Андрей Гребенщиков
ЛЕГИОН ПОСЛЕДНЕЙ НАДЕЖДЫ
Не хватает людям чудес.
В дефиците бог виноват.
Поклонись ему, помолись —
Выторгуешь вдруг благодать.
Искупленье — странный процесс,
Если ты не поп, а солдат,
Ведь свою короткую жизнь
Лишь однажды можно отдать.
Даже будь полшанса из ста,
Небеса пропасть не дадут.
Бесполезны пряник и плеть,
Вся надежда лишь на «авось».
И задача вроде проста —
На решенье тридцать минут:
Как бы так тебе умереть,
Чтоб другим пожить удалось?
Палец продолжал давить на спусковой крючок, но вместо грохота выстрела донесся лишь мертвый стук бойка. Клац! Автомат выплюнул последний патрон и замолчал. Человек в исступлении посмотрел на предавшее его оружие. Зловещее рычание, такое близкое и неотступное, заставило его отвести взгляд от беспомощного АКМа. Голодные звери, почти уже загнавшие свою одинокую жертву… Жажда крови, предвкушение близкого пиршества в каждом рычании.
Кто прежде был властителем мира, ныне стал звеном в пищевой цепочке новых его хозяев.
Человек попятился. Трясущимися руками перехватил автомат за ствол, взяв его на манер дубины. Угрожающе прочертил дугу перед собой:
— В очередь, твари!
Однако голос дрогнул, и вместо грозного боевого клича из горла вырвался только сиплый шепот.
Слаборазличимые во тьме бестии не спешили, словно впитывая страх, источаемый жертвой, наслаждаясь ощущением близкой смерти, охватившей двуногого. Образовав полукруг, они медленно наступали с трех сторон. Человек затравленно обернулся, пытаясь понять, куда загоняют его ночные охотники. За спиной пустырь, лишь вдалеке силуэты пятиэтажек… не успеть, не добежать. Еще один короткий взгляд назад. С левой стороны, метрах в ста, обнаружилось здание совершенно удивительной формы — широкий, приземистый фасад, увенчанный по бокам округлыми башенками, а по центру из мощного основания вырастает высокая стреловидная надстройка, рвущаяся к небу. Что-то смутно знакомое… но липкий ужас застлал глаза, а сознание, вопящее лишь об избавлении от кошмара, не дало зыбкому, неуловимому воспоминанию ни единого шанса. Автомат выскользнул из ослабевших рук, и крик отчаяния, наконец, вырвался на свободу. Оставляя преследователей за спиной, человек бросился бежать, не видя ничего перед собой, позволив безумию захлестнуть себя с головой.
Одинокий сталкер бежал так, как не бегал еще никогда, ведь от этого спринта зависела жизнь. Может быть, и никчемная, но когда смерть наступает на пятки, во всей Вселенной не остается ничего более важного.
Человек бежал, и его жажде жизни не были препятствием ни тяжелая химза, в иное время сковывающая движения, ни накопившаяся за длительную вылазку усталость, ни плотный, облегающий лицо противогаз, мешающий дышать. Беглец остался наедине с инстинктами, и все вокруг исчезло — даже голодные хищники, жаждущие окропить стылую землю горячей людской кровью. Выло лишь странное сооружение впереди, одним своим видом внушающее уверенность в спасении… Это была даже не мысль, а чистое знание, проникшее сквозь непробиваемую завесу страха.
Когда человек на полном ходу заскочил в настежь распахнутые двери и без сил повалился на пол, он уже не слышал, как взвыли твари, оставшиеся с той стороны. Злые, исполненные ненависти и бессилия голоса. Порождения ночи упустили свою законную добычу — под своды старой, давно заброшенной церкви им хода не было.
Потерявший сознание сталкер нашел убежище, но долгожданного покоя так и не обрел. Ему снились странные, казавшиеся реальностью сны, чужие воспоминания превращались в собственные, а видения прошлого вплелись в разорванную ткань настоящего…
* * *
Крик и удар, еще удар. В глазах — кровавая пелена. Вместо звуков — гул и эхо далеких проклятий. На губах кровь — соленая, терпкая…
Пытаюсь разомкнуть веки, по ощущениям — ржавые железные ставни. Надсадный скрип, намек на подергивание и обессиленное отступление…
Мыслей нет… Только тупая пульсация вен под тонкой кожей висков. И единственное, неотступное желание, тщетная цель — разъять оковы темноты и видеть…
Навязчивые и истеричные голоса с силой пробиваются в кокон, по ошибке именуемый черепной коробкой. Того существа — гусеницы — никогда не было, а бабочка — никогда не родится.
Барабанная перепонка под огромным давлением монотонно выстукивает: «Ты — тварь, ты всех нас убил! Ты — тварь, ты всех…»
Внешний мир скребется, стучит, царапает, и я не могу укрыться: вспышки боли, повсюду, без передышки, без остановки, без конца.
Забыться, уйти, закрыться и не возвращаться!
Бескрайнее море… мне хорошо, сливаюсь с теплыми, ласковыми волнами, яркий луч негасимого солнца призывает к себе, а осторожный, деликатный ветер укутывает незримым одеялом… Плыть… по воле воды, воздуха и света. Мне хорошо…
— Хватит! Вы мне урода так прикончите!
Властный голос, сильный, давно привычный к резким, однозначным командам… Но зачем ты здесь, уходи, оставь… Море негодует и покрывается пенной рябью, некрасиво прорезающей зеркальную гладь… Уходи!
Ледяной вал — обжигающий, безжалостный — накатывает и, вцепляясь острыми когтями, рвет кожу, кровавыми кусками вырывая мясо. Я кричу, захлебываясь и задыхаясь. Уходи!!!
Моря больше нет. Только сошедшее с ума солнце, бешеным маятником раскачивающееся на черном, покрытом трещинами небе.
— Очнись, скотина! — хлесткая звонкая пощечина наотмашь.
— Командир, окатить его еще водой?
— Достаточно, давай нашатырь и доктора. Быстро!
Я раскрываю каменные, неподъемные веки — глаза слезятся от нестерпимо яркого света. Одинокая лампочка бабочкой порхает под далеким потолком. Чья-то протянутая рука прерывает бессмысленный полет — лампа застывает на месте, перестав выжигать сетчатку. Наконец взгляд фокусируется.
Крошечная комнатушка с бесстыдно обнаженными каменными стенами, лишенными обоев и штукатурки. Из мебели — стул, застывший посреди пустоты. Чье-то незримое присутствие разлито в дрожащем воздухе. Здесь гнев, ненависть и лютая, испепеляющая злоба… Выйди, покажись!
Я лежу на полу — сыром, залитом холодной, высасывающей тепло водой. Тела почти не чувствую — значит, нет и боли, только озноб… Где-то в миллиардах километрах отсюда, далеко-далеко, морозно пощипывает в пальцах рук, а ноги отбивают судорожную, мелкую чечетку… Меня нет здесь, только тело — чужое и истерзанное, скорчившееся на грязном полу. Зачем ты тянешь в эту грязь, зачем вцепляешься? Отпусти!
Услужливая память прерывает молчание и неистовой морзянкой разрушает тишину — факт за фактом, воспоминание за воспоминанием. Я нужен здесь… и чужое тело становится собственным, а страшная боль рвет на куски — отчаянный крик вырывается из груди и испуганной ослепшей птицей бьется о равнодушные стены тюрьмы.
— Ты знаешь, как все будет? — этому человеку с маленьким, крысиным личиком совершенно не идет белый врачебный халат. Он больше походит на проворовавшегося проныру-бухгалтера…
Ухоженные черные усики над узкими, капризными губами противно шевелятся при каждом слове, усиливая сходство с грызуном. Он заглядывает мне в глаза, пристально, надменно смотрит, некрасиво щуря редкие белесые брови. Хочешь меня запугать? Я не боюсь стерильных лабораторных мышек…
Невольно улыбаюсь. У меня «красноречивая» мимика: лицевые мышцы повреждены во многих местах, отчего любое выражение превращается в презрительную ухмылку. Как нельзя кстати. Взбешенный эскулап дышит мне в лицо едким папиросным перегаром и, разбрызгивая ядовитую слюну, пришептывает:
— Если повезет, то сразу отказывает сердце — ррраз и все, отмучался. Но такое случается редко, не всякий вытягивает счастливый билет… Чаще выходит из строя печень, за ней — почки, потом отключаются зрение и слух, и ты дохнешь в кромешной тьме и тишине. Наедине с болью. Парализованный организм бессильно гоняет по синапсам и нервным окончаниям крики о помощи, но блокираторы боли безучастны, потому что уже давно отмерли с частью мозга. Нельзя потерять сознание, оно и так мертво. Жива лишь боль — страшная, ничем не ограниченная…
— Доктор, к чему все это? — первые слова даются мне с трудом, в горле пересохло, а израненные губы отказываются повиноваться. — Не стоит тратить на меня свое драгоценное время. Я видел, как умирали наши старики, как мучались дети. Моя станция вымирает, а… — Пытаюсь встать, однако слабость и две пары чужих рук удерживают меня на месте.
Они приставили ко мне — дышащему с огромным напряжением, избитому до полусмерти, почти бессознательному пленнику — несколько здоровых охранников. Добрый знак — значит, боятся…
— Ты сдохнешь, как туннельный пес, скуля и подвывая…
Обидно, что Площадь не фашистская станция: я живо представляю крысу-доктора в эсэсовском кителе, черной нацистской фуражке и с моноклем в дергающемся от нервного тика глазу… Откидываюсь на скрипучем стуле и заливаюсь легким, беззаботным смехом… По крайней мере, мне хочется, чтобы мой смех звучал легко и беззаботно.
Доктор замахивается крошечным дамским кулачком и, подавшись тщедушным тельцем вперед, метит мне в лицо. Легко уклоняюсь от неумелой атаки и ловлю злобного неуклюжего врача на выставленное колено. Он задыхается на полукрике и, согнувшись пополам, безмолвно сползает на землю. Жаль, что сейчас охранники вырубят меня, и я не увижу, как «грызун» врежется кривыми передними «клыками» в негостеприимный пол…
Меня действительно бьют, но недолго и, на удивление, без особого рвения. Видимо, доктор не пользуется популярностью и среди своих…
Закончив физические упражнения с моим телом, охрана немедленно переключается на затихшего без сознания врача. Амбалы легко, но без лишней нежности, подхватывают его крысиную тушку и несут в неизвестном направлении. Будем надеяться на помойку, к сородичам…
Жаль, моим мечтам о покое и одиночестве сбыться не суждено — ощущаю чье-то незримое присутствие. А еще опасность, которой пропитан затхлый воздух тюремной камеры. Здесь серьезный противник. Страшный. Безжалостный.
— Ну, здравствуй, Павел Александрович, — слышится хриплый голос. Новый «собеседник» не спеша выходит из темноты и смотрит на меня в упор. На вид ему под шестьдесят — шестьдесят крепких мужицких лет. Собранный, поджарый, выбритый до блеска… И седой, как лунь…
Я знаю его. Конечно, не в лицо. Для любого динамовца встреча с додоном чаще всего означает неминуемую смерть. Главный вояка могучих вооруженных сил нашего извечного противника, командующий, второе лицо на Площади после коменданта… Душегуб и безжалостный убийца. Мой коллега.
— И вам не хворать, Алексей Владимирович. — Я почти вдвое младше его, хотя моя голова тоже отмечена проседью.
