ГЛАВА 4,
в которой мы узнаем кое-что о воздухоплавании и о волшебных предметах
Летать зимой — занятие дорогостоящее, потому что сложное. Во-первых, даже на небольшой высоте не просто холодно, а зверски холодно; во-вторых, это еще и опасно: снег скрадывает очертания ландшафта и велик риск аварии, если приходится идти на снижение.
Поэтому зимой отдельными самолетами никто не пользуется, ковролетчики работают на скрепах — то есть скрепляют сразу четыре ковра, ставят просторный войлочный шатер с очагом и летают самое меньшее вдвоем.
Полеты внутри губернии считаются легкими, поэтому в рейс до Храпова собрались как раз двое: полулюд и лесин. Скреп давно уже был выведен на площадку, загружен и жарко натоплен, пар клубами валил из дымохода.
Не дожидаясь укоризненных намеков, Сударый вручил старшему по скрепу, лесину, пятиалтынный:
— За простой.
— Добро пожаловать.
Переплет, всю дорогу до ковролетки занимавшийся тем, что приматывал кофр к санкам, только сейчас по-настоящему огляделся по сторонам. Чужие разумные, которым дома не сидится, чужие строения, неказистые, сущие сараи, а главное, обилие пространства — все это давило на него. Недолгая погрузка промелькнула как в тумане. Возить санки покамест не пришлось, ковролетчики сами занесли их в шатер, на который почтенный домовик взирал со старательно, но не слишком успешно скрываемым ужасом.
Когда полулюд спросил, будет ли он утепляться, Переплет даже не сразу понял, что обращаются именно к нему. На всякий случай кивнул, и ковролетчик выдал ему какую-то разновидность тулупа, который, оказывается, следовало надевать поверх собственной одежды. Переплет надел и понял, что стал похож на колобка и не в состоянии сделать ни шагу.
К сожалению, понял слишком поздно, когда обнаружил, что уже не видит широкого двора с темными стенами сараев, зато прекрасно видит крыши. На одной как раз копошился сарайник, сметая снег; он помахал Переплету рукой. Домовой механически ответил на дружелюбный жест, хотя, пожалуй, у него получилось только слегка шевельнуться.
И подумал: «Лечу! Батюшки, лечу же…»
Домовой в воздухе — явление редкое, и если бы Переплет был способен сейчас мыслить сколько-нибудь сложными синтаксическими конструкциями, то непременно добавил бы, что и нелепое, и немыслимое, и даже противоестественное. Однако в голове билось только: «Лечу…» — и еще невесть откуда запрыгнувшее не слово даже, а так, какая-то дрянь словесная: «Ёкрить».
А город все разрастался вширь под его ошеломленным взором.
— Первый раз в полете, господин домовой? — спросил, подойдя к нему, лесин.
— П-первый. И последний, — выдавил Переплет.
— Типун вам на язык! — рассердился тот. — Кто ж это слово говорит, тем паче в воздухе? Нам еще возвращаться, между прочим. Вы бы, коли от страха трясетесь, шли в шатер.
«Трясусь, — обреченно подумал Переплет. — Да, трясусь от страха, вернее не скажешь. И уже не первый день. Ну да, страшно, только как-то некрасиво получается. Непеняй Зазеркальичу вон тоже страшно, по ауре сразу видать, а так-то и не скажешь. Правда, он не за себя, он все больше за нас думает. За меня вот переживает, за упыря. Вереда ему нравится…
Наверное, в том и дело, — решил домовой. — Непеняй Зазеркальевич тревожится за других, вот ему и некогда трястись. А я… Вот, между прочим, сейчас Вереда одна-одинешенька осталась в доме с неведомым призраком. Ей-то, поди, страшнее! А я тут нюни распустил с каким-то ёкритем. Сараи мне не понравились. А чего — они ж сараи! В них не жить, только самолеты держать. Сарайник-то у ковролетчиков вона какой ладный, сразу видать, что все у него там в порядке и по уму. Ладом, значит».
Между тем стало ощутимо холоднее. И хотя сурово отчитать себя оказалось не такой уж плохой идеей, глядеть по сторонам было неприятно: очень уж не хотелось гадать, где тут в сплошной белизне земля, где небо и что это за туманная полоска там, уж не пресловутый ли горизонт, о котором часто в книжках пишут?
Кое-как развернувшись (кажется, легче было самому провернуться внутри тулупа), Переплет добрел, наступая на полы, до двери, откинул полог и ввалился внутрь.
В шатре было жарко, через прямоугольные прозрачные оконца вливалось достаточно голубоватого зимнего света. Сударый, скинув верхнюю одежду, сидел подле гудящего очага, чугунного, круглого, с бегающей по спирали саламандрой, и курил трубку. Второй ковролетчик, полулюд, что-то помечал карандашом на карте, сверяясь с погодным календарем.
Выпутавшись из тулупа, Переплет сел рядом с Сударым. Осознавать, что под тобой добрых полверсты чистого воздуха, от которых ты отделен самое большее вершком толстой ковровой ткани, было крайне неуютно, однако домовик заставил себя успокоиться. Много народу летает — и ничего… В основном — ничего. Так, изредка разве где-нибудь… «все члены экипажа и пассажиры…».
Нет, и как эти самые члены экипажа каждый божий день… ну или не каждый, откуда домовому знать, может, и через день-два, но все равно ведь постоянно, сами, без принуждения… Бедовый народ. В молодости Переплет любил читать книжки про всякие дальние странствия, а теперь вот понял, что никогда не принимал их всерьез, будто то были сказки, небывальщины. Ан нет — дальние странники, оказывается, совсем рядом живут, под боком, чуть только за порог выйдешь, а навстречу они…
— Неуютно? — сочувственно спросил Сударый у Переплета.
— Да, есть маленько.
— Думай о чем-нибудь постороннем, — посоветовал оптограф. — Это помогает преодолеть неуверенность.
Переплет кивнул без всякого энтузиазма. Сказать-то легко… Только попробуй подумать хоть о чем-нибудь, когда у тебя под пятой точкой чуть заметно колышется, словно дышит, поверхность ковра, за которой…
Уф, чуть дурно не стало. Переплет огляделся, старательно выискивая взглядом хоть какой-то предмет для размышлений, но все тут, в шатре, было такое ковролетческое, так навевало мысли о белесой бездне с призрачной полоской горизонта…
Кроме пассажиров и их поклажи, конечно. Вот оно!
— Давайте-ка, Непеняй Зазеркальевич, еще коробку с кристаллами к санкам приторочим, — предложил Переплет и тут же занялся делом.
Не то чтобы прямо уж так решительно помогло, однако руки дрожать перестали, и из голоса, кажется, исчезла дребезжащая нотка.
— А тебе не тяжело будет? — просил Сударый.
— Да уж полегче, чем вам, на санках-то чего не возить. Однако же и тяжесть! И что вы тогда с господином Рож де Кривом рассорились? Вроде хорошая была мысль — уменьшить оптокамеры. Летели бы сейчас с такой вот коробочкой… — Переплет показал руками, какой, по его мнению, должна быть миниатюризированная оптокамера — примерно с окуня величиной.
— Ну, во-первых, с Колли Рож де Кривом мы не разругались вовсе, ты преувеличил, — улыбнулся Сударый. — Во-вторых, сейчас бы мы летели, полагаю, с точно таким же набором инструментов, потому что миниатюризация — это пока только общая идея, которая требует решения целого ряда специальных задач. Допустим, просто уменьшить фокусное расстояние за счет зеркал мало, потому что у призматического объектива и зеркала разные параметры преломления ауры, нужно их как-то совместить, иначе получим в лучшем случае неподвижную картинку. А главное, конечно, — это новый носитель, компактный и не уступающий качеством стеклу. Но даже не это послужило причиной того, что с господином Рож де Кривом мы расстались в несколько натянутых отношениях…
Сударый выбил трубку над очагом. Переплет заметил, что ковролетчик прислушивается к разговору.
— В магической науке издревле существует так называемый завет царя Ломоноса, величайшего мага в истории: «Вводи новшество не тогда, когда это стало возможным, а тогда, когда без него уже невозможно». Конечно, этот завет впервые назвали устаревшим уже лет через сто после царя Ломоноса, однако многие предпочитают к нему прислушиваться.
— Я этого не сильно понимаю, если честно, — признался Переплет. — То есть я, конечно, тоже против всяких там новомодностев, но ведь ежели подумать хорошенько, то и без них никак. Ну… — Его взгляд остановился на очаге. — Вот печка, скажем. Старая добрая печка. Лучше вроде не бывает. Однако ж если бы не саламандры, подумать страшно, сколько деревьев на одни только дрова потребовалась бы. Это, пожалуй, лет за сто все лешие на свете бездомными бы сделались. Жуть! Значит, нечего дожидаться, и правильно, что саламандр стали разводить.
— Правильно, — кивнул Сударый. — Кстати, повсеместное внедрение саламандрового отопления как раз и началось после того, как была осознана опасность. Действительно наступил момент, когда обходиться без новшества стало невозможно. Но вообще это очень сложный вопрос. Лично я полагаю, что заменять старые вещи на новые означает своего рода предательство по отношению к вещам.
— Это вроде немного вещизм напоминает? — припомнил Переплет где-то читанное. Кроме книжек приключенческих, он, бывало, и в серьезную литературу заглядывал; не сказать чтобы особенно много понял, но по домовицким меркам считался очень образованным.
— Ни в коем случае! На этом я готов настаивать, — возразил Сударый, сдерживая улыбку. Хоть это и не предмет для шуток, все же забавно было слышать осуждение вещистской ереси из уст домового — ведь она и возникла когда-то благодаря именно таким существам, которые в определенном смысле могли считаться душой материальных объектов. — Бессмертной душой обладают только разумные существа, а вещизм — несомненная ересь. Но вещи способны нести на себе духовный отпечаток того, кто обладает душой. Или, вернее сказать, это неотъемлемое свойство разумного — оставлять духовные отпечатки наряду с материальными следами. Как Всевышний одухотворил нас, так и мы по мере сил пытаемся одухотворить окружающее нас пространство, потому мир именно таков, каким мы сами его делаем. А что касается духовных отпечатков — это ведь не просто след ауры, который можно считать и проанализировать. Это и наша память, это и наше уважение к чужому труду… и много что еще.
— Тут, я думаю, вы правы, с какой стороны ни посмотри, — согласился Переплет. — Мне ли не знать, как славно с привычной вещью дело иметь!
— История знает немало случаев, когда предметы как бы сами собой обретали магические свойства — столь сильными оказывались оставшиеся в них от разумных следы. А ведь даже в повседневном быту, беря в руки старую вещь, мы ощущаем какую-то особую добрую магию… Предавать ее ради сиюминутной выгоды я считаю безнравственным.
— Истинная правда, — сказал вдруг полулюд. — Уж извините, что перебиваю, а только, кажется, вы даже не представляете, насколько правы. Взять нашу профессию: да, верно говорят, что ковролетчики — самые суеверные существа на свете. Но это не на пустом месте возникло. Коверный самолет — он до порядочности чуткий и к хозяину привязывается. Потому ни один ковролетчик не сядет на скреп, в котором нет его ковра. Даже больше — нельзя ступать на скреп, если с владельцем одного из ковров ты в ссоре. Это уж просто для жизни опасно. Или вот, скажем, обидел тебя другой ковролетчик, а потом извинился. Так вот, если ты его не простил в душе, то лучше так прямо и сознайся, а не то непременно… ну, не наверху будь сказано. Нехорошо будет, в общем. Или тебе, или ему. А бывало, что и оба…
Полулюд выразительно качнул головой, намекая на падение. Переплет сглотнул.
— Так я вот к чему — слыхали вы про Большой слет на Каблучке?
— Нет, пожалуй, не припомню такого, — сказал Сударый.
— Было в одна тысяча восемьсот тридцать шестом году, — отложив карту и покручивая в пальцах карандаш, принялся рассказывать полулюд. — Известная крутальянская фирма предложила новое средство передвижения по воздуху…
— А, ступолет! — воскликнул Сударый. — Да, я читал про них. Однако простите, что перебил, рассказывайте, про Каблучок я не знаю.
— Постойте, что это за ступолеты такие? — спросил Переплет. — Это вроде ступы Бабы-ёжкиной?
— Да, почти, — кивнул ковролетчик. — Только старинная ступа для разных чар служила, сейчас бы про нее сказали, что она многофункциональна. А тут берут, скажем, четыре ступы, чаруют исключительно на полет и крепят к такой закрытой каморе с дверями и окнами. Сразу же шум поднялся, мол, давно пора, ковры-самолеты устарели, не отвечают современным требованиям… Некоторые фирмы сразу заключили договор на поставку ступолетов, но большинство поостереглось, сперва, мол, надо крепко подумать. И вот собрались ковролетчики со всего почитай мира на полуострове Каблучок, чтобы это дело обсудить. Собрание было — словами не опишешь. И тогдашний чемпион высоты Вернон, и Цекалов, первым перелетевший через океан; Берингоф, покоритель северных морей и отец палубной авиации; полярники Батянин и Гармундсен; заклинатель воздушных духов Сумом Врайт…
Ковролетчик перечислял имена, как библиофил — любимых авторов, выговаривая их со смаком и значением. Переплет даже заслушался. «Вот ведь как оно бывает, — подумал он, снова вспомнив читанные в юности книжки. — Думаешь, будто они за тридевять земель, все эти герои, а они — вот, пожалуйста…» Его почему-то нисколько не смущало ни то обстоятельство, что от Спросонска до полуострова Каблучок никак не меньше тысячи верст, ни что сам рассказчик на историческом собрании не был, — все в этом повествовании, в этом эпическом перечне практиков и теоретиков аэронавтики вдруг сделалось близко и понятно, как если бы речь шла о Шуршуне Шебаршуновиче и других родственниках.
— А впрочем, это уж отдельно рассказывать бы стоило, — заметил, чуток подвыдохшись, полулюд. — Ибо даже просто перечислить всех — голова закружится. Никогда больше не собиралось вместе столько великих летунов и ученых. И вот решили они, что от ковров отказываться нельзя. Не простят они нам того, и правильно сделают. А ступолетам сперва показать себя надо, чтобы о них серьезно говорили. И что вы думаете? Даже те компании, которые уже заказали ступолеты, выплатили неустойку и все оставили по-прежнему. Вот что в былые времена значили голоса таких разумных, — заключил он.
— В армии ступолеты, однако, применяются, — заметил Сударый.
— Конечно, только так и не смогли они вытеснить ковры и скрепы. Что уж говорить о всеобщем внедрении. И то сказать, какие там особенные удобства? Не дует — верно, так и в шатре тоже не дует. А что до техники безопасности, так не надо прыгать на краю, вот и будет безопасность.
Романтическое настроение Переплета мигом куда-то подевалось от этого замечания. А полулюд, оказавшийся большим любителем поговорить, произнес голосом сказочника, сосредоточив взгляд на карандаше, который так и крутил в пальцах:
— А если желаете, так я вам еще одну историю расскажу, не из ковролетного ремесла историю, а так, житейскую. Я, собственно, о ней-то сразу и подумал, как вы обмолвились о том, что вещи могут быть немного вроде как живыми. Это про моих родителей. Отец-то у меня человек, а мать русалка, а они, как известно, с сухопутными нечасто сходятся. Многие их гордыми считают — ну, может, так оно и есть, во всяком случае, матушка моя в девичестве самых строгих правил была и всяких легкомысленностей не одобряла очень. А батюшка, надобно вам знать, не скажу что человек легкомысленный, а просто веселый, открытый, на шутку скорый, так, если не приглядываться — ну ветреник. С матушкой познакомился он, когда над рекой ковры гонял во время строительства одного города. Сперва все с шутками да прибаутками к ней — она отворачивается. Он было рукой махнул, однако задела она его за живое, решил поухаживать. Да только куда там! Едва глянет бывало, а то и вовсе не заметит. Затосковал тогда мой батюшка не на шутку, друзья его не узнавали. Брось ее, говорят, иссохнешь! А он: нет, разве только для хохотушек я создан? Что же это, мол, неужто во мне нет чего-то такого нужного, чтобы серьезная барышня на меня посмотрела? И вот однажды пришло ему в голову стих написать. Сказано — сделано, купил тетрадку с карандашом, сел у костра (а летом там теплынь, все на стройке так и ночевали в поле), сел, значит, и стал писать. И полилось у него из души, без конца и края, как та река… Стихи у него были хорошие, — чуть помолчав, продолжил полулюд. — То есть не так чтоб прямо в столичном журнале печатать, но, если кто посторонний послушает, не рассмеется. Просто писал, но от души. И при первом же случае эти стихи русалке подарил. Она с виду все так же холодна оставалась, но батюшка сказывал, так его собственные стихи увлекли, что он больше о них, чем о ней думал. Не мог уже не писать. Ну а дарил, понятно, ей, хотя уже можно сказать — по привычке. И вот кто его знает, одни говорят, что стихи матушку покорили, другие уверяют, будто просто обидно ей стало, что такой парень сох по ней, сох, да вдруг перестал… По мне, не так это и важно. Важно, что сошлись они, слюбились и среди прочих детей меня на свет произвели. Что до стихов, так со временем отец их оставил. Ну, может, и не оставил совсем, может, только показывать перестал, тут уж не скажу. Сам-то он говорит: вижу, мол, что большого поэта из меня все равно не получится, а малым слыть не хочу. В этом деле ты или великий, или никто. Однако те, давние стихи свои он до сих пор любит и, если матушка их напевает, слушает, про все забыв. И даже тот карандаш, которым у костра вирши свои набрасывал, отец мне подарил, на счастье. Разумел, надо думать, что и мне когда-то пригодится стихи писать. Однако я свою суженую покамест не встретил, к поэзии склонности не ощутил и, наверное, ничего бы вам сейчас не рассказывал, кабы не одна странная штука. Счастливый карандаш этот я поначалу просто с собой носил. А однажды, тоже зимой было дело, шли мы на скрепе в соседнюю губернию; вдруг глядь — погода портится. Погодный календарь подкачал. Это, скажу я вам, дело скверное… Вокруг пустота, причалить негде, посоветоваться не с кем. Тут надо срочно самим сделать расчет, прикинуть, чего ждать, а уж тогда решать, тянуть ли до цели или приземляться да зарываться в снег. Вообще тогда с ребятами должен был Грамотей идти, да у него жена заболела, вот я его и подменил. А против Грамотея погодного мага разве что в столицах найдешь, меж профессоров. Точно вам говорю, погодник от Бога. Однако ж Грамотея нет, есть я. Вот и кидаюсь я в «красный уголок», — полулюд указал карандашом, и стало ясно, что так ковролетчики шутливо именуют часть шатра с сундуком, на котором размещались все навигационные принадлежности: компас и хрустальная сфера, карты и справочники и проч., и проч., — хватаю метеокарту, погодный календарь на год, в котором ошибка, последнюю сводку — ну, в общем, все сразу хватаю и при помощи карандаша и логарифмической линейки принимаюсь строить Фигуру — это так по-нашему полный погодный расчет называется. Карандаш второпях тот самый, заветный, под руку попался, но я это только потом обнаружил. Замеряю насыщенность ветра — батюшки святы, больше двадцати пяти сильфов на кубометр! Чарами его глушить, стало быть, бесполезно. Строю прогноз. Тороплюсь, а у самого руки мало не трясутся… И получилось, что буран будет страшенный, на три дня. Ровно через час ветер поднимется до критической отметки. До цели дотянуть — впритык, то есть, может, и дотянем, но уже вряд ли приземлимся. Однако по расчетам выходит, что в трехстах саженях наверху другой поток проходит, попутный. Можно подняться — и он нас сам принесет куда надо, времени выиграем чуть не вдвое. Однако же риск… Все-таки я не Грамотей. Ну, старшой наш минутку подумал, потом говорит: делаем! Все одно три дня под сугробами сидеть — тоже риск, и, пожалуй, не меньший. Ну и сделали. Не подкачала Фигура. Потом я, уже внизу, Грамотею ее показывал — он только руками разводил: ну, мол, даешь ты, Варган, и я бы лучше не рассчитал. Однако я не гордился, потому как сам, собственную Фигуру просматривая, диву давался, как это у меня так гладко все получилось. Вот тогда и обратил внимание, что я ее заветным карандашом строил. И завел себе такую привычку: все серьезные расчеты выполнять только им. Который год уже пользуюсь — не нарадуюсь… — Полулюд приподнял карандаш — красный, со стершейся маркировкой и, пожалуй, длинноватый, если верить, что им пользовались «уже который год». — И только со временем начал примечать, что карандаш-то не стачивается. Сообразил наконец — батюшка ведь рассказывал, что горы бумаги им исписал, а он все одной длины. И что интересно: возьмусь за перо — потею над формулами, словно троечник на экзамене. А с заветным карандашом все само собой делается. Зато начни с ним, предположим, кроссворд разгадывать или еще какой ерундой заниматься — голова пустая, аж звенит. Вот так, господа, самый обычный карандаш из канцелярской лавки, купленный за грош, сделался талисманом. Без всяких чар. Сам собой. Просто потому, что был в руках у тех, кому очень нужно было сделать что-то важное. Такая вот история… Не утомил я вас?
— Нет-нет, что вы! — воскликнул Сударый.
Полулюд по прозвищу Варган открыл было рот, но, что он хотел сказать, просто ли поблагодарить за внимание или поведать еще какую-нибудь историю, осталось неизвестным. Качнулся полог, в шатер, запустив на миг ледяной ветер, протиснулся второй ковролетчик, лесин, в запорошенном мелкими снежинками тулупе, туго завязанной ушанке и с вязаной маской на лице.
— Варган, имей совесть, я сколько ждать могу? — вопросил он, развязывая ушанку и стягивая ее со спутавшейся гривы волос. — Мне границу потока надо знать, а то снесет за Лентяйку. Ты Фигуру закончил?
— А, сейчас, минутку, — спохватился полулюд и уткнулся в карту. — Вот-вот, заканчиваю, э-э, две и две сотых, угол пятнадцать, насыщенность равновесная…
— Ну, коли все высчитал, так иди и правь скрепом, — сказал лесин, расстегивая тулуп. — Я уже околел тебя дожидаться.