Глава 10
СМЕРТЬ НА ГУЛЬБИНКЕ
«Никуда не уеду», — первым делом подумал Персефоний, оказавшись дома. Но это, конечно, была не мысль даже, а так, оформившаяся в слова злость на все подряд: на Воеводу с его невесть откуда взявшимся государственным высокомерием, на Жмурия и вислоухого Хомку, на тяжеленный «магум-365», из-за которого он дважды по дороге чуть не попал в крайне неловкое положение, и на самого себя, на свое непонимание происходящего и нерешительность.
Нерешительность злила особенно. Персефоний никогда не считал это качество зазорным: если не дано быстро находить правильные решения, следуй народной мудрости и отмеряй семь раз. Но после знакомства с Хмурием Несмеяновичем сомнения стали источником мук. Он словно заразился от бригадира любовью к действию, хотя и понимал, что привычка действовать без лишних рассуждений и губила Тучко.
«Уеду, когда захочу», — решил Персефоний, несколько успокоившись.
За эту мысль ему тоже стало стыдно. Он изгнанник, и только по воле случая ему дозволено было не торопиться.
«Уеду, конечно. Разве мыслимо нарушить волю Королевы? А Хмурий Несмеянович… Конечно, если бы он пришел ко мне и попросил помощи, я не смог бы ему отказать, но, во-первых, как он придет, если понятия не имеет, где меня искать, а во-вторых… он не попросит. Не станет впутывать в свои дела, потому что они явно далеки от законности. Совесть он еще не всю растратил…»
Однако билет заранее он так и не купил, а ночь уже близилась к концу. Пришлось-таки опять взяться за карту, только теперь Персефоний, развернув ее на столе, отвернулся и, не глядя, ткнул пальцем. Попал в Закордонию. Может, так и лучше. В империи наверняка будет ходить слишком много разговоров про накручинские события, а в странах Запада всем будет безразлично, откуда приехал разумный, тем более разумный с деньгами.
Решив так, Персефоний вызвал посыльного и отправил его в кассы, потом пересмотрел собранный в дорогу багаж и занялся револьвером. Вынув барабан, прочистил пустые гнезда, открыл одну из коробок с зарядами и некоторое время, морща лоб, соображал, что к чему. Похоже, сперва следовало забить запыжованные пули в гнезда барабана, потом засыпать порох и закрыть гнездо плотно прилегающим капсюлем. Персефоний покачал головой. Воевода не обманул: «магум» не так-то прост в обращении.
Пощелкав разряженным револьвером, чтобы рука привыкла, упырь обратил внимание, что при нажатии тугого спускового крючка барабан плотно прижимается к казенной части ствола. Поразмыслив, понял: так сделано, чтобы избежать рассеивания газов при выстреле. Видимо, именно это, вкупе с увеличенным зарядом пороха, и давало «магуму» необычайную мощь.
Небо уже зарумянилось, когда вернулся посыльный. Вместе с билетом он принес, как и просил упырь, несколько свежих газет и пачку кофе. Спать не хотелось. Плотно задернув шторы, Персефоний заварил кофе, поставил в изголовье дивана свечи и прилег, просматривая прессу. Читал внимательно, чтобы не думать о том, что в последний раз наслаждается уютом жилья.
Главной новостью был парад — он состоится завтра, то есть уже сегодня, сразу после заката. Перед парадом торжественный митинг, после — всенародные гулянья. Графство Кохлунд сделало колоссальный прыжок вперед («Разве нельзя идти шагом, обязательно прыгать, как лягушке?» — подумалось Персефонию), очистив свои ряды от предателей («Что, правительство разогнали?» — разойдясь, уже не сдерживал упырь сарказма). Представители развитых западных держав («Развитых? Вот еще словечко — то есть все остальные уже недоразвитые?») приветствуют Кохлунд на его пути к свободе («Так мы еще не допрыгнули?»).
Разногласиям в правящих кругах конец: Викторин, Дульсинея и Перебегайло принародно перецеловались («Ах, Малко Пупович, не у Шейкшира вам нужно поцелуй Жевуды искать…») и объединили усилия в борьбе за суверенитет Накручины.
Виднейшие разумные Кохлунда горячо приветствуют новую политику правительства. Банкир Тихинштейн, разорвав сорочку на груди, со слезами на глазах просит принять на становление ультрапатриотической армии его посильный взнос.
Звезда словесности господин Задовский жертвует на те же цели гонорар от готовящейся к выпуску книги «Огнем, мечом и прикладом», а также половину суммы, которую ему удастся получить в случае положительного решения суда с зазнобца Сникевича, который украл у него этот роман двадцать лет назад («???»).
Молодежь из военно-патриотических клубов «Парубки Биндюры», «Гадючина» и «Flame of freedom» в едином порыве явилась на вербовочный пункт и вступила в ультрапатриотическую армию.
Завидную сознательность проявила община упырей Лионеберге: почти полным составом она присоединилась к всенародному ультрапатриотическому движению и согласна нести вместе со смертными тяжелую дубину народной войны на территорию порабощенной имперцами Накручины. Королева Ночи благословляет своих подданных…
Боже, боже…
Персефоний погрузился в беспокойную дрему, но проснулся еще раньше, чем оплыли свечи. Повинуясь капризу, подошел к окну и приоткрыл штору. Свет ударил по глазам, на минуту он зажмурился и подождал, пока не побледнел въевшийся в сетчатку образ необыкновенно яркого дня, насыщенного синим, голубым, зеленым и почему-то розовым. Потом заставил себя снова приоткрыть глаза.
Небесная синева, сочная зелень растительности. Над крышами неторопливо плыли раскрашенные в синий с желтым ковры-самолеты полицейских патрулей, и Персефоний сообразил: это уже идет подготовка к параду. Он начнется через несколько часов. Парад, потом гулянья. Все полицейские силы привлечены к обеспечению порядка.
«Не посмотреть ли?» — подумал Персефоний. Подумал вполне безразлично, но тут же понял, что не сможет уехать, не побывав на параде. Изгнанник, он милостиво выпущен из балагана, но тут остается его город, его народ, тут остается жизнь, которой он принадлежал, хотя никогда и не думал об этом.
…Костюм из Ссоры-Мировой был уложен, и он облачился в нарядный сюртук поверх батистовой сорочки, повязал на шею вместо галстука янтарного цвета платок. На плечи набросил плащ — во-первых, удобно в дороге, во-вторых, любая другая одежда безобразно скособочивалась, стоило положить в нее проклятущий «магум», а Персефоний не собирался возвращаться и прямо с Гульбинки думал поехать на вокзал. Нахлобучив на голову котелок, он помедлил, выбирая между тростью и зонтом. Остановился на трости. Подхватил саквояж и стремительно вышел, не давая себе времени оглянуться. Запер дверь, ключ положил в карман сюртука и торопливо спустился по лестнице.
Справедливости ради надо сказать, что в конторе домовладельца Персефонию в значительной мере помогли преодолеть тоску расставания с родиной. Ненароком, конечно: просто сообщили, что он «больше не жилец — в смысле, под нашей крышей». Однако квартплату взять успели и вернуть отказались наотрез. Персефоний попробовал спорить, но бросил эту затею, покуда не то что на парад глядеть — жить не расхотелось.
Светились окна и витрины, вдоль мостовых горели цепочки фонарей, в воздухе мерцали разноцветными огнями мириады выпущенных на волю светляков, кое-где переливались магические радуги. Народ валом валил на Гульбинку. Дневные и ночные жители бок о бок пробивались по запруженным экипажами улицам и тротуарам, где теснились, образуя заторы, тележки торговцев. Все стремилось туда, в центр города.
Персефоний свернул во дворы, чтобы срезать дорогу, и тут столкнулся с неожиданым препятствием в лице тощего «фантомчика», о котором после стычки в «Надел и пошел» забыл, считая, что тот отозван.
— Не ходите туда, сударь! — воскликнул призрак, поднимая руку ладонью вперед. Персефоний не остановился и был удивлен ощутимым прикосновением чего-то материального, упругого и даже немного теплого. — Не ходите!
— Куда не ходить? Почему?
— Прошу вас, поменьше соприкасайтесь с действительностью. Не теряйте своего душевного настроя!
— Какого еще настроя, о чем вы?
— Позвольте объяснить, сударь. Перед вами существо глубоко несчастное, вечно голодное, потому как судьба по великим грехам моим определила мне питаться только чувствами нежными, хрупкими, сугубо романтическими. А для фантома это… вечное недоедание. И вот впервые вами так напитан, так напитан…
— Когда это вы успели мной напитаться?
— А нынче днем, когда вы бессонницей пострадать изволили, — доверчиво улыбнулся призрак.
— Что-то вы темните, — усомнился Персефоний. — Не помню я в себе никаких романтических чувств.
— А это потому, что вы как бы в забытьи пребывали, — охотно объяснил фантом. — Между тем чувства ваши были очень похожи на те, которые дневной житель, человек, скажем, испытывает ночью. То есть не тогда, когда из-за работы не до сна, а просто так — не спится, и все… Хорошо еще, чтобы ветер в листве, или дождик, или чтобы луна и облака вокруг такие… — Он попытался показать на пальцах, какие именно. — И мысли в голову идут — не о сиюминутном, а о самом важном…
— Так вы за мной подглядывали? — упрекнул Персефоний, впрочем, без особого осуждения. Вот только ясно, что призрак что-то скрывает. — Вам это господин Воевода приказал?
— Да в общем-то никак нет… — смутился фантом. — Хотя отчасти — так точно. Оне сказали: у них — то есть у вас — теперь перед отъездом чувствительность сделается, так ты покрутись рядом… В качестве награды, значит. А у вас лучше, чем просто чувствительность! — радостно заявил он. — У вас такое… какого я уже лет не помню сколько не едал! Другие-то все больше о себе да про себя…
— А я о ком? Уж извините, только мне кажется, вы обманываете, — сердясь, сказал Персефоний. — Зачем вам, чтобы я на парад не ходил, при чем тут чувства? Это ведь распоряжение Воеводы, так?
— Нет, это я сам! Хотя господин Воевода тоже бы сказал вам не ходить. Но я сам — вы ведь там глубокое чувство потерять можете, если увидите… — Он осекся.
— Что увижу? Или — кого? — нахмурившись, спросил Персефоний и вдруг понял. — Тучко? Бригадир Тучко где-то там? А ну, говорите толком, иначе…
Он сжал кулаки, и фантом невольно отпрянул: напитавшись силой чужих эмоций, он приобрел некоторую материальность и теперь был открыт для физических воздействий. Не в полной мере, конечно, но лицо молодого упыря стало вдруг таким жестким, что и неполная мера представилась более чем избыточной.
— Да, там он, — прошептал призрак. — Там. И если вы его увидите, у вас… отношение изменится. А мне бы этого так не хотелось… Поедемте лучше на вокзал, сударь! Я бы вас проводил…
— Что вы опять про чувства? Ведь врете! Я про Тучко и не думал.
— Думали-с! Сами себе не сознавались, а думали-с. Иначе я и не питался бы вами. Настоящий романтизм, он, знаете, только тогда и бывает, когда не за себя, а за других душа болит. А когда за себя — это так, позерство, самого себя жаление. Нет, сударь, вы про друга своего думали.
— Да что б вы понимали! Разве он мне друг?
— Когда про другого все время думают, даже не замечая этого, как еще назвать?
Персефоний вздохнул и, обогнув призрака, зашагал дальше.
— Не ходите, сударь, — чуть не плача, просил тот, плетясь следом. — Такое чувство тонкое, невесомое — может, никогда в жизни уже не будет подобного.
— Дурень вы, романтик, — бросил упырь через плечо, стыдясь своей грубости. — Сразу видно, что чувства для вас — еда. По-вашему, они для того существуют, чтобы сидеть и переваривать их? Не путайтесь под ногами!
Он прошел через дворы, запущенные и забитые разнородным хламом, миновал переулок и очутился в уютном скверике, в котором любили бывать студенты — то шумными толпами, то парочками. Все скамейки и клены тут были изрезаны инициалами и неумело составленными формулами любви. Правее темнела громада университета, а уже за ним гудела Гульбинка.
Красивейшая улица города! Кто был в Лионеберге, тот видел ее — чаще даже Лионеберге не видят, а Гульбинку знают лучше местных. Вся улица — цепочка площадей, образованных широкими подъездами к учреждениям. Здесь суровая готика смягчена, сглажена, оживлена солнечной красотой восточного мира — таковы университет и Рада, таков отчасти многократно перестраивавшийся Собор. Еще тут есть Гостиный Ряд — бревенчатый, врытый в холмы, стоптавшиеся за века, и есть Старый Замок — угрюмый рыцарский бастион.
Снизу, от Рыночной площади, текла к Раде народная река. Персефоний, вынырнувший на Гульбинку близко к началу, сразу оказался намертво зажат между горожанами, течение подхватило его и понесло.
— Ух, сейчас будет! — говорилось вокруг на разные лады. — Ох, будет сейчас…
— А главное — зачем? — басил кто-то.
— Главное — на чьи деньги? — тонко возмущался другой. — На наши, на кровные!
— Да ведь опять ничего не выйдет! — сокрушался бас.
Но в основном настрой был оптимистичный.
— Уж теперь-то мы им покажем! Все, отгуляли свое предатели, нажировались — теперь-то мы…
И еще какой-то мелко дребезжащий, по-комариному въедливый, время от времени ввинчивал в гул голосов гордое:
— Там мой сын! Вот как семимильники пойдут — левый крайний в переднем ряду он и будет.
Ближе, ближе, вот уже нависла златостенная Рада с синими изразцами, но тут была единственная сила, способная бороться с народным морем, — полицейские кордоны. Персефония отнесло на противоположную сторону площади, к другому желтому дому — мэрии.
— Во-он оттуда они пойдут, родимые, соколики. Сын мой там, семимильник…
— Эй, да там уже вовсю… Опоздали! Тихо, тихо! Дайте послушать!
— …за измену родине, за предательство ультраправого дела национального освобождения Накручины…
— Не они там, нет? Левофланговый — мой…
— Да помолчи ты, старик! И вообще, молись, чтобы он среди этих не оказался, ни на фланге, ни по центру…
Все яснее слышался грозный голос:
— …за стяжательство, за мародерство, за укрывание незаконных доходов и прочие преступления, — голос зазвенел, взяв на тон выше, — бывший бригадир Цыпко Кандалий Оковьевич приговаривается к смертной казни!
Толпа взорвалась одобрительными криками. Персефоний перевел дух и про себя поправил говорившего: «Цепко, а не Цыпко. Цепко Кандалий Оковьевич. Он тогда со станции сбежал — с той самой, где Хмурий Несмеянович свое сокровище взял».
Когда прозвучало «бывший бригадир», молодой упырь был почему-то уверен, что услышит имя Тучко.
Над морем голов вздымался эшафот, словно коварный риф, приоткрытый отливом. По углам его стояли жандармы, с краев темнели плахи, а в середине поскрипывала шибеница на три петли. В одной уже кто-то висел.
Подле левой плахи стоял палач в черном балахоне. Конвоиры подвели низкорослого человека, стянутого веревками, бросили его на колени. Бывший бригадир казался то ли больным, то ли пьяным, он ничего не говорил, только медленно переводил пустой взгляд с одного лица на другое.
Священник-униат быстро прочел молитву, сверкнул в свете бесчисленных факелов топор, и с глухим стуком покатилась по неструганым доскам голова борца за суверенитет.
— Правосудие свершилось! — грянул все тот же голос. Он доносился с балкона Рады, на котором стояли в ряд правители графства со свитами. Говорил верховный судья Кохлунда, подозрительно молодой человек в красной мантии и с розовым платком на шее.
От ликующих криков заложило уши.
— Решением справедливого суда от вчерашнего дня, сего месяца, сего года: за многочисленные преступления против Накручины, графства Кохлунд и уголовного кодекса… — возобновил судья чтение, пока помощники палача оттаскивали тело.
Так это и есть торжественный митинг? Персефонию стало тошно, и он действительно пожалел, что пришел.
Против ожидания, с казнями управились быстро и четко. Пока гремел голос судьи, освобождалось место на плахе, подводили нового преступника, а с последними словами приговора над осужденным простирал руки священник, и, едва он произносил «аминь», палач поднимал топор или выбивал скамейку из-под ног.
Речь судьи была продуманна. Он ни на миг не терял внимания слушателей, все время подбрасывая им поводы для возмущения.
— …за сокрытие двух триллионов дукатов, что составляет сумму всех зарплат кохлундских служащих за месяц… за утаивание полутора триллионов дукатов, на каковую сумму можно два раза починить все дороги графства…
Толпе такой подход — с пересчетом всего на упущенные блага — нравился.
Персефоний старался поменьше смотреть на эшафот, только вглядывался в лица осужденных, боясь увидеть Хмурия Несмеяновича, а потом отводил взор. На длинном, покоящемся на плечах атлантов балконе, вытянувшемся вдоль второго этажа Рады, выстроилось правительство. Персефоний подумал, что впервые видит его вживую, не на газетных снимках и скороспелых шедеврах живописи.
Вот они все. И ведь вроде бы люди как люди…
Вот это болезненное лицо, несущее печать вселенской скорби и усталости, выдающее вместе с тем импульсивный, не склонный к воздержанности характер, могло бы принадлежать рядовому сантехнику, или зеленщику, или жандарму — любому из тех разумных, чья малоприметная ежедневная деятельность и составляет существо цивилизованной жизни.
А эта косая сажень в плечах — да, подогнали под нее дорогие костюмы, да, круглая физиономия поверх этого монумента легко принимает великосветское выражение — но вот так, незамутненным глазом погляди: сколько пользы он с цепом на току принес бы!
А этот актерский талант! Боже мой, на что не пошли бы виднейшие театры, чтобы заполучить такую лицедейку! Какое разнообразие амплуа! Леди из нержавеющей стали, хрупкая ранимая фея, примерная домохозяйка, деятельная эмансипе, миссионерка здорового образа жизни — лишь немногие из уже сыгранных ролей. Персефонию больше всего запомнился номер из предвыборных гастролей: «Вот стою перед вами я, простая накручинская баба…»
По краям от ведущей троицы — новые лица кохлундской политики. В глубине, за плечом Победуна, Персефоний разглядел Королеву с непроницаемым лицом. Ее, должно быть, многие считают пока темной лошадкой: все знают, что между упырями и властями был большой торг, но никто не знает толком, чем он завершился. Пусть бы так и оставалось, подумал Персефоний. Пока намерения Королевы неочевидны, у нее остается шанс уйти со сцены. Как только для нее определят постоянное место в кругу кохлундских властей, она превратится в очередную шестеренку безумного механизма, и это будет конец упырского мира.
Хотя был ли он когда-нибудь, упырский мир?
Нет, нельзя так думать, нельзя сомневаться, оборвал себя Персефоний. Несмотря ни на что, нельзя говорить, будто все было неправильно. Была идея, была вера, а значит, и мир был. Мы утратили это сейчас, но, возможно, именно утрата преходяща, и если не поддаться соблазну минутное назвать вечным, а состояние утраты — естественным, то, может, еще удастся что-то вернуть, найти… Пока пустота, оставшаяся в душе на месте веры, не заросла мхом и плесенью.
Персефоний перевел взгляд на другую сторону балкона.
Там стоял униарх, а за ним теснился генералитет, отделенный от штатских фигурой помощника Перебегайло — как его, писали же в газетах… да, Дайтютюна. Уже Дайтютюн стоит в каком-то строгом военного покроя френче, а за ним — блестящие мундиры невиданного фасона с бледными от счастья, никому не знакомыми лицами…
Что такое? Персефоний вздрогнул: одно лицо было ему знакомо, правда, отнюдь не по выступлениям на публике или в прессе. Эргоном! Рука об руку с Дайтютюном и тоже во френче.
Ох, не к добру…