ГЛАВА 5,
рассказывающая о делах сердечных и всяческих страстях
Любовь — это торжество воображения над интеллектом.
Вывод, сделанный профессиональной свахой на закате ее жизненного пути
Лизанька парила на крыльях любви.
Несколько мешал факт, что любовь эту приходилось скрывать ото всех, тогда как Лизаньке хотелось обратного: чтобы каждый человек в Цветочном павильоне, в Гданьске и Познаньске, да и во всем королевстве узнал, что она, Лизанька, скоро выйдет замуж!
Именно так!
И пусть предложение пока не поступило, но Лизанька по глазам видит — уже недолго осталось. Более того, она распрекрасно понимает, что Грель медлит не оттого, что не любит — любит и говорит об этой любви красиво, — но потому, что он на задании.
Вот завершится конкурс, вернет он себе истинное обличье, и тогда…
…Лизанька жмурилась, представляя себе, как это будет.
Князь в белом костюме — белый ему идет, оттеняет мужественную смуглость кожи — и непременно с букетом в пять дюжин роз. Красных. Потому что белые розы по цвету с костюмом сольются, а красные — контрастно и символично.
Он встанет перед Лизанькой на колени… ладно, на одно колено, и протянет букет, умоляя принять оный знаком его преогромной любви. А когда Лизанька, смущаясь — девицам положено во время сердечных признаний смущение демонстрировать, — букет примет, то князь вытащит из кармана бархатную коробочку…
…или лучше, чтобы в букете спрятал?
Лизанька призадумалась.
Мечта об идеальном предложении руки и сердца — это не просто так, она должна быть тщательно проработана.
Нет, в розах — не то, розы колются… да и как она будет искать это колечко? В каждый бутон заглядывать? Пусть лучше иначе: чтоб она с цветами стояла и смотрела на князя, естественно, со смущением, но благожелательно, взглядом подбадривая. А то ведь права маменька: мужчины — существа тонкой душевной организации, их легко смутить и оттолкнуть.
Лизаньке же замуж надобно.
Итак, князь достанет из кармана коробочку и крышку откроет этак мизинчиком.
Кольцо Лизанька тоже представляла себе очень даже конкретно. И не представляла — видела в одной ювелирной лавке, еще там, в Познаньске, о чем тонко ухажеру намекнула, как и о количестве роз… и про сорт надо будет сказать.
Зачем?
А потому, что воплощение собственной мечты в жизнь надобно контролировать пристально, чуть отвернешься — или розы подменят, или кольцо. Нет, ее будет идеальным, из белого золота с крупным, чистой воды алмазом, окаймленным мелкими сапфирами. Простенько, дорого и со вкусом…
Жаль, что нельзя намекнуть на речь… но князь и в нынешнем обличье отличался завидной фантазией, а потому Лизанька надеялась, что с речью он как-нибудь сам справится, придумает покрасивше… например, скажет, что, увидев ее, потерял покой и сон. Или что неспособен дальше жить и ежели она, Лизанька, ответит отказом, то немедля вышибет себе мозги…
Лизанька поморщилась и решительно вычеркнула эту фразу. Все-таки девичьи мечты с вышибленными мозгами увязывались слабо. Скажем, если она ответит отказом, то… то князь уйдет в монастырь.
Да, и романтично, и в живых останется. Она же, Лизанька, не зверь какой…
Но ответ даст не сразу, потому как сразу соглашаться на предложение кавалера — дурной тон. Она вздохнет, скажет, что все это — ну очень неожиданно, и она просто не понимает, как ей теперь быть… и что, конечно, слова князя ей очень льстят, но она не сможет пойти против воли маменьки и папеньки…
…нет, сможет, конечно, но князю о том знать вовсе не надобно, как и о том, что маменька всяко препятствовать не станет, а с папеньки спрос невелик. Смирится.
Как бы там ни было, но Лизанька, смущаясь еще сильней, нежели прежде, все ж ответит, что сердце ее всецело принадлежит князю и что иного мужа она себе помыслить не могла… и еще что-нибудь в том же духе. Ей несложно, а ему приятно…
И колечко примет…
…надо будет и на размер осторожненько намекнуть, а то нехорошо получится, если заветное колечко, скажем, маловато окажется. Дурная примета.
Лизанька вздохнула и уставилась на собственные пальчики, чудо до чего бледные и изящные.
Сколько забот… а еще конкурс этот… и папенька… вздумалось ему навестить… и ведь не просто так появился, а с очередною нотацией… небось эта, черноглазая, донесла…
С-стервозина!
Ничего, Лизанька про нее тоже найдет чего рассказать…
— Скучаете, моя прелестница? — Грель появился из кустов и с поклоном протянул Лизаньке розу. Красную. Слишком, пожалуй, красную. Надо будет сказать, что Лизаньке очень по вкусу темные, чтоб почти черные были… да, такие хорошо в букете смотрятся.
— Как можно? — Лизанька розу приняла и, поднеся к носу, вдохнула аромат. — Вы же здесь…
И взгляд долу опустила.
Грель же, обойдя лавочку, которая стояла в месте, приятно уединенном, скрытом от любопытных глаз зарослями колючего бересклета, присел рядышком.
И за руку взял.
И ладонь поцеловал, а потом и каждый пальчик, и взгляд его пылкий заставлял Лизаньку то краснеть, то бледнеть, воображая себе уже не предложение, но их первую ночь…
…после свадьбы…
…свадьба Лизаньки тоже должна пройти идеально.
Платье Лизанька уже выбрала и для себя, и для подружек невесты… вот обзавидуются-то… и надобно будет репортеров пригласить, настоящих, а не как это недоразумение, с которым Лизаньку угораздило связаться… знать бы наперед, что она сама и без помощи…
— Ах, дорогая моя, скажите, о чем вы думаете? — Грель оставил левую ручку в покое и за правую принялся.
Усы его щекотали ладонь…
…и хорошо, что у князя усов нет. Не то чтобы неприятно, но… непривычно.
— О нас…
— О нас, — томно повторил он. И замолчал, ручку Лизанькину пальцами сжимая, глядя этак с выражением… — Вы и я, моя дорогая Лизавета… Мы созданы друг для друга… предназначены свыше…
Вот! Лизанька всегда так думала, и маменькины карты твердили то же, а папенька все упрямился. Но теперь-то и он поймет…
— Наши судьбы связаны той незримой нитью, которая…
Он говорил так пылко и страстно, что Лизанька заслушалась, а оттого и не заметила, как вдруг оказалась в объятиях князя.
— Что вы…
— Молчите, искусительница!
Молчит.
И вообще она, конечно, мечтала об объятиях именно таких, страстных и романтичных. Не хватало, правда, пения соловья. И хорошо бы на закате… или вовсе при полной луне, а то ведь полдень почти… зато розы цветут, и розы, пожалуй, луне замена подходящая.
…и первый их поцелуй должен был быть не таким. Нет, Лизанька, конечно, в поцелуях не разбирается, но ей показалось, что нынешнему несколько не хватает нежности.
Торопливый.
Жадный какой-то… и что за манера язык в чужой рот совать? Или это так надобно? Неудобно спрашивать… девице влюбленной надлежит испытывать трепет, и чтобы бабочки в животе порхали.
Лизанька прислушалась.
Трепета не было. Бабочек тоже. В животе стараниями панны Клементины образовалась удивительная пустота, которая заставляла с тоской думать вовсе не о поцелуях, но о маменькиных варениках с вишней.
Они диво до чего хороши получались, а вишня небось как раз и поспела, красная, сочная.
— Ах, моя дорогая. — Грель все же разжал объятия, и Лизанька с преогромным облегчением опустилась на лавку, подумала, что, возможно, и обморок следовало бы изобразить, но после от сей идеи отказалась: вдруг подхватить не успеет? А трава не особо чистая… да и возвращаться пора, панна Клементина что-то там о снимках говорила… — Простите меня! Ваша красота заставила меня потерять голову!
Лизанька с готовностью простила.
В конце концов, так даже лучше: глядишь, еще через пару поцелуев она привыкнет и к усикам, и к языку…
— Терять голову, — раздалось из кустов, — весьма неразумно. Как шляпу носить станете?
Хрустели ветки, дрожали листья, облетали на дорожку цветы. Панночка Белопольска, кое-как продравшись сквозь барбарис, сбила с плеча былинку.
— Вот у нас в городе, — она поправила растрепанный бант и паутину, что приклеилась к подолу платья, смела, — девиц по кустам зажимать не принято.
— Мне кажется, — с достоинством ответил Грель, окидывая акторку насмешливым взглядом, — вы лезете не в свое дело.
— Я? Да я не лезу, я так, мимо проходила, а тут вы сидите…
А ведь донесет.
Видела все. И то, как князь Лизаньку обнимал, и то, как целовал. И ладно бы просто видела, но нет, влезла… и папеньке отпишется…
…тот на князя осерчает.
Лизанькина идеальная мечта задрожала, готовая прахом осыпаться. Этого она точно не могла допустить и потому, одарив акторку неприязненным взглядом, сказала:
— Грель… ты иди, дорогой… а мы тут сами…
Спорить Грель не стал.
И правильно. С женщиной разговаривать женщина должна, а то мужчины вечно все не так понимают. Акторка проводила Греля долгим внимательным взглядом, в котором Лизаньке почудилась насмешка. А насмехаться над любимым почти-уже-супругом она никому не позволит.
— Ну и чего ты сюда приперлась? — поинтересовалась Лизанька, упирая руки в бока, аккурат как матушка делала, когда торговке одной доказывала, что торговка эта неправая была в своей попытке всучить матушке гнилой бархат. — Следишь? — прошипела Лизанька, наклоняясь к самому акторкиному лицу.
Подмывало в оное лицо вцепиться, выцарапать черные наглючие очи. Или хотя бы патлы ее смоляные повыдергивать…
…думает, что ежели королевич на нее заглядывается, то теперь все можно?
Королевич королевичем, но Лизанька от своего счастья не отступится.
— Семак хочешь? — дружелюбно предложила черноглазая стервь, и вправду вытаскивая из ридикюля горсть крупных тыквенных семечек. — Я вот страсть до чего семки люблю! С ними в голове такая ясность наступает, что просто диву даешься… бывало, возьмешь горсточку, сядешь на лавочке и лузгаешь… птички поют, цветочки цветут… благодать.
Она ссыпала семечки на подол Лизанькиного платья.
— И вот об чем бы ни думал, всенепременно поймешь, как оно правильно надобно.
Семечки черноглазая стервозина брала двумя пальчиками, притом оттопыривала мизинчик с розовым ноготочком.
— А ты и думать умеешь? — не удержалась Лизанька.
— Иногда.
Улыбалась она премерзко, ехидно, всем своим видом показывая, что Лизанькины надежды тщетны и что любовь ее — между прочим, не просто любовь, а всей Лизанькиной жизни — это так, пустяк-с.
Навроде тех же семечек.
— Я не желаю тебе зла. — Раздавив скорлупки пальцами, Тиана отправляла их в кусты, а сизоватые, высушенные до хруста семечки бросала в рот.
Грызла.
И выглядела при том страшно собою довольной.
— Но твой кавалер мне не нравится.
— Главное, чтоб он мне нравился, — ответила Лизанька, внезапно успокаиваясь.
Да и положа руку на сердце, что эта, чернявая, ей сделает?
Ничегошеньки.
Да, папеньке нажалуется… да, папенька опять станет Лизаньке пенять, что, дескать, ведет она себя непозволительно… но и только.
Князь настроен пресерьезно, не отступится…
…и будет Лизаньке идеальное предложение с букетом розанов, кольцом и страстным в любви признанием… а потом она снова позволит себя поцеловать.
Жениху ведь можно.
— Он может оказаться… не тем человеком, за которого себя выдает. — Тиана слизала с пальцев полупрозрачные былинки, которые остаются от тыквенной скорлупы. — Представляете, как оно огорчительно будет?
— Представляю, — сквозь зубы ответила Лизанька.
Семечки она не возьмет.
Принципиально.
И еще потому, что девицы высокого роду, даже если только высокий род в перспективе ожидается, семечки не едят, если, конечно, оные девицы — не круглые дурочки навроде Тианы Белопольской.
Где ее папенька откопал только?
— Вот у нас в Подкозельске…
— Прекратите! — Лизанька смахнула семечки на траву. — Я знаю, что нет никакого Подкозельска…
— Как нету? — притворно удивилась чернявая стервь. — Есть! Еще как есть! Хороший город! Основан в три тысячи пятьсот пятьдесят втором году от Сотворения мира… ежели мне не верите, то в справочнике гляньте.
И глядит так, что Лизанька краснеет.
От злости.
Исключительно.
— Вы… я знаю, что вы не та, за кого себя выдаете!
— И кто я?
А взгляд-то такой кроткий, невинный даже взгляд.
— Папенькина акторка! Он вас привез, чтоб за конкурсантками приглядывать! И если вздумаете мне мешать… — Лизанька наклонилась к смуглому ушку. — Я всем расскажу! Поглядим, что тогда папенька с вами сделает… за разглашение…
— А вы не думали, — акторка глядела снизу вверх с такой улыбочкой, от которой у Лизаньки вовнутри все переворачивалось, — что если вдруг вы заговорите, то хуже всего будет именно вашему папеньке?
Лизанька уйти хотела, но руку ее перехватили, сжали:
— Подумайте на досуге. Быть дочерью познаньского воеводы всяк интересней, чем быть дочерью бывшего познаньского воеводы.
— Ты мне угрожаешь?
Тиана руку выпустила и головой покачала:
— Это ты себе угрожаешь. И, к сожалению, не только себе.
Вот же… дрянь черноглазая!
Лизанька ушла с гордо поднятой головой.
Себастьян вздохнул и вытер пальцы о подол нового платья из воздушной кисеи. Вот же… Евстафия Елисеевича было по-человечески жаль, и Себастьян в кои-то веки не знал, как ему с этой жалостью быть. И с Лизанькой, конечно… по-хорошему, следовало бы доложиться, но начальство любимое, услышав о дочери этакое, в расстройство придет. А у него, у начальства, язва и сердечко пошаливает… и вообще, вышел Евстафий Елисеевич из того возраста, когда любые огорчения переживались легко. С другой же стороны, молчать никак невместно, поскольку кто ж знает, чего Лизаньке в светлую голову ее взбредет…
Себастьян вздохнул.
Доложит.
Вечером же отпишется…
Но до вечера предстояло дожить… утро выдалось спокойным, и это спокойствие несколько Себастьяна смущало, заставляя ожидать подвоха. И теперь, стряхнув остатки шелухи на траву, он огляделся.
Тихо.
И никого-то рядом. Скворец любопытный, на дереве пристроившийся, не в счет. Смотрит круглым глазом, подмигивает… нет, этак недолго и паранойю заработать.
Возвращаться надобно.
Себастьян вздохнул, подумав, что этак он до конца недели не дотянет…
…возвращаться в Цветочный павильон не хотелось. И он позволил себе минуту слабости… ладно, минут пятнадцать слабости и отдыха на скамеечке. Себастьян задрал подол по самые колени, откинулся и глаза закрыл… хорошо.
Солнышко греет.
…на рыбалку бы… в поместье… там Себастьян уже лет пять как не был… после смерти нянечки и не заглядывал, а следовало бы… на погост сходить, на могилку… розы вот посадить… или анютины глазки… или что там принято, чтобы красиво… а потом в сад, где уже вызревают яблоки…
И Лихо с собою взять, помириться наконец, чтоб как раньше… младший и бестолковый, хотя серьезным пытается быть, а все одно бестолковый.
Родной.
И вдвоем на рыбалку. Себастьян места знает, если, конечно, за годы не изменились. Сядут на бережку, на травке, которая мягкая… вода, камыши, стрекозы… гудение мошкары… поплавки и снасти… беседа неторопливая… глядишь, Лихо и расскажет, как вляпался… а если и нет, то не надо.
Главное, что живой.
…а потом, уже по темноте, домой. И на пироги холодные, которые оставят на кухне… и еще молоко с вечернего удоя, отстоявшееся, с толстым слоем желтоватых сливок.
Хорошо…
Себастьян открыл глаза и вздохнул, отгоняя видение полусонного, словно бы выпавшего во вневременье пруда… интересно, а жив ли старый сом, о котором говорили, что будто бы он в бочаге еще при Себастьяновом прадеде завелся?
Или рыбы, даже огромные, столько не живут?
…а возвращаться пора. И пусть боги милосердные, к которым Себастьян обращался редко, дадут ему терпения. И удачи, само собой.
Чуял — удача понадобится.
…к обеду Себастьян, естественно, опоздал.
— Рада, что вы, панночка Тиана, все ж изволили почтить нас своим присутствием, — едко заметила Клементина, когда Себастьян предстал пред ясные ее очи. — А мы уж стали волноваться, не случилось ли с вами еще какого-нибудь… происшествия.
— Да боги с вами, панна Клементина! Чего со мною случится-то? — почти искренне удивился он.
— Как знать… тогда не будете ли вы столь любезны объяснить, где пропадали?
— Дык… цветочки собирала. Веночек плела. — Себастьян продемонстрировал кривоватый веночек из одуванчиков. — Вышла погулять, а тут они…
— Кто?
— Одуванчики! И я вдруг вспомнила, как у дядечки дома на Ирженин день веночки плела. Все девки плетут, ну чтоб в воду пустить и на женихов погадать. И я тоже! И этак мне стало тоскливо на душе, что прям хоть волком вой! А я себе и сказала, что от вытья проку никакого! А веночек сплести можно, глядишь, и полегчает! Правда, хорошо получилось?
Тиана веночек примерила.
— Очень хорошо, — сдавленно произнесла Клементина. — 3-замечательно просто.
— А хотите, вам подарю?!
— Что вы! — Клементина отступила, опасаясь этакой щедрости. — Как можно, это же ваш венок!
— Так мне для вас, панна Клементина, ничего не жалко! — воскликнула Тиана и, поплевав на пальцы, принялась тереть кисейный рукав, на котором проступило бурое пятно. — От же ж! Изгваздалася! С одуванчиками — оно всегда так, как ни пытайся, а пятна останутся… а у вас, часом, спирту не будет? Спиртом если, они легко отходят!
Спирта не было.
Пришлось переодеваться…
— Вы поторопитесь, — сказала Клементина, все ж взяв веночек двумя пальцами. — Нас ждут…
…в королевском зверинце воняло королевскими зверями, и запах заставил красавиц морщиться, вытаскивать надушенные платочки и вздыхать от понимания, что просто так уйти из этого замечательного места не получится.
— Ее величество, — к Клементине вернулась прежняя ее невозмутимость, — весьма обеспокоены тем, что в современном мире многие виды существ естественного и магического свойства находятся под угрозой исчезновения…
— Если они и в природе так воняют, то неудивительно… — пробормотала Габрисия, старательно платочком обмахиваясь.
Королевский зверинец располагался в бывших конюшнях, напоминанием о которых остался мозаичный пол с лошадиными головами и барельефы конских же мотивов.
— …будут сделаны снимки участниц конкурса с редкими животными, с которых отпечатают коллекционные карточки…
Широкий проход разделял два ряда клеток с весьма прочными на вид прутьями. Старый, матерого вида козел наклонился, упершись лбом в решетку. Притом он то левым, то правым глазом красавицам подмигивал, будто намекая на что-то неприличное. И пятнистая гиена в соседнем вольере, поскуливая, норовила сунуть меж прутьями лобастую голову.
Дремал на ветке алконост.
— …а вырученные от их продажи деньги пойдут…
Громкий вопль, донесшийся из глубин зверинца, не позволил узнать, на что же пойдут вырученные от продажи карточек деньги.
Впрочем, кажется, этот вопрос мало кого интересовал.
— Тут невыносимо! — пожаловалась Иоланта, тайком разглядывая себя в зеркальце. И привлеченная солнечным бликом амбисфена высунула из старой коряжины обе головы…
…амбисфена Иоланте и досталась.
…Ядзите поручили молодую, зеленой масти виверну, которая, не будь сама драконьей крови, оценила формы красавицы, послушно сложила крылья и голову пристроила на коленях.
От виверны несло гнилью.
Да и скалилась она недружелюбно; но Ядзита, проведя ладонью по ребристой чешуе, сказала:
— Хорошая какая… Лежи.
У виверны лишь хвост дернулся, и как-то все поняли, что лежать она будет смирно, с восторгом глядя на Ядзиту…
Клементина переходила от вольера к вольеру…
…пара грифонов и Богуслава…
…сонный алконост, упорно скрывающий голову под крылом, для Габрисии…
…Лизанька, весьма довольная единорогом, который, впрочем, на красавицу поглядывал хитро, явно задумав что-то неладное…
— А вам, дорогая Тиана, — губы Клементины тронула улыбка, которую при некой фантазии можно было бы назвать доброжелательной, что весьма настораживало, — ее величество велели поручить особо редких существ…
…похоже, опасаться следовало не за Лизаньку…
— Ледяные гориллы! — сказала Клементина и, уже не скрывая насмешки, поинтересовалась: — Вы ведь слышали о ледяных гориллах?
— Нет, — ответил Себастьян, прикидывая, есть ли способ отказаться от столь высокой чести.
Как-то вот не доверял он внезапной любезности ее величества.
И гориллам.
Гориллам — так в особенности.
— Чрезвычайно редкие существа! Их осталось всего-то дюжины две. Обитают высоко в горах, во льдах… К слову, некоторые исследователи полагают, что гориллы разумны… думаю, вы поладите.
В этом Себастьян крепко сомневался.
— Лолочка выросла у нас в зверинце. А вот Казимира привезли всего два месяца как. Ее величество очень надеются получить потомство… и Казимир старательно за Лолочкой ухаживает, но она, увы, пока его стараний не оценила, но ее величество верят, что главное — терпение…
В огромной клетке под невесомым чародейским пологом царили льды. Серые. И ярко-голубые, словно кто-то высек глыбины эти из неба, и темно-зеленые, морские, и полупрозрачные, каковые и увидишь-то не сразу. Во льдах тонуло солнце, расплывалось маревом зыбкого света.
Искажало пространство, отчего ледники казались бескрайними.
И оттого не сразу Себастьян заметил, как ближайшая глыбина, темно-серая, будто припорошенная пеплом, покачнулась.
Встала на ноги…
…ледяные гориллы были огромны.
Страшны.
— А они меня… не того? — поинтересовался Себастьян, отступая от клетки. — Не сожрут?
— Что вы! — неискренне возмутилась Клементина. — Они мясо не едят.
…а если вдруг передумают, то ее величество будут, конечно, очень огорчены. И некролог составят красивый…
Горилла была уродлива.
Огромное веретенообразное тело, поросшее тонкой белесой шерстью, сквозь которую просвечивала серая шкура. Короткие задние лапы и длинные — передние, на которые она опиралась, но как-то так, что становилось ясно: и без опоры она передвигается очень даже быстро. На короткой шее сидела круглая и отчего-то лысая, точно из куска прозрачного льда выточенная, голова. И Себастьян, вглядываясь в лицо, поневоле отмечал удивительное сходство его черт с человеческими.
Высокий, пусть и скошенный лоб.
Массивная переносица и маленькие глазки черными угольками.
Неожиданно подвижный рот, который то кривился, то растягивался. Оттопырив нижнюю губу, горилла потрогала ее пальцем и издала протяжный громкий звук.
— Это Казичек… он вас не тронет.
Казичек ухнул и, привстав на кривых ногах, ударил себя в грудь кулаком.
— У! — сказал он, обращаясь к кому-то, скрывавшемуся в глубине ледяной пещеры. — Угу!
Из пещеры кинули камнем.
— Гы. — Казик огорченно поскреб шею.
…а Клементина исчезла.
— Не бойтеся, — сказал служитель. — Он у нас смирный. И дамочек всяких страсть до чего любит!
Фотограф торопливо закивал, хотя навряд ли с этим Казиком был так уж хорошо знаком. Сам-то небось к клетке приближаться опасался.
— Мы… — Он дернул Тиану за рукав и, нервно сглотнув, сказал: — Быстренько отработаем…
Кинул взгляд на Казика, который явно заинтересовался гостями, и уточнил:
— Очень быстренько.
Себастьян не имел ничего против.
В клетку он шагнул первым и поежился: холодно!
Лед был настоящим, и холод тоже… и горилла. Казик приближался медленно, ковыляя на кривоватых своих лапах. Он остановился в шагах трех и, вытянув губы трубочкой, произнес:
— Уууы…
— И тебе доброго дня. — Себастьян решил быть вежливым.
— Ы!
Вытянув палец, горилла ткнула им в панночку Тиану и сказала:
— Гы!
— Осторожней!
— Гы-гы…
— Подойдите к нему ближе, — попросил фотограф, сам же отступая к выходу.
— Вам надо, вы и подходите!
У Себастьяна не имелось ни малейшего желания приближаться к Казику, который, напротив, новому знакомству обрадовался. Он сел и, бухнув себя в грудь кулаком, произнес:
— Уыыау!
— Очень приятно познакомиться, Тиана.
Тиана сделала книксен, что привело Казика в полнейший восторг. Он подскочил на месте и радостно всплеснул руками.
…из пещеры тем временем высунулась голова второй гориллы.
Лолочка…
Выглядела Лолочка на редкость раздраженной. Она пошевелила губами, нахмурилась и когтем царапнула свежую бородавку, что третьего дня выскочила на щеке.
Бородавка Лолочке нравилась.
Она вся себе нравилась, от макушки до бледно-зеленых пяток, украшенных мелкими трещинками. Следовало сказать, что Казик Лолочке тоже нравился, но не может же женщина, пусть даже она и горилла, вот так просто взять и признать это?
И Лолочка, понимая, что деваться Казику некуда — в клетке она провела последние десять лет жизни и точно знала, что деваться некуда, — тянула время, кокетничая.
Сегодня она бы приняла от него сосульку.
Или завтра…
…или послезавтра на самый крайний случай. А через месяц-другой, глядишь, и уступила бы настойчивым ухаживаниям, позволила бы выбрать из шерсти снежных блох… но кто ж знал, что все так повернется?
Под Лолочкиным взглядом Себастьян чувствовал себя крайне неуютно.
Казик же, обрадованный такой компанией — новая знакомая, несмотря на субтильность и просто-таки неприличное отсутствие шерсти, которую заменяло нечто тонкое и вряд ли теплое, очень ему понравилась, — подвинулся ближе. И дружелюбно протянул руки, предлагая согреться…
— Ыыыр! — произнес он с придыханием.
Вон как дрожит, несчастная.
…за свою недолгую жизнь Казимир успел сменить три зверинца и свести знакомство с дальними южными родичами, которые во льдах не выживали.
Новая знакомая чем-то весьма на них походила.
Но от щедрого предложения отказалась.
— Может, не надо?
Себастьян смотрел на Казика.
Казик — на Себастьяна… и взгляд-то выразительный… устав ждать, Казик просто сгреб понравившуюся ему панночку в охапку, дыхнув на ухо вонью.
— Уыыы, — пропел он нежно. — Уааа…
— Может, — Себастьян попытался вывернуться из нежных, но крепких объятий, — не надо «уааа»?
Казик был не согласен категорически.
— Ыыыргых! — Он вытянул нижнюю губу и, наклонившись к уху, томно засопел.
От сопения у Себастьяна волосы на затылке шевелились.
— Улыбайтесь! — велел фотограф. — Обнимите его за шею!
Сам бы и обнимал, если такой умный… но Себастьян оскалился и обвил могучую шею Казика руками.
— Уугу! — одобрительно сказал тот. — Агррра!
Лолочка целиком выбралась из пещеры и села на ледяную глыбину, всем своим видом демонстрируя негодование. В мужчинах она разочаровалась, и крепко. Стоило отвернуться на секундочку, отвлечься, можно сказать, по своей девичьей надобности, как тут же появляется какая-то страшидла немочная, которая почти-жениха и уводит.
А он, разом позабыв про Лолочкины многопудовые прелести, знай себе щупает страшидлу эту и ласково так что-то на ушко шепчет. Уже и блох искать полез.
И выражение морды при том самое что ни на есть идиотское.
— Ах! — Лолочка испустила громкий вздох и лапу выставила.
Лапы у нее были удивительно длинными, поросшими мягкой густой шерстью. Блохи в ней водились крупные, сытные и приятно щелкали под пальцами.
Но неверный Казик невесту и взглядом не удостоил.
— Орм! — Склонившись над темной головой разлучницы, он старательно копошился, надеясь отыскать хотя бы крошечную, самую завалящуюся блоху.
Себастьян терпел.
Как ни странно, но Казиковы пальцы волосы перебирали бережно, не дергая и не выдирая. А на морде ледяной гориллы было выражение предельной сосредоточенности.
— Уууй! — Лолочка томно сползла с камня и потянулась, демонстрируя прямую спину. Перевалившись на бок, она застыла в позе ожидания, устремив взгляд куда-то в сторону…
И Казик все ж обернулся.
Лолочка была хороша… крупная, приятно полнотелая, она пахла льдом и влажной шерстью, которая сразу привлекла Казиково внимание.
Ну и еще голый бледно-голубой живот, который Лолочка поглаживала.
— Ах… — Она взмахнула рукой, и когти ее скользнули по ледяной глыбине, издав душеволнительный звук, от которого Казиково сердце затрепетало. Он качнулся было, почти выпустив добычу из рук, но в последний момент передумал.
Лолочка была прекрасна.
Но капризна.
Он уже устал ходить возле пещеры, носить к ней и сосульки, и куски льда, которые, демонстрируя силу и стать, раскалывал о собственную голову. Нет, голова не болела, но болели плечи, потому как куски Казик со всей ответственностью выбирал крупные, солидные.
А Лолочка только отворачивалась.
— Урм. — Он решительно повернулся к Себастьяну и, заглянув в глаза, произнес: — Агху!
— Что, не дает? — Себастьян сочувственно похлопал гориллу по могучему плечу.
Страх исчез.
— Оуррры!
— Бывает, друг, бывает… бабы — они такие, никогда не поймешь, чего им на самом деле надо… бывает, ты к ней со всей душой… цветы, конфеты, а она, как твоя, только задницей крутит.
— Ахха…
Лолочка нахмурилась.
Она повернулась другим боком и губы вытянула, надеясь, что Казик оценит и губы, и плоский нос ее с вывернутыми ноздрями, из которых торчали длинные белые волосы, и щеки, густо усыпанные бородавками…
— Ничего, друг, потерпи, — сказал Себастьян, преисполнившись сочувствия. — Сейчас мы ее уломаем.
— Мгы?
— Только башкой не крути…
Казик мотнул.
Понимал ли? Но, обхватив Тиану одной рукой, второй он бережно погладил ее по голове.
— Уаггры. — Он произнес это гулким шепотом.
Лолочка поднялась. Она обошла неверного кавалера по дуге, двигаясь медленно, то и дело останавливаясь и принимая позы картинные, призванные наглядно продемонстрировать нечеловеческую ее красоту. Она то вытягивала губы, то проводила ладонью по кустистым бровям, то изгибалась, поворачиваясь к Казику тылом. Солнце играло на чешуйчатых ягодицах, подчеркивая их размер и идеальную округлую форму.
Казик вздыхал и отворачивался.
Лолочка злилась.
Немочная разлучница торжествовала. Она уютно устроилась в объятиях Казика и что-то ласково нашептывала ему на ухо. А Казик слушал!
И ворковал!
Хитрую тварь все-таки выпустил, но лишь затем, чтобы, покопавшись в собственной шерсти, которая была длинной, жесткой и мужественно-всклоченной, вытащил крупную блоху.
— Уург! — сказал Казик громко, протягивая блоху новой подруге.
Блоха, издали похожая на льдинку, шевелила лапками и попискивала, отчего с панночкой Тианой все ж приключилась истерика, которая закончилась глубоким обмороком. Себастьян же, не без труда удержав обличье, подношение принял.
— Спасибо большое.
В теплых человеческих пальцах блоха замерла…
— У вас коробочки не найдется? — поинтересовался Себастьян, повернувшись к фотографу, который столь увлекся съемкой, что, кажется, забыл о страхе.
— 3-зачем?
— Для блохи.
Блоху, на диво крупную, размером с горошину, Себастьян держал аккуратно.
— Вы собираетесь ее забрать?
— Конечно, — он провел ноготком по ребристому прочному панцирю, и ножки блохи дернулись, — мне ж ее подарили. А у нас в городе не принято подарками разбрасываться!
Для блохи фотограф пожертвовал собственный портсигар…
— Уыы, — умилительно пробормотал Казик, глядя, как дама сердца прячет подарок в кисейных юбках. Зачем она это сделала, он не понял, вероятно, оттого, что прежде ей блох не дарили. — Оглых!
И, вытащив из шерсти другое насекомое, Казик сдавил его когтями.
Блоха щелкнула.
— Угу!
— Нет. — Себастьян, с трудом сдерживавший тошноту, покачал головой. — Миру мир! И все твари имеют право на жизнь!
— Грымс…
Мысль такая вся оригинальная была внове для Казика и оттого доставляла существенные неудобства. Голова, о которую с веселым хрустом раскалывались ледяные глыбины, для мыслительного процесса не подходила. И Казик, сунув палец в ухо, попытался выковырять неудобную мысль.
В ухе зашумело.
И в голове зашумело тоже.
— Убрррур! — громко возвестил Казик, вновь ударяя себя в грудь, на сей раз, правда, двумя кулаками. И бил от души, потому сам же от удара грохнулся на спину, широко раскинув руки. — Оу…
— Полный оу, — согласился Себастьян, подбирая юбки.
Почему-то взгляд Казика, слегка затуманившийся, но все одно весьма выразительный, напомнил ему королевича, когда тот шоколад подсовывал…
Темные пальцы гориллы потянулись к кисее.
— Попрошу без рук. — Себастьян отступил, прикидывая расстояние до дверцы… и надеясь, что эта дверца не заперта.
— Угу… — согласился Казик, счастливо улыбаясь.
А руки не убрал.
И, подцепив коготком подол, потянул на себя. Кисея расползлась с треском…
Этакого непотребства Лолочкино сердце не вынесло. Ухватив ближайшую глыбину, она с воем швырнула ее в неверного Казика, ну и, само собой, в разлучницу, которой вздумалось на чужих блох покушаться. Женская душа, оскорбленная в самых лучших своих проявлениях, требовала мести. Желательно немедля и кровавой! Но глыбину Казик отбил, подставив лысый, сияющий лоб.
— Брру!
Он ударил кулаком по осколкам, сминая их в ледяную труху.
И Лолочку, во гневе прекрасную, грудью встретил. И даже не поморщился, когда мощные Лолочкины клыки пробили шкуру на загривке…
— Бежим! — рявкнул Себастьян фотографу, который от страха оцепенел. Сам ненаследный князь, подхвативши изрядно пострадавшие юбки, в два прыжка добрался до выхода. И дверцу клетки открыл мощным, отнюдь не девичьим пинком.
Сзади бесновалась Лолочка.
И Казик, крепко обняв подругу, что-то бормотал ей на ушко, должно быть, клялся, что недавнее происшествие не более чем случайность, помутнение рассудка и следствие коварно подброшенной ему, Казику, мысли, которая до сих пор бродит в гудящей голове, причиняя воистину нечеловеческие мучения… и на самом-то деле нет никого прекрасней Лолочки!
Она не верила.
Но отбивалась уже не столь рьяно, про себя, верно, решив, что этак и отбиться-то недолго, а мало ли… отныне на завесу, отделяющую ледяной мир от иного, враждебного, Лолочка посматривала с подозрением. Она знала, что за завесой этой обитают страшные создания: хилые с виду, но весьма коварные…
— Бррум, — сказала она, смиряясь и безвольно повисая на крепких Казиковых руках.
— Ого! — Казик, окинув взглядом Лолочкино тело о двадцати пудах шерстистой красоты, сглотнул слюну. — Ога!
— Ах!
— Ага!
Тело требовало действий, и Лолочка, окинув соперницу торжествующим взглядом, игриво укусила жениха за ухо…
— Ууу… — пропел Казик и торопливо, пока Лолочка не передумала, заковылял к пещере. На всякий случай — а вдруг-таки передумает — Лолочкины волосы он намотал на руку.
С рукой надежней.
Гостиница, в которой остановился Аврелий Яковлевич, была из дорогих. И всем видом своим, облицовкой из солнечного камня, черепитчатой красной крышей, флюгером медным, надраенным до блеска, чугунными решетками балкончиков, азалиями и газовыми полосатыми гардинами, что выглядывали из окон, гостиница говорила, что здесь, конечно, рады постояльцам, но исключительно тем, кто способен без особого ущерба для собственного кошелька заплатить десяток-другой злотней за нумер.
А вот на людей, подобных Гавелу, взирали свысока.
И лощеный швейцар в красном кителе, щедро отделанном позументом, долго Гавела разглядывал. И морщился, и глаза щурил, и седоватые усы крутил, а на порог не пускал.
— Мне Аврелий Яковлевич нужен. — Гавел глядел на швейцара снизу вверх.
Как-то уж повелось в этой жизни, что почти на всех Гавел глядел снизу вверх и, честно говоря, к этому привык, но вот ныне вдруг испытал обиду. А чем он, честный крысятник, хуже этого вот щеголя в франтоватом плаще с пелериною? Тем, что суждено ему было родиться не в шляхетской семье? Или тем, что зарабатывает он свои медни честным трудом? Перед щеголем швейцар согнулся в поклоне и руку вытянул, на лету поймав монетку.
— Благодарствую, пан Якимчик! — сказал громко и с почтением.
А на Гавела глянул, как на пса приблудного, но дверь открыл, велев:
— На дорожку не натопчи.
Дорожка и вправду была хороша, нарядного пурпурного колеру с зеленым поребриком, она протянулась от дверей до самой лестницы.
Пахло азалиями и сдобой.
Хрустальная богатая люстра сияла в тысячу огней. Зеленели эльфийские шпиры в фаянсовых кадках, и залогом благопристойности места за конторкой из орехового дерева восседал важный управляющий с лицом круглым, лоснящимся.
— Мне к Аврелию Яковлевичу, — окончательно смешавшись, сказал Гавел, с трудом удержавшись от поклона: до того важным, солидным выглядел господин в клетчатом пиджаке.
И взгляд-то недобрый.
Ощупал Гавела с ног до головы, а потом и с головы до ног, подметив и дешевую его одежонку, изрядно измятую, грязную, и картуз, съехавший на самый затылок, и лицо некрасивое, с морщинами и редкой щетиной. Не укрылись от этого взгляда и мелочи: навроде свежего синяка под левым глазом и характерной припухлости губы…
И другим разом в жизни бы не позволил управляющий личности столь откровенно неблагонадежной хоть сколь бы надолго задержаться на вверенной ему территории, но Аврелий Яковлевич был постояльцем особого складу.
Говоря по правде, этаких постояльцев управляющий втайне недолюбливал.
Нет, конечно, старшего ведьмака королевства принимать у себя — честь великая. И памятью о той чести останется короткая благодарственная запись в особой книге, которая хранилась тут же, под конторкой. И новым постояльцам можно будет показывать и книгу, и слова, выведенные кривоватым неаккуратным почерком… и престижу добавится… но это все после, когда Аврелий Яковлевич съедет.
Ныне же он доставлял одни беспокойства.
Паркет попортил.
И кровать, которую, между прочим, из Гишпании доставили: дуб, резьба и позолота… в две сотни обошлась полновесных гишпанских дублонов, не говоря уже о белье… за ущерб, само собою, Аврелий Яковлевич заплатит, но…
…ведьмак же ж… и цветы на втором этаже завяли, а только-только привезли их, и в магазине уверяли, что розаны свежайшие, утрешней срезки…
…на кухне молоко киснет, невзирая на ледник и защиту…
…сказывали опять же, что неспокойно стало на этаже. То тени какие-то мелькают, то холодом запредельным тянет. А еще в газетенке желтой, мерзкой, написали, что будто бы на завтрак ведьмаку блинчики с человечиной подают… нет, повар при гостинице работал отменнейший, к капризам постояльцев привыкший… но чтобы с человечиной…
Газетенка врет, конечно, но репутация страдает-с.
Теперь вот всякие престранные, подозрительного пошиба личности ведьмака спрашивают. И может статься, что по пустой надобности, которая Аврелия Яковлевича, накануне легшего поздно и строго-настрого запретившего себя беспокоить, в расстройство введет. А от того расстройства гостинице новый ущерб приключится… Не пусти? Так вдруг и вправду важное что, и тогда Аврелий Яковлевич снова расстроится…
Управляющий, подавив не то вздох, не то зевок — нынешнее утро выдалось на радость спокойным, мирным даже, — решил, что как бы ведьмак с гостем ни поступил, то это личное их дело…
Главное, чтоб гостиница уцелела.
Приняв сие решение, управляющий взмахом руки подозвал коридорного. Не столько заботясь о том, чтобы гость не заблудился, сколько, чтобы под присмотром был… а то еще сопрет чего ненароком.
К счастью для Гавела, Аврелий Яковлевич проснулся рано. И причиной этакой, вовсе не характерной для ведьмака бессонницы было смутное беспокойство, которого день ото дня прибывало.
— Надо же, какие гости, — сказал Аврелий Яковлевич недружелюбно. — Ну проходи, волчья сыть…
— Почему волчья сыть? — Гавел вошел бочком и к стеночке, к обоям цветастым прижался.
— А потому, что таких, как ты, волкодлакам скармливать надобно… в воспитательных целях.
Уточнять, кого именно Аврелий Яковлевич собирался перевоспитать этаким нестандартным способом, Гавел постеснялся.
Ведьмак курил.
Сидел в низком кресле, закинув босые ноги на низенький столик с инкрустацией розового дерева. И темные, задубевшие до каменной твердости пятки Аврелия Яковлевича отражались в белом фарфоре. По утреннему времени облачен был ведьмак в расшитые незабудками подштанники и халат из стеганого шелка. Трубку, старую, с треснувшим чубуком, он держал в ладони, а дым пускал из ноздрей.
— Ну и долго молчать собираешься? — поинтересовался он минут этак через пять, и каждую Гавел шкурой чувствовал.
— Н-нет…
— Раз нет, то садись… кофейку вон налей…
Гавел присел на самый краешек стула. Неловко ему было. И под внимательным, хоть и насмешливым взглядом ведьмака, и просто… стульчик-то резной, с обивкой гобеленовой, розово-золотой.
Столик аккуратный.
И фарфор высочайшего качества… розочки в вазе… и чья-то челюсть на белом с синей каймой блюдце. Гавел моргнул, но челюсть не исчезла. Кость была темной, с пожелтевшими зубами, среди которых особо выделялись длинные клыки.
— Не обращай внимания, — махнул Аврелий Яковлевич и выбил трубку в фарфоровую же чашечку. — Кофею, говорю, налей. Есть хочешь?
— Н-нет, — соврал Гавел, стараясь не глазеть на челюсть.
— Хочешь.
Аврелий Яковлевич дотянулся до колокольчика, и коридорный явился тотчас.
— Любезный, завтрак принеси… на двоих. Что у вас там сегодня?
…блинчики с семгой, яйца-бенедикт под сырным соусом, фруктовый салат в хрустальной вазе…
…эклеры, щедро политые шоколадом.
…сладкие сырные трубочки…
— Ешь, ешь. — Аврелий Яковлевич все это великолепие не удостоил и взгляда. Вытащив из кармана кисет, он взвесил его на ладони и со вздохом в сторону отложил. — Вредная привычка. Борюсь.
Судя по тяжелому мареву дыма, борьба проходила с переменным успехом.
И Гавел, тоже вздохнув — он не мог себе позволить этакой приметной привычки, поскольку нюх у его клиентов хороший, а у собак и того лучше, — подвинул к себе блюдце с блинчиками.
И кофею налил.
Нет, он подозревал, что ему кусок в горло не полезет, но и оскорблять хозяина отказом опасался. Тот же, отложив трубку, взялся за челюсть.
Поднял двумя пальцами, повертел, понюхал…
— Ешь, — велел. — А то тощий, смотреть больно. Я вот тощим людям не доверяю. Я людям в целом не доверяю, потому как оные люди по натуре своей склонны пакостить ближним… и дальним…
Гавел кивнул.
Блинчики, наверное, были вкусными. И все остальное не хуже. Он ел, не смея перечить ведьмаку, который с непонятной Гавелу любезностью все подвигал то одну, то другую тарелку.
А челюсть на блюдце вернул.
— Этот вот при жизни великим интриганом себя мнил. А как по мне — дрянной человечишко… и чем все закончилось?
— Чем? — послушно спросил Гавел.
— Собственная любовница удавила. Из ревности. Кстати, беспочвенной…
Гавел подавился, и широкая ладонь ведьмака с немалой силой впечаталась в спину.
— Осторожней надо быть. — Аврелий Яковлевич произнес это с упреком. — А то, знаете ли, я и мертвого допросить способный, но с живыми оно в чем-то проще.
Побледневший Гавел чашку с кофе осушил одним глотком. И согласился, что с ним, живым, будет много-много проще, нежели с мертвым.
— Поел? Вот и молодец. А то небось всю ночь на ногах… поганая у тебя работа, Гавел… сменять не пробовал?
— На что?
Аврелий Яковлевич склонил голову набок и велел:
— Встань.
Гавел вскочил.
— Повернись спиной…
Повернулся, хотя инстинкт требовал немедля убраться из нумера если не через дверь, на пути к которой стояла крупная ваза со стремительно увядающими розами, то через окно. Останавливало лишь понимание, что не выпустит штатный ведьмак свою жертву.
— Расслабься…
…а вот это было не в Гавеловых силах. Он честно попытался убедить себя в том, что не стал бы Аврелий Яковлевич будущую жертву блинчиками с семгой потчевать…
…разве что фаршировал этаким хитрым способом…
…и по спине мурашки побежали, а шея так вовсе взопрела, верный признак: будут бить.
— Лови! — рявкнул Аврелий Яковлевич.
И Гавел, подчиняясь и крику этому, и собственному страху, и инстинкту, извернулся, поймал. Он сжал в руках нечто сухое и странной формы, не сразу сообразив, что держит изрядно грязную человеческую челюсть. И крепко держит, так, что острые клыки вспороли кожу на ладони, потекли крупные брусвяные капли.
Гавел смотрел на них, не в силах взгляд оторвать.
А кровь падала.
На пол… на выжженные ведьмачьим огнем знаки, наполняя их до краев, расползаясь уже не кровью, но алым пламенем.
Гудело.
Холодом тянуло из-под пола, из самой земли, хотя и разумом понимал Гавел, что до земли той — семь этажей каменной постройки. Он будто бы видел их, каждый и сразу, и апартаменты люкс, и комнаты высшей категории с люстрами стеклянными, и вовсе скромные комнатушки, в которых селили прислугу. Видел коридоры и коридорных, горничных, занятых уборкой, кухню, повариху, которая прикручивала к ноге шмат свежей вырезки. Видел шпицев и мопсов княжны Сагань и саму княжну, забывшуюся полуденным сном… и сам этот сон в ярких его подробностях, которые заставили Гавела покраснеть.
Но черную яму, что разверзлась под его ногами, он видел тоже.
И человека в высоком парике, шедро припорошенном мукой. Этот человек раскрыл руки, собираясь Гавела обнять, и казался самым близким, самым родным во всем мире.
Гавел не знал, как его зовут, но с готовностью шагнул навстречу.
Шагнул бы.
— Не смей уходить! — Голос Аврелия Яковлевича отрезвил.
Яма осталась.
И призрак на ее краю. Он разозлился.
— Держись.
Держится. Как-то выживает на холодном ветру…
…случались в Гавеловой жизни ветра и холодней, хотя бы в ту ночь, когда он караулил под окнами некой чиновьей особы, о развлечениях которой ходили весьма интересные слухи…
…тогда ему удалось заснять и сию особу, и детей, к которым оная испытывала противоестественное влечение… и помнится, после его, Гавела, статьи эту самую особу отправили не только в отставку, но и под суд…
Призрак завыл.
Громко.
И швырнул в лицо горсть колючего снега. Острые снежинки липли на кожу и плавили ее… не расплавят.
— Стой, — говорил кто-то.
Гавел стоял.
На краю черной ямы, глядя в саму ее черноту, и она, любопытная, разглядывала Гавела глазами сотен призраков, которым не суждено было выбраться.
И тот, что получил шанс, скулил, жалуясь на холод.
Просил согреть.
— Не думай даже.
Не думает. Он, Гавел, может, и наивный, ежели ведьмаку поверил, но призрак — иное. Гавел чувствует за жалостливым его скулежом голод. Дикий. Старый. Такой, который не унять одною каплей крови. Подпусти — и выпьет досуха…
— Т-ты! — прошипел призрак в лицо и, вытянув бледные руки, толкнул Гавела в грудь. Прикосновение ледяных пальцев принесло и чужую память…
…дворец…
…и женщина, чье лицо прекрасно…
…безумный король, руки которого полны крови. Он черпает ее из чаши и льет на лицо… кровь стекает сквозь пальцы, обвивая предплечья. Король, запрокидывая голову, хохочет.
Светлые волосы разметались.
Корона соскальзывает, катится по ступеням трона, чтобы остановиться у ног женщины, на лицо которой Гавел не смеет смотреть.
Должен.
И он, превозмогая чужой страх, поднимает взгляд…
…должен…
Король кричит, и от голоса его трескаются стекла, выстреливают разноцветными искрами, а Гавел смотрит… через боль, через страх…
Сквозь кровавую пелену.
И та, чье лицо прекрасно, в раздражении кривит губы. Она вскидывает руку, сминая воздух. И звон его отдается в ушах, а потом… воздух расправляется сжатою пружиной…
…в грудь…
…и сердце обрывается, пронзенное осколками ребер…
…последней мыслью — обманул Аврелий Яковлевич, человек, челюсть которого Гавел держал в руке, умер отнюдь не от рук любовницы.