Книга: Дорожный иврит
На главную: Предисловие
Дальше: ПРО «ИЗРАИЛЬСКУЮ ВОЕНЩИНУ»

Сергей Костырко
Дорожный иврит. Путевая проза

Часть первая

ИЗРАИЛЬ КАК ИСПЫТАНИЕ
ДЛЯ МАТЕРИАЛИСТА

Единственное, что смущало меня, впервые отправлявшегося в Израиль, это количество заготовленных, пусть и непроизвольно (книги, фотографии, любительское видео и пр.), образов его и, соответственно, уже готовых эмоций, которые неизбежно, как думал я, будут заслонять для меня реальность. Понадобятся специальные усилия, чтобы очистить то, что увижу я, от ожидаемого.
Но никаких усилий не потребовалось.
…Оглушающие размерами, светом и муравьиным копошением толп ангары Домодедовского аэропорта после паузы перелета продолжились для меня ангарами аэропорта Бен Гуриона, в принципе, теми же самыми, только указатели вдруг заполнила ломаная вязь иврита.
Завершив у окошка паспортного контроля процедуры, начатые в Домодедово, я, еще не вполне веря себе, выкатился наконец со своей тележкой наружу. Под небо Палестины. И обнаружил себя на дне колодца – с трех сторон от меня уходили в небо могучие стены из зеленоватого стекла, прошитого металлом, под ногами была бетонная дорожка с мелким кустарником по краям, а справа – бескрайнее поле автостоянки с двумя или тремя одинокими машинами с краю. Единственным человеком, которого я увидел в этом странном для слова «Палестина» пейзаже, был мой израильский друг Наум. Далее: я стоял возле его машины – солнце радужно светилось в каменной крошке, утопленной в асфальт, горизонт образовывали какие-то башни над бетонными косогорами аэропортовских автомобильных развязок, в мобильнике звучал московский голос жены, и безмятежность погруженного в полуденную знойную одурь мира вокруг меня была почти по-деревенски абсолютной.
Сунув замолчавший мобильник в карман, я начал устраиваться на переднем сидении машины Наума, тут же нервно пропиликавшей мне требование пристегнуть ремень безопасности, и это было, как выяснилось потом, вступлением в непосредственный контакт с тем сложным – технически, эстетически, исторически, метафизически – сооружением, а точнее организмом, которое осталось у меня потом одной из главных метафор Израиля. За неимением подходящего слова (а я перебирал честно – шоссе, трасса, магистраль, хайвэй, автобан и т.д.) назову его просто Дорога.
Вначале я смотрел через ветровое стекло, как капот нашей машины засасывает противоестественно ровный для русского глаза асфальт, поднимавший нас по плавному изгибу пандуса над темной зеленью мандариновой рощи, ну а потом окна справа и слева заполнила нежно-зеленая и нежно-рыжая неправдоподобно ухоженная земля. Передо мной разворачивали почти буколический сельский пейзаж – бледно-зеленые рощи олив, изумрудная зелень каких-то огородных, надо полагать, культур; буро-серебристая поверхность хлопкового поля; виноградники на низеньких шпалерах, с редко торчащими резными листьями, просвечивавшими на солнце алым, как уши первоклассника Первого сентября. При этом совсем близко от себя, на откосах вдоль дороги я видел обнажения сыпучего, больше похожего на мелкий песок грунта, и сочетание полумертвой прокаленной земли и буйного садово-огородного цветения на ней казалось почти противоестественным. И это первое впечатление, как выяснил я в последующие дни, оказалось абсолютно верным – гуляя по тель-авивским улицам-аллеям или по паркам, я, опустив глаза вниз, почти всегда видел уложенные в траву тонкие резиновые шланги, по которым подается вода к каждому дереву, к каждой клумбе, к каждому газончику. Сочетание крайней уязвимости, зыбкости с цепкой укорененностью выращенной репатриантами на этой земле жизни наводило на мысль о присутствии здесь каких-то чуть ли ни мистических энергетик.
И следующее, связанное с этим переживанием, не менее острое, – ощущение противоестественного комфорта, с которым Дорога проносила нас через эту землю. Физическая мощь ее как некоего промышленного сооружения, то есть тысяч и тысяч тонн бетона, асфальта, камня, металла, явлена была в легкой, почти ажурной конструкции; графика бетонных столбов-переростков с крохотными наклоненными вниз головками светильников прорисовывала в небе воздушный коридор Дороги. За окном справа струилась металлическая лента-бордюр, отделявшая стремительный поток блестящего тупорылого металла на колесах от безмятежной неподвижности и покоя зеленых полей. И само тело Дороги отнюдь не казалось инородным в этом праздничном просвеченном солнцем пейзаже, переливающемся всеми возможными оттенками зеленого с сахарной пудрой городских многоэтажек на горизонте.
Некоторая избыточная метафоричность, на которую тянет меня в этом описании, связана с тем, что проложена Дорога не только через эту землю, но и – через нашу культурную память. На дорожных щитах я читал латинские названия «населенных» и «географических» пунктов: Яффа, Иерусалим, Кейсария, Капернаум, Кумран, Массада и так далее. Нормальная жесть и нормальная краска вполне выдерживали тяжесть этих слов, и мы с Наумом, соответственно, пользовались этими «словами», рассчитывая время и маршрут, определяя остановки для купания в озере (Генисаретском!), обеда, заправки и т.д. И при этом было отчетливое ощущение нереальности, когда машина наша, задрав нос, начинала взбираться на гору мимо щита с надписью «Фавор», или когда мы, пролетев через мостик над небольшим, заросшим кустами ручьем, рассматривали оставшуюся на сетчатке глаза надпись с дорожного щита: Иордан. Переживание было сильное, но отчасти предсказуемое. А вот от чего пробирал меня здесь легкий озноб, так это от недоступного для чтения, но более чем внятного мне иврита на дорожных щитах. Вполне как бы будничного, узкофункционального, «дорожного иврита», то есть «до Иерусалима столько-то километров, до Хайфы – столько-то». Однако после гуляний по старинным торговым – драным, косматым – восточным кварталам Яффы, в которых до погромов 1920-х годов селились репатрианты первой и второй алии, специальных усилий для осознания того, что означает этот «дорожный иврит», не требовалось.
Я приставал здесь к друзьям-израильтянам с вопросом: было ли в Палестине (да и вообще где-либо на Земле в начале ХХ века) какое-то место с какими-то селениями, пусть крохотными, глухими, жители которых говорили бы на иврите как на своем «природном языке»? «Откуда, – говорили мне, – это ведь язык древний, книжный. Религиозный». Ну а сколько было евреев в Палестине, скажем, в 1870 году, до первой алии? Тысячи две-три, ответил мне Наум.
Я спрашивал также, какой это язык. «Это язык типа эсперанто? Средство общения и передачи информации, или он стал живым языком?» – «Еще как стал! – отвечали мне. – Приезжающим сюда с очень даже приличным знанием словарного иврита приходится заново переучиваться. Канонические слова и конструкции после обкатки живой израильской жизнью обретают массу новых смысловых оттенков, иногда прямо противоположных изначальному значению».
Значит, так, думал я, – а в данном случае я не историческое исследование пишу, я просто пытаюсь как можно точнее описать образ, который возник у меня в Израиле, возможно, образ неточный, но мне это уже без разницы, важно, что образ был абсолютно спонтанным, и в этом его ценность, – значит, так, думал я, к XIX веку иврит был языком древних книг, прапамятью рассеянной нации; еврейские философы в Испании XIV—XV веков писали свои тексты на арабском, ну а еврейская жизнь Центральной и Восточной Европы заговорила на идише. Иврит из реального языка превратился в идею языка. Но вот две-три тысячи евреев, живших в Палестине, превратились в пять миллионов и заговорили на иврите. И что здесь было причиной, а что следствием? То, что я вижу и слышу, убеждает меня, что причиной был как раз язык, историческая память, а не сложившаяся ситуация с пятью миллионами репатриантов, потребовавшая, в свою очередь… и т.д. Ясно же, что это язык, точнее идея языка собрала эти пять миллионов. Язык создал государство, а не наоборот.
Ну и что это все на самом деле значит? А значит многое, – как минимум, необходимость переосмыслить максиму, всегда воспринимавшуюся мною совершенно очевидной: «Бытие определяет сознание». Бытие, которое проносит меня по каменному руслу Дороги, размеченной ивритским алфавитом на дорожных щитах, демонстрирует свою абсолютную подчиненность сознанию, в данном случае – идее языка и полуторатысячелетнему усилию рассеянных по миру людей удержать эту идею в себе. Иврит на дорожных щитах как бы притворяется принадлежностью ко второстепенным функциональным атрибутам дороги, потому как ясно ведь, что здесь другая иерархия, что само существование этой Дороги – следствие его, языка, существования, думал я.
И, далее, я пытался сформулировать для себя связь всего описанного выше с еще одним, мистическим почти, свойством Дороги – ее стремительностью. В десять утра я сел в экскурсионный автобус возле своего отеля на побережье в Тель-Авиве, где ночью меня, зашедшего для одинокого купания далеко в море, высвечивали специальным прожектором пограничники, а через полтора часа, окруженный Иудейской пустыней, смотрел сквозь горячее дрожание воздуха на горы Иордании за Мертвым морем. Или – спустившись с вершины одной из гор на Голанских высотах, с которой совсем близко видны Сирия и горы Ливана, мы сели в машину, и путешествие сюда, длившееся с остановками два дня, сократилось вдруг до трех часов дороги до Тель-Авива. Но ведь это же расстояние от Москвы до Калуги, не далее! По возвращению я взял атлас и прочитал, что по территории Израиль (21 056 кв. км) меньше моей Калужской области (29 900 кв. км). То есть размеры этой страны совершенно несопоставимы с местом, которое занимает она в современной мировой истории. Как будто здесь – и это почти физически ощущаешь – разбухают время и пространство.
По дороге в Галилею разговор у нас с Наумом зашел о ситуации, мимо которой, можно сказать, мы проезжали – с зеленых склонов гор на подъезде к Израэльской долине светили белыми стенами уже не аккуратные домики киббуцников, но особняки, напоминающие загородные виллы новых русских. Это были дома израильских арабов, которые, как объяснил мне Наум, живут в Израиле достаточно комфортно и могут позволить себе другой уровень строительства. Да нет, не в том дело, что они хорошо живут, говорил Наум, хорошо живут – и слава богу! Дело в том, что им уже мало вот этого льготного режима для «нацменьшинств» (скажем, права не служить в армии), они начинают требовать статуса автономии. То есть, сложившись в единое государство, Израиль тут же встал перед опасностью членения изнутри, встал перед перспективой косовской проблемы.
Я слушал Наума и смотрел на Израэлеву долину, в которую мы въезжали, на маслянистый блеск бурой распаханной (был конец октября) до дальних гор земли, и вспоминал прочитанный когда-то текст. Вот он: «Наутро после приезда меня направили на работу. Довольно крутой участок склона требовалось расчистить под будущий огород. Пока это был голый, засушливый кусок пустыни, из-под камней едва проступала почва. Мне поручили подбирать эти камни, складывать в корзину и выносить за пределы участка, а очистив клочок земли от крупных камней, разрыхлить его мотыгой. После пары часов такого труда ладони покрылись волдырями, голова кружилась, хоть я и накрыл ее мокрым платком, руки и ноги, казалось, выворачивали на дыбе. <…> На второй и третий день легче не стало, лишь к концу недели я понемногу начал втягиваться в рабочий ритм и научился экономить энергию на каждом движении. <…> Трудно передать, в чем состояла притягательность этой жизни. В тот ранний период квуца казалась чем-то вроде социалистического монастыря и одновременно это было романтическое приключение, освоение диких земель. <…> Уверен, со времен ранних христианских общин не возникало столь удивительного братства, как эти первые коммуны Палестины», – так вспоминал Артур Кестлер о своей палестинской жизни в 1926 году.
Я попробовал наложить описанное Кестлером на то, что видел в тот момент вокруг себя, и у меня возникло странное чувство, что да, угроз существованию Израиля по-прежнему неимоверное количество, но спасет ситуацию – не может не спасти – сама вот эта Дорога. Ее укорененность в этой земле и ее мощь, требующая сейчас от меня, материалиста, каких-то уже метафизических определений. Но и при этом я не могу не чувствовать, что ее фантастическая энергетика – абсолютная реальность.
Дальше: ПРО «ИЗРАИЛЬСКУЮ ВОЕНЩИНУ»