Додон приближается. Его красные воспаленные глаза буравят меня, голодными псами прогрызаясь внутрь мозга:
— Что же ты, сука, творишь?! — Одними губами, почти беззвучно. — Что ты творишь?!
Ему очень хочется ударить — в полную смертельную силу — и бить, не останавливаясь, до изнеможения в сбитых кулаках, до судорог в уставших ногах, до кровавой пены — его и моей… Я понимаю его, отлично понимаю, единственное, чего не могу объяснить — как он сдерживается… Окажись он в моих руках, я убил бы его — сразу, без разговоров и без пыток — быстрой, милосердной пулей в лоб разнес бы поганые мозги по стенке.
— Есть одна страшная военная тайна… Знаешь, сколько людей живет здесь, на Площади? Знаешь, сколько среди них детей? Конечно, нет, мы умеем хранить секреты… Но когда ты будешь подыхать, когда до Страшного Суда останется один выдох, я шепну на ухо, скольких ты сгубил… И перед НИМ ты не оправдаешься ни войной, ни местью, ни ненавистью к врагу.
Напитанные ядом слова проникают в сознание, отравляя его. Мне есть что сказать, но силы покидают, оставляя лишь забытье…
— Казнь ваша назначена на утро. Ты и твои люди — все будете повешены. Слишком гуманная смерть на мой вкус — ее такие уроды явно не заслуживают… Досадно, что комендант настолько снисходителен и милосерден к недругам станции. Но я могу восстановить справедливость и превратить оставшиеся вам часы в ад. Завтра ты сам полезешь в петлю, причем с радостью.
Додон больше не обращается ко мне. Окликнув одного из вернувшихся охранников, он дает подробные наставления: «только совсем не зашиби», «особо следов не оставляй, мы человеколюбивая станция», «без членовредительства, но и без сантиментов», «позови доктора, пусть гада в сознании держит»…
На «человеколюбивой» Площади 1905 года оказываются очень искусные и исполнительные экзекуторы. И время оборачивается бесконечностью.
* * *
— Как он?
— Хреново. Но я старался, Алексей Владимирович, как вы и приказывали…
— Хорошо, иди отдыхай. Вижу, что поработал на славу.
Голос совсем рядом, сквозь презрение и насмешку слышится издевательская «забота»:
— Плохо выглядишь, Паша Александрович. Как тебя свои кличут, Гераклом? По мне, так груда мяса в глубоком нокдауне. Или нокауте? Погоди в нокаут, не торопись, нам ведь еще потрудиться надобно…
В плечо входит длинная блестящая игла. Сквозь туман, обволакивающий сознание, доносится противный смешок.
— Геракл боится уколов?
Огонь растекается по венам, вытягивая из мышц боль, возвращая меня из безвременья и забытья.
Додон, теперь я вижу его, доволен:
— Действует укольчик-то! Ну-ка, мотни головой, если слышишь меня.
Пытаюсь послать его в самые дальние дали, но язык не слушается, а из горла вырывается один лишь хрип.
— Садись, гость нежданный, — старый солдафон сгребает мое недвижимое тело в охапку и грубо кидает на стул. — Хватит на полу валяться, некультурно это. Н-да, ночь накануне казни всегда бессонная, — Додон усмехается, разглядывая меня сверху вниз. — Не поверишь, но я тоже не сомкнул глаз. Антошке — внуку — резко стало хуже… как и еще почти двум десяткам ребятишек. Комендант больше не миндальничает, повешение заменено на сожжение. Как говорится, прогресс гуманитарного мышления налицо. Впрочем, огня можешь не бояться: ни одна охрана в мире вас до лобного места не доставит — почти все население станции уже дежурит возле камер. Народ требует выдать преступников. Как думаешь, что лучше — не спеша и с комфортом поджариться на очищающем пламени, либо быть разорванным на мелкие кусочки беснующейся толпой?
Додон очень и очень медленно отводит руку назад, словно лучник, натягивающий тугую тетиву, с хрустом сжимает пальцы в кулак и широко улыбается. Через мгновение мощный удар впечатывает меня в стену. А я думал, что разучился чувствовать боль… Мир содрогается, но не исчезает.
— Я учусь контролировать ярость, — скалится мучитель, — потоку и врезал с левой. Она у меня слабенькая, сказываются старые раны. Вот правая — ей бы убил, сразу же и наповал. Цени доброту и не верь тем, кто распространяет про Додона грязные слухи, мол, садист и палач…
Я с трудом сплевываю кровь:
— Давай уже свою казнь. Площадное словоблудие хуже смерти.
— Храбришься? Это правильно, наделать в штаны перед смертью даже поганому динамовцу зазорно, — мой собеседник жадно затягивается самокруткой. — Однако в делах летальных спешка ни к чему…
Внезапно спокойный и насмешливый тон резко меняется, в глазах врага появляются опасные огоньки, а голос становится тихим и вкрадчивым.
— Вы решили припереть нас к стенке? Считай, что приперли. Комендант и прочие гражданские прихвостни в панике, наши всезнайки-ученые — в растерянности. Инфекция, которую вы занесли, распространяется, а врачи только разводят руками…
— Ты врешь, старый хрыч! — я больше не могу сдерживаться, забыв о боли и слабости кричу во все горло. — Ненавижу треклятую Площадь, но смерти детей ваших мне не надо! На Динамо я теперь первый человек: все остальные ушли на поиски лекарства и ни один не вернулся. Я правомочен сдать станцию, капитулировать… И сделаю это в обмен на вакцину. Ты получишь ключи от Динамо, только спаси — и своих, и наших!!!
Старик выдыхает дым мне в лицо. Молчит несколько долгих секунд, наконец отчетливо, чеканя каждое слово, произносит:
— Засунь свою станцию вместе с ключами подальше. Нет у нас никакой вакцины. И никогда не было.
— Это ложь!
— Нет. Это приговор обеим станциям. Случай обрек на смерть Динамо, а ты намеренно обрек на смерть нас. Вот такой расклад. В эти минуты собирается большая экспедиция…
— Не поможет никакая экспедиция, наши весь город носом изрыли!
— Я знаю. Именно поэтому сижу сейчас не на экстренном совете станции, а с недобитым выродком! Один чересчур добрый человек… не я, наш священник — хочет сделать тебе и твоим людям предложение, от которого трудно отказаться…
* * *
Я не думал и не даже мечтал о том, чтобы еще раз увидеть поверхность. На Площадь мы шли за смертью — несли ее врагам и готовились умереть сами. Жизнь в очередной раз сумела удивить…
Справа и слева от меня — тяжеловооруженные площадники, с ног до головы закованные в броню. Мы же, их пленники, довольствуемся весьма условными респираторами и самыми примитивными костюмами радзащиты. Это и неважно — толстая броня или истертая временем прорезиненная ткань: дорога всем предстоит в один конец.
Мне легко, и дело не в лошадиных дозах обезболивающего, что вкачали в измученных динамовцев перед спешным, больше похожим на побег подъемом на поверхность. Лицо, прикрытое уродливым намордником дыхательной маски лишь наполовину, ощущает небольшое, едва заметное движение воздуха. Ветер. Забытое под землей слово. «Ве-тер». Глаза, лоб, волосы — все обнажено и наслаждается запретным потоком зараженного, смертоносного кислорода. Счетчик Гейгера, давно сойдя с ума, умолкает — наверное, от отчаяния и бессилия, а может быть, его выключил я. Не знаю, не помню… Не хочу в отведенные столь скудные минуты слушать захлебывающийся визгом прибор. Поздно бояться радиации — она ничего не успеет нам сделать.
Серое, темное небо, я помню тебя разным — голубым, залитым солнечным светом и иссиня-черным, подсвеченным «изнутри» луной и мерцающими точечками звездочек. Помню белые облака невозможных форм и мрачные тучи, предвещающие приход слякотной осени и ее жестокой, но столь красивой подружки-зимы… Всего этого больше нет, лишь непрозрачная, вечная мгла на горизонте и неизбывная тяжесть над головой. Я никогда не полюблю новый мир — память о навсегда исчезнувшем рае не позволит… Уходить, покидать эту землю, пропитанную страданиями и неисчислимыми печалями, не страшно. Но у детишек, рожденных без неба, иного настоящего и будущего нет — наше поколение лишило их солнца, взамен одарив лишь вечным стенами со всех сторон. Мы — виноваты. Я — виноват. Потому без колебаний отдам свою безнадежную жизнь, лишь бы продлить вашу, сделать ее чуть легче и светлей. Умирать за других… страху не испоганить это чувство.
Из задумчивости выводит осторожный оклик.
— Командир! Неужели они, — выживший рядовой из моего отряда кивает в сторону площадников, — не дадут нам никакого оружия?
Пожимаю плечами:
— Мы можем драться и голыми руками.
Динамовцы одобрительно и с пониманием смеются:
— Два динамовца с лопатой заменяют эскалатор! — пусть шутка старая и нещадно перевирается каждой станцией на свой лад, но приговоренным смертникам достаточно и ее.
— Всегда мечтал схлестнуться с мутами врукопашную. Говорят, головы им нужно сворачивать строго по часовой стрелке, чтобы ненароком не сорвать резьбу…
Наши конвоиры с недоумением смотрят на заливающихся хохотом обреченных, перепачканных собственной кровью пленников. Когда становится невмоготу, самый страшный на Земле хищник начинает смеяться… Бывший самый страшный.
Один из «панцирников» приближается ко мне:
— Веселишься, Динамо?
Его голос, усиленный и одновременно искаженный динамиком переговорного устройства, узнать невозможно, но я уверен — передо мной Додон. Зачем он пошел с нами? Пытаюсь понять этого странного и ненавистного человека… И, наверное, понимаю: ведь он солдат, как и все мы…
— Так точно, Площадь. А ваши уже разучивают похоронные марши?
— А как же, кому-то ведь придется маршировать по вашим могилкам!
— Как бы на одной братской могиле нам всем мутанты джигу не сплясали…
Одновременно с Додоном оборачиваюсь и вижу того священника, что отсрочил нашу казнь. Его хмурое лицо — не прикрытое и не защищенное абсолютно ничем! — отражает крайнюю степень душевной концентрации.
— Сейчас не время устраивать раздоры. Дело у всех одно. — Церковник выразительно смотрит на Додона. — Алексей Владимирович, раздай динамовцам оружие.
Теперь его взгляд прожигает меня:
— Павел Александрович, в спину Площади стрелять не будешь?
Мотаю головой. В горле застревает гордое: «Динамо подлостями не занимается». После того, как я специально заразил чужую станцию… Хриплю:
— Не буду.
— Ты в Бога веруешь? — улыбка не исчезает с лица священника, но пристальные, слегка прищуренные глаза смотрят серьезно.
— Вот бы знать… — я лихорадочно вспоминаю, как принято обращаться к попам. Наугад осторожно добавляю —…святой отец…
— Зачем же так помпезно? — заливается смехом церковник. — Вполне достаточно «батюшки» или «отца Михаила». К чему нам такие важности?
— Слишком много горя и несправедливости, батюшка, мне пришлось на своем веку повидать…
Он с готовностью кивает:
— Понимаю. А сюда почему согласился идти?
— Здесь хотя бы умереть можно по-человечески, как солдату положено.
Отец Михаил хмурится и в задумчивости чешет переносицу.
— Трудно жить без веры, а помирать — и подавно. Если же сомневаться в том, ради чего собираешься сложить голову… Не завидую я тебе, Павел Александрович!
— Батюшка, я верил в очень многое. Когда дети заболели — во врачей Динамо, а потом — в докторов со всей дружественной ветки метро. Когда все по очереди развели руками — поверил в лидеров станции, в наших героев, сталкеров и ученых, что ушли на поиски древних лекарств. Три экспедиции при полном вооружении… лучшие люди Динамо… Когда никто не вернулся, осталось верить лишь в одно — в подлость вражеской Площади, скрывшей в своих богатых закромах спасительную вакцину. Так что вера у меня не просто была — я был преисполнен ею, полон до краев. Только вот вышла вся моя вера, до последней капли. Осталось только немного глупой, совсем слепой надежды… Не могу поверить в силу церковных ритуалов и церемоний, уж извините, батюшка. Хочу, но не могу. А надеяться буду — до последнего вздоха. Так уж устроен…
— Никто не верит… Ты бежал со своей станции от бессилия, Додон — от страха увидеть, как однажды не откроются глаза его любимого внука, — в голосе отца Михаил звенит металл. — Вместо веры — отчаяние, вместо любви — боль. А ведь всем нам нужно только чудо. Вам, солдатам, — продержаться в кромешном аду неимоверное количество времени, мне, священнику, — достучаться до Небес… Мы — маяк в ночи, мы должны пылать, не жалея себя, гореть и истлевать в священном пламени. Мы — сигнал «SOS!», радиоволна, молитва, крик о помощи — верь во что хочешь, но только верь. И жди ответа с Той стороны. Иначе… Ты знаешь, что будет иначе. Мы — легион последней надежды, искорка веры в бездонном аду.
Священник с вражеской Площади жестом подзывает двоих служек, и те немедленно принимаются стаскивать с него защитный костюм.
— Ты причинил нам великое зло, — кажется, он не обращает никакого внимания на суетящихся вокруг людей. — Пытаясь в диком отчаянии спасти свою станцию, ты подверг смертельной опасности нашу и помножил горе надвое. Страшный грех на твоей душе, а руки по локоть в крови…
Сняв прорезиненный «защитник», служки извлекают из невзрачного тюка золоченую мантию, отливающую каким-то неестественным для мертвого мира светом, и теперь прилаживают к высокой и мощной фигуре отца Михаила.
— Так искупи грех свой, воин… Сейчас самое время. Оберни бескрайнюю злобу во всеобщее благо — нашим маленьким подземным миркам, забытым всеми, кроме Бога, нужно Чудо. Когда ОН на твоей стороне, творить добро легко и совсем не страшно. Продержитесь полчаса, не дрогните, не дайте нечисти ни малейшего шанса.
Во «всеоружии» — облаченный в величественные одежды, сжимая в одной руке массивный крест с распятой фигурой древнего бога, а в другой — кадило, священник выглядит грозно. Воин Света в царстве вечной Тьмы.
— Обещаю, батюшка, — голос мой дрожит. — Мы не отступим.
— Да будет так! — размашистым, уверенным движением перекрестив все наше немногочисленное воинство, он резко разворачивается и идет к Храму. Гулко стучит тяжелая деревянная дверь, и служитель церкви вместе со «свитой» навсегда скрывается под сенью священного здания.
— Сдержи свое слово, Динамо, — слышится из-за спины.
Додон больше не прячется за шлемом — подставив лицо свежему, бодрящему ветру, он блаженно улыбается.
— Эх, сейчас бы еще дождик пошел, как раньше! Мне он постоянно снится — сильный, хлесткий…. живой.
Я не обращаю внимания на столь странный для прожженного вояки лиризм, только жестом указываю на снятый шлем:
— Ты тоже не рассчитываешь вернуться?
Мой враг садится прямо на холодную землю, скрестив ноги по-турецки и приглашая следовать его примеру:
— А я ж теперь, считай, дезертир — добровольцев собрал, арсенал вскрыл, пленных увел. Подсудное дело, может, даже расстрельное… Предателем для своих стал — куда теперь возвращаться? Приходится всем рисковать, лишь бы… впрочем, тебя это не касается. В любом случае, напрасными надеждами не тешь ни себя, ни людей. С первым же набатом сюда такая орда хлынет…
Смотри, на той стороне дороги находится торговый центр «Мытный двор», напротив — Дом контор, а по диагонали — «Рубин». Все целехонькое стоит, совершенно не тронутое человеком с самого начала времен — новых, само собой. Периодически горячие сталкеровские головы пытаются эту странность исправить и запретные «сосуды» раскупорить. Так вот, с первыми выстрелами сюда сбегутся целые полчища мутантов. Последний рекорд по удержанию круговой обороны составил всего двенадцать минут, нам же все тридцать продержаться нужно — служба за здравие лаконичностью не отличается.
— Хреновый расклад…
— Не то слово, Геракл, не то слово.
— Хоть бы нам броню выдали. Глядишь, пару минут и отыграли.
Додон без всякого выражения смотрит на собственный отряд «панцирников» и вяло отмахивается:
— Это все бирюльки, не поможет особо, больше для понту вырядились. Ставку на другое делаю… Ты к наркоте как относишься?
Сплевываю в ответ:
— Самолично расстреливал наркоманов и барыг!
— Молодец, хоть что-то в тебе правильное есть. Видать, даже в самой черной душонке просветы встречаются.
С этими словами площадник извлекает из вещмешка небольшой металлический ящик, напоминающий по виду безыскусную, лишенную малейших узоров шкатулку. Внутри медицинские шприцы и ампулы, аккуратно уложенные в несколько рядов.
— Это то, о чем я думаю? — остается надеяться, что Додон услышит всю глубину презрения, заложенную в емкой фразе.
— То, да не то, — качает седой головой он. — Кайфа не жди. В несколько раз увеличивается реакция, боль практически полностью блокируется, силы прибавляются… Главное, в запале мутов поверх себя не поднимать — кости рук от массы такой хрустнуть могут, а ты даже и не заметишь, героический муравейчик…
Я с интересом кручу заполненные мутной жидкостью стеклянные ампулы:
— Забавная штучка. А побочка?
— Кто ж его знает? Препарат старый, экспериментальный… Говорят, два шприца — смертельная доза, через пару часов разрыв сердца гарантирован. А тут аж по три дозы на брата. Если кто рассчитывает жить вечно, могут…
— Не могут, — зло обрываю я. — Давай свою дурь. И уточняю: по три на брата.
— Молодцом, — старый воин вновь щедрится на похвалу. — Был бы не таким конченным засранцем, мог бы стать неплохим солдатом.
— Да пошел ты…
* * *
— Проверка связи! — шипит в ухе одолженный Додоном наушник. От неожиданности вздрагиваю: громкость выкручена на полную катушку.
— Слышу, слышу…
— Динамик не вздумай закрутить, — вновь раздается надсадный хрипящий голос. — Скоро все превратится в ад, а в аду стоит такой грохот, что…
— Понял, конец связи! — Я грубо обрываю, не нуждаясь в объяснениях. От уколов кружится голова, глаза режет, а в ушах без остановки что-то шумит — наверное, кровь прилила к голове. Сейчас бы посидеть парочку минут, оклематься. Однако сначала надо расставить людей по оговоренной с мерзопакостным площадником схеме, тогда и…
Поначалу робко, еле слышно, а потом, все увереннее набирая ни с чем не сравнимую силу, сверху раздается колокольный набат. Через минуту его мелодичный и одновременно напористый перезвон наполняет все пространство вокруг, изгоняя извечную тишину пустынного мертвого города далеко за его пределы. Запрокинув головы, все — и площадники, и динамовцы — устремляют восторженные взоры на раскачивающиеся в вышине колокола. Металл поет. Пусть прощальную песню, за которой уже не будет ничего, — неважно! Если ты слышал, как рыдает и смеется железо, тебе больше нечего бояться в этой жизни. Священный металл зовет в бой, наполняя душу трепетом и отвагой, вселяя… пусть не надежду, ее нет ни у кого, но ощущение ненапрасности самой последней жертвы, что может принести один человек ради другого…
— Ребята, по местам! — с неохотой нарушая волшебство момента, я все же расталкиваю своих людей и заставляю вспомнить о задании: стоять насмерть. Что бы ни творилось вокруг.
Сердце превращается в наковальню. Сумасшедший молот без устали обрушивается на нее, отбивая нечеловеческий ритм. Удар, удар, еще Удар, тишина — пламенный мотор захлебывается, не в силах прокачать стремительно ускоряющееся алое кровавое топливо. Судорожно хватаюсь за грудь и падаю на колени, глотая ртом воздух.
— Заводись, бейся, бейся! Давай, родное, не подведи!
Слабый удар, провал, укоризненное безмолвие в оглохших ушах.
— Давай!
Кровь с неимоверным усилием пробивается через уже почти сдавшееся сердце и безумной энергией оживляет его.
— Давай!!!
Удар, удар, удар!
«Работай на износ, не жалей ни себя, ни меня, только дай еще полчаса… — я шепчу, я молю. Удар, удар, удар! — Только не сбейся, не умри раньше своего хозяина!»
Ток крови увеличивается, она прорывается к каждой клетке организма, неся в себе бурлящую силу. Бурый туман застилает глаза, что-то вязкое хлещет изо рта, ушей, носа, превращая все лицо в красную маску смерти… Я знаю этот соленый, терпкий вкус, успел привыкнуть к нему за годы После. Вопреки всему он бодрит, возвращает в сознание. Вперед!
Вскакиваю и… ничего не вижу. Черное, густое марево затмевает все вокруг. Чувствую всеобщее движение — земля под ногами трясется и вздрагивает. Повсюду странные тени, они мечутся, кружатся в странном и неестественном танце. Тяжелое, хмурое небо обрушивается на меня. Кричу, в немом ужасе вздымая руки, словно потерявший разум атлант, в безумии тщащийся удержать божественный купол мироздания. Что-то происходит: вижу искаженное страхом лицо. Человек безмолвно кричит, его губы складываются в слова, лишенные звучания и смысла.
Имя! Он без устали повторяет мое имя! Сквозь залитые кровью уши прорывается звук, порождая в мозгу тревожный сигнал — этот мир зовет меня. Он целиком состоит из грохота, визга пуль и стонов, превращаемой в прах плоти…
— Геракл! Геракл! Очнись, Паша! Геракл!
Этот мир просит, молит своих жертв броситься на алтарь…
— Паша!
Этот мир выпьет наши души, но такова участь всех солдат — убивать и умирать.
— Геракл!!!
Уворачиваюсь от очередной пощечины и перехватываю руку своего бойца:
— Я в норме. Сколько времени прошло?
— Павел Александрович, слава Богу! Тут ад! Три минуты всего…
— Давай, Петя, беги, со мной все в норме, правда. Давай…
Сквозь непрекращающийся рев войны слышу громкое: «Жив командир, теперь зададим жару…»
Пора наверстывать упущенное. Автомат рычит и стонет, рвется в бой. «Сейчас, друг, потерпи, все только начинается…»
* * *
Они осторожно хлопают меня по плечам: «Как же ты вовремя, командир!». Озираюсь по сторонам — горячка боя не отпускает, древние инстинкты хищника и охотника требуют новых жертв. Но перекресток перед церковью пуст, лишь горы трупов…
«Девять минут. Первая волна».
Кто это говорит? Глаза с трудом фокусируются. Додон! Усмехается:
— Передоз, или зассал поначалу?
Скрипучий, царапающий уши смех.
— Мне нельзя останавливаться, — хриплю, не узнавая собственный голос. — Второй раз сердце не заведу!
Враг пристально смотрит, его рот больше не кривится презрением.
— Держи.
В мои руки ложатся огромный мачете и десантный нож. Голая сталь — она поет. Древние, забытые и вновь возрождаемые смертью гимны. Сталь горит от вожделения, молит: «Ороси меня кровью».
Теперь смеюсь сам — пугая бойцов, захожусь в нечеловеческом хохоте. «Да! Вы получите то, о чем мечтали, и даже больше!» Кручусь вокруг своей оси, без устали совершаю выпады на невидимого противника, благословенное оружие режет воздух. Пока воздух…
— Вторая волна!!!
«Наконец-то!»
* * *
Тишина. Странная. Ласкает и мучает слух.
«Семнадцать минут!»
Они в испуге и восторге смотрят на меня. Я должен спросить о потерях, но все вижу и так. Вторая волна мало кого пощадила. Ищу глазами Додона. Жив. Сидит на земле без движения, низко опустив седую голову, но грудь тяжело вздымается. Значит, еще повоюем.
Стальные клинки захлебнулись чужой кровью и потеряли былой блеск, окрасившись в алое. Мы все сегодня утонем в бурой жиже — своей и тех тварей, что…
— Динамо, ты форменный мясник! — старый площадник отвлекает меня. Опять насмешка, но есть и новые нотки… Страх?
— Страх, — он словно читает мысли. — За тех уродов, которым не повезло оказаться с той стороны баррикады.
Мы смеемся.
— Жаль, себя не видишь. Не знаю, кровавый ли ты демон, или ангел войны, главное — сегодня этот монстр за нас.
— Демоны не защищают церквей…
— Но и крыльев у тебя нет.
Угар уходит, адреналин еще кипит в венах, но надолго его не хватит. Я не ангел и не демон, я — заложник последнего боя, его жертва и герой. Я живу смертью. Я умру без движения.
Пока сердце колотится в груди, быстро расставляю выживших солдат на самые «прореженные» участки обороны, сам встаю за пулемет. Пусть честная сталь получит передышку, мне же отдых противопоказан. Давайте, гады! Пусть разразится буря!
Она не заставляет себя ждать.
* * *
— Геракл!
Руку свело, она продолжает давить на спусковой крючок пустого, бесполезного теперь пулемета.
— Геракл!
Разодранный в клочья ствол еще парит жаром и жалобно смотрит в небо, застывшее прямо над головой. Еще секунда, и оно расплющит меня…
— Геракл, твою мать!!!
Это Додон. Он лежит на спине, в огромной луже крови, царапая скрюченными пальцами землю.
— Сколько… времени? Гера, сукин ты сын, я слышу твое дыхание! Время?!
У старого солдата перебиты ноги, а лицо… лица больше нет, лишь кривящиеся в бесконечном вопросе тонкие губы:
— Сколько времени?!!!
— Двадцать пять минут.
— А мы молодцы, да? — ослепший старик смеется, но тут же захлебывается. С трудом прокашливается. — Остался кто еще?
— Нет, Додон, в финал вышли только мы.
— Что шумит? Такой треск странный…
Из-под огромного кургана нечеловеческих тел, засыпавших вторую, последнюю линию обороны, вырывается устремленный вертикально вверх столп пламени. Мертвые руки погребенного там огнеметчика так и не разжали своей хватки…
— Это смерть, Додон. Скребется в наши дверки, торопит…
— Веселый ты парень, Паша… У тебя херотень химическая еще осталась?
Киваю, словно собеседник может увидеть меня:
— Аккурат пара ампул.
— Давай на посошок. Еще чуть повоевать надо…
— Давай.
Вкладываю в его ладонь проклятую склянку, что дарует силу в обмен на остатки жизни. Мы чокаемся стеклянными шприцами.
Химия мгновенно помогает, и Додон улыбается, легко усаживаясь на земле.
— Жаль, ноги не слушаются. Ты привяжи меня куда-нибудь, хоть к светофору или столбу какому, и ножичков дай. Глядишь, полминутки тебе отыграю…
Сомневаюсь, что слепому воину удастся продержаться и пять секунд, но раз он решил умереть стоя…
— Додон, ты веришь… что все не напрасно?
Старик недобро ухмыляется и «смотрит» на меня в упор.
— Знаешь, почему я здесь? Почему против коменданта пошел, почему единственного родного человека в лазарете одного оставил, почему вас, врагов поганых без души и совести, в тюрьме не порешил, почему не только сам на смерть отправился, но и людей своих верных да преданных увел? А потому, Динамо, что мне в треклятой моей жизни чудеса видеть приходилось. И самое расчудесное чудо, что Антошкой зовут, мне внуком приходится. Ему папаша собственный, врач наш станционный, при рождении диагноз поставил, отмерив ровно два дня жизни. Отмерил, и руки на себя наложил: не вынес потери жены, которая при родах умерла, и собственноручно вынесенного сыну приговора. Вот только отец Михаил неделю у люльки простоял, без сна и отдыха, отмаливая у смерти душу безгрешную… И отмолил, вытащил с того света.
Завтра моему внуку исполняется пять. Правда, шансов дожить до утра у него немного, слишком болезненный, слишком слабый — принесенная тобой зараза заберет его первым. Вот и подумай, на что рассчитывать в этом мире сироте, который был спасен вопреки всему — диагнозу, злой судьбе, смертельному приговору? Мы обязаны совершить Чудо, Геракл. Ни больше и ни меньше. За тобой долг. Верни его сполна…
Мы молчим. Обвинение и раскаяние — слова здесь ни к чему. Лишь когда земля наполняется гулом и слышится приближение последней волны, что сметет нас без остатка, Додон тихо спрашивает:
— Время?
— Двадцать девять.
— Я попытаюсь простить тебя, Динамо. Честно… По тридцать секунд на брата — хороший расклад!
* * *
Тридцать восемь секунд. Целая вечность для слепого солдата… Тридцать восемь секунд отчаянной битвы, прежде чем рогатый монстр вспорет ему живот, от паха до груди… Кровь — горячая, пульсирующая, еще полная жизни — бьет в небо фонтаном и через мгновение обрушивается на землю тысячами тяжелых, уже мертвых капель.
Наушник в ухе шепчет на прощание:
— Дождь… Геракл, это дожжж…
Все. Есть только Храм за спиной, я и море теней, что разлилось окрест. Волна, настоящий вал надвигается на меня.
Сквозь чуть приоткрытые двери церкви слышу тайные слова, и заходящееся в агонии сердце гулкими ударами вторит им в ответ:
«Милосердный Господи, Иисусе Христе…»
Вижу сотни горящих лютой злобой глаз. Голод и ярость — вам не утолить ни того, ни другого!
«Тебе вручаю детей наших, которых Ты даровал нам, исполнив наши моления».
Бегу на встречу убийственному потоку.
«Прошу Тебя, Господи, спаси их путями, которые Ты Сам знаешь».
В левой руке автомат, в правой — сталь.
«Сохрани их от пороков, зла, гордости и да не коснется души их ничто, противное Тебе».
Свинец, собрав свою дань, иссякает. Боек тщетно стучит, не находя больше патронов. Мачете — теперь уже карающий Меч — чертит огненную дугу.
«Но веру, любовь и надежду на спасение даруй им».
Меч ускоряется с каждым мгновением. Он настолько стремителен — я едва поспеваю за ним. Росчерк пламени — безумный, захлебывающийся вой с той стороны, пылающее лезвие вспарывает дрожащий от напряжения воздух и зловонную плоть.
«Ангелы Твои да охранят их всегда».
Пропускаю удар и отлетаю далеко назад. Бурлящее море с рокотом накатывает, волоча потерявшее равновесие тело. Но боли нет.
«…и Ты по своей неизреченной милости прости их».
Вскакиваю. Заношу для удара так и не выпавший из руки верный меч и… не успеваю.
«Молитвою Пречистыя Твоея Матери Богородицы и Приснодевы Марии и Святых Твоих, Господи, помилуй и спаси нас…».
Пара огромных клыков-бивней со страшным хрустом врезается в грудь. Мир замирает.
«…ныне и присно и во веки веков».
Ребра — мои латы, броня, защищающая истерзанное сердце. Им не выдержать, не сдержать безграничной ненависти, что волна за волной разбивается о человеческое упрямство и волю. Мы — неуступчивые и хищные создания, этот мир наш — по праву рождения, по праву силы! Жаль, но в стене из костей, зовущейся грудной клеткой, нашлась брешь…
Подобно тарану мое пробитое насквозь тело врезается в двери храма, и они содрогаются. Победивший меня зверь истошно вопит. Вижу его глаза напротив своих: тварь трясется от ужаса — настоящего, животного, ни с чем не сравнимого ужаса!
Пускаю в ход единственное оставшееся оружие. Губы складываются в еле слышный, но сотрясающий небеса «Аминь».
Додон, ты слышишь? Мы совершили Чудо! Нависающее, закрытое непробиваемыми тучами небо больше не давит, не впечатывает в щедро омытую кровью землю. Его истончившиеся своды получают пробоину за пробоиной, проседают под яростью света, рожденного по ту сторону. Первые лучи неистового Солнца золотят купола Большого Златоуста, и их яркий отблеск закрывает мои глаза. Чьи-то уста, что легче воздуха и ветра, осторожно касаются лба.
— Спи, солдат. Ты победил…
* * *
Глаза распростертого на полу сталкера дрогнули и медленно раскрылись. Робкий утренний свет заглядывал в глубь помещения через открытые настежь двери. Солнце еще не вступило в свои законные права, но первые его лучики уже разрезали сумрак уходящей ночи.
Человек с трудом приподнялся и сел, опершись на руку. Мышцы нещадно ныли — сумасшедший побег тяжело дался ему, выпив все силы и измучив тело. Однако сталкер не обращал внимания на боль. Причудливая аура этого места, казалось, до сих пор не отпускала его из своих объятий, погрузив в события давно минувших дней.
«Что это было? Ожившая легенда? Сказка? Миф?» Человек тряхнул головой, прогоняя наваждение. Много раз слышанная история, пересказанная на все лады. Никто уже очень давно не верил в нее, в чудеса вообще не принято верить, обитая в подземном мире.
Что-то блеснуло у самого входа, отразившись в сиянии нарождающегося светила. Пришлось подняться на непослушных ногах, чтобы рассмотреть. На ступенях, ведущих к храму, лежал невероятно длинный и широкий нож, почти целиком покрытый запекшейся кровью. Мачете… Карающий меч из прошлого? из сна?
Сталкер подошел и, присев на корточки, осторожно коснулся деревянной рукояти. Не морок, не видение! Меч, ждущий своего героя.
Весь страх ушел, сгинул безвозвратно, не оставив и следа, не оставив сомнения. Сталкер вскочил и резко вскинул священное оружие у себя над головой, словно приветствуя Солнце:
— Я не боюсь, я больше не боюсь!
Человек не смотрел на вылезающих из своих нор гадов, привлеченных его криком. Глядя в очистившиеся от крови грани меча на отражение нестерпимо яркой, запретной звезды, он повторял вновь и вновь странные слова:
— Мы совершим чудо, мы совершим чудо, мы совершим…