II
Небо, самолёт, мальчики
Если нарушитель продолжает приближаться к посту или к запретной границе, часовой производит предупредительный выстрел вверх. При невыполнении нарушителем и этого требования и попытке его проникнуть на пост (пересечь запретную границу) или обращении в бегство после такой попытки часовой применяет по нему оружие.
Устав гарнизонной и караульной службы
Несмотря на всю секретность, все прознали, что мы собираемся на поверхность. Математик ужасно надулся, Владимир Павлович был невозмутим, а я еле сдерживал радость. Причём умом я понимал, что это какой-то не доигравший в свои игрушки мальчик скачет и веселится во мне и что мое второе «я», взрослый и упитанный мужик, смотрит на этого мальчика снисходительно, тоже втайне радуясь, потому что, наконец, в жизни взрослого человека случится хоть какое-то событие.
От места нашего обитания до искомого бокового отвилка нужно было пройти метров двести. Но все наши знакомые как бы случайно столпились на краю платформы.
Пришла даже баба Тома, посмотрела на нас и смахнула слезу. Она посмотрела снова, отвела глаза и сказала скорбно:
– До свидания, мальчики. Постарайтесь вернуться назад.
Мы шли по тоннелю, и, улучив момент, я спросил Владимира Павловича, почему он согласился отправиться в дорогу.
Он спокойно посмотрел мне в лицо:
– Так выбора-то не было. И жить хочется.
– В каком смысле? – не понял я.
– Так если бы мы не согласились, нас того. – И он едва слышно присвистнул.
– Да ну. С чего это ты взял?
– Видишь ли, наш новый начальник сразу открыл все козыри. То есть он ни о какой внешней или внутренней секретности не беспокоился. Он знал, что ничто вовне не выплывет, а за его подручным Мирзо я внимательно наблюдал: когда мы согласились, его как бы попустило. Он и ствол с коленей убрал. Хотя я думаю, нас бы убрали по-тихому. Ты видел, как Мирзо за нами смотрит? Им ведь важно, чтобы мы сами не сбежали, и видно, что чуть что, чуть мы не нужны, так нас уберут, как камешек с рельса, одним щелчком.
– Да, втянул я тебя в дело.
– Не тревожься. Я и сам хотел: засиделся тут. Интерес к жизни потерял. А наверху ещё посмотрим, чья возьмёт.
– Так вдруг нас всё равно прибьют?
– Ах, друг мой, Сашенька! Помнишь, мы ругались с тобой по поводу войн в Центральном метрополитене и что я тебе говорил?
– Ты много чего говорил.
– А говорил я тебе – они знали, за что умирали. А ты не знаешь, зачем живёшь. Так и здесь, незачем здесь жить овощем. Метро – это колыбель нового человечества. Но не вечно ему жить в колыбели. Это уж ты точно должен знать из своих книжек.
Я, к стыду своему, не помнил, откуда это. Это явно какая-то цитата, но опять – слышал звон, но совершенно не помнил, откуда он. Какой-то лозунг. Пионеры. Дворцы пионеров. Колыбель. Нет, не помнил, да и ладно.
Правда, я хорошо помнил другое, то, как мы спорили о будущем подземных жителей именно в те дни, когда до нас с некоторым запозданием доходили вести о войнах внутри Кольцевой линии.
Владимир Павлович говорил так:
– Ты понимаешь, вот в чём дело – подрастает новое поколение. Сразу после Катаклизма, понятное дело, никто детей не заводил, а потом люди обжились – и понеслось. Детей, конечно, немного, не на всякой станции можно их вырастить, но пойми, растёт смена, что никогда не видела неба. Дети стали устойчивы к тем болезням, от которых умирали мы, они другие. У них два пути – либо стать молодыми волками, что напьются крови в подземельях, или стать людьми, что выйдут на свет. Единственное, что мы можем им дать, – мечту о небе. Чтобы им было куда идти. Ах, Саша, это очень важно – подарить мечту.
– За это можно очень сильно поплатиться.
– За всё можно поплатиться. Но куