натаскивал… и они не очнулись, и чернавка, которая в ногах спала, тоже не очнулась. Я хотела закричать, но не смогла. Она же наклонилась к моему лицу и поцеловала.
Ее и теперь, спустя годы, передернуло от отвращения. И Януся вытерла рукою губы.
— Чем от нее пахло? — спросил Аврелий Яковлевич, скатывая новую папироску. Люди, хорошо знакомые с ведьмаком, по сему признаку с уверенностью заявили бы, что Аврелий Яковлевич пребывает в расстроенных чувствах.
— Пахло? — Януся нахмурилась, но все же ответила: — Болотными лилиями… и багной… у нас рядом болото, мы на куропаток выезжали охотиться… и еще дядька Стань крикс гонял… и возил мне мар показывать… что с ним стало?
— Не знаю, девонька.
— Узнаете?
— Узнаю.
— Не носи мои кости в храм, — попросила Януся, скрещивая руки на груди. — Пока не носи… верни, где лежали… у нее нет надо мной власти… и помогу, чем умею. От поцелуя я заболела… нет, неправильно, я… меня будто бы в собственном теле заперли. Я слышала все, видела, но ничего не могла сделать, кто-то иной поселился во мне. И он вышел ночью из комнаты… переступил через собак и через охрану, спустился во двор. А там уже ждал возок… и на козлах сидел мой Анджей. Она сказала, что Анджей сам меня предложил… ему не хотелось жениться…
— Ты поверила?
— Не знаю. С ней сложно. Я не хотела верить, а она… она все говорила, что меня не найдут, что не ищут даже… что все думают, будто меня болотницы позвали, и значится, я сама… не болотница — двоедушница…
Она замолчала, приложив пальчики к губам, глядя на Аврелия Яковлевича с детскою надеждой.
— Лгала, — с уверенностью сказал он. — Двоедушником человек становится по собственному согласию, когда пускает в себя хельмову тьму. Тебя закляли, девонька, и не только через зеркало. Не получала ли ты накануне подарков?
По тому, как нахмурилась Януся, понял — получала.
— Анджей прислал… лилию болотную из белого золота… и выходит, что он…
— Не спеши судить, — Аврелий Яковлевич покачал головой, — ты же сама заклятою была, знаешь, каково это… сильная колдовка любого воли лишит.
…почти любого, но о том ей знать не следует. Призраки доверчивы как дети…
— Да?
— Ты у богини про своего Анджея спроси. Она-то правду знает.
— Непременно спрошу. — Януся вновь опустилась на пол, села на корточки, в белой полупрозрачной рубашке она выглядела куда моложе своих четырнадцати лет. — Дальше обыкновенно все было. Меня привезли в Цветочный павильон. Заперли. Она разрешила Миндовгу… ты и вправду хочешь знать подробности?
— Не эти, девонька.
— Тогда ладно… в первый раз я хотела на себя руки наложить, а она не позволила. Она никому не позволяла умереть просто так… Миндовг от вида крови зверел… он пил ее… и других тоже поил. Она ему сказала, что если пить кровь, то можно жить вечно, как упырь…
— Ну… упырь-то как раз и не живет. А если и существует, то до первого толкового охотника.
Януся слабо усмехнулась.
— Он мучил, а силы тянула она… и обещала, что если клятву дать, то муки прекратятся…
…а вот это уже было совсем интересно. Души собирала колдовка. И много ли набрала?
— Много, — сказала Януся. — Они боялись… не только ее, а черного камня.
— Какого камня?
— Черного. — Она нахмурилась и потрогала горло. — Не могу… он был… стоял… Миндовг и… кровь лилась, а говорить…
Януся замолчала и молчала долго, не спуская с ведьмака раздраженного взгляда. Неужто и после смерти не дозволено ей говорить о том камне?
…алтари делали из камня.
— Он еще там? — спросил Аврелий Яковлевич, пытаясь вспомнить Цветочный павильон, который, конечно, был не самым приятным местом, но и жути особой он не ощущал.
С другой стороны, любую жуть припрятать можно.
Как и камень.
— Там. — Януся ответила шепотом, повторив, точно заклятие. — Его боялись… очень боялись…
— А ты?
— И я боялась.
— Но?
— Я из Радомилов. — Она сказала это так, что Аврелий Яковлевич понял: не сломали. Ломали. Долго. Старательно. А после наложили заклятие «хельмовой суши». И если душа Януси осталась свободна, то тело ее, молодость, красота перешли колдовке.
— Сколько ей лет?
— Не знаю. — Януся пожала плечиками. — Она выглядела молодой, но вот глаза ее… что колодцы болотные… и еще, у нее на руке отметина имелась, вот тут.
Она вытянула правую ручку, повернула и коснулась белой кожи.
— Темная?
— Черная почти.
Худо. И дело дрянь — не вытянет Себастьян… да и сам-то Аврелий Яковлевич… Ежели уже тогда колдовка была сильна неимоверно, то какова она ныне?
Или, напротив, у страха глаза велики? Сколько лет минуло как-никак… и, быть может, ослабела колдовка, оттого и вернулась на прежнее место, которое еще помнит вкус пролитой крови?
И ответом на невысказанную мысль его полыхнуло белое пламя, раскрыло незримые щупальца, холодом обдав. Вспыхнул запирающий контур…
Аврелий Яковлевич взмахом руки разрушил плетение, отпуская призрак.
И ударил в бубен.
Загудела оленья шкура, заплясали рисованные кровью фигурки, ожили. И только та, что смотрела с той стороны пламени, не испугалась. Аврелий Яковлевич остро ощущал ее присутствие и злую давящую волю, что легла на плечи тяжестью невыносимой…
…снова кипело море…
…и плетка боцмана гуляла по спине, сдирая лоскуты шкуры…
…и на нее, просоленную, разъеденную язвами, ложилась бизань-мачта, грозя погрести под собой.
— Ш-шалишь, — сказал Аврелий Яковлевич, стряхивая видение. Он бил по бубну, и давно уже не было мелодии, но лишь гул стоял, что в ушах, что в голове, что во всем мире, сузившемся до одной этой комнатушки. От этого гула дрожал Пол, качался потолок с резными младенческими личиками, и пламя колыхалось…
…не гасло.
— Отступись, — ответило пламя, — иначе погибнешь…
…и погасло.
Предупреждение? Пускай себе… и если предупреждает, то не так уж она и сильна.
— Шалишь, — повторил Аврелий Яковлевич, опускаясь на пол. Встал на четвереньки, дыша с надрывом, и крупные капли крови катились из носа, расплываясь по испорченному паркету лужицами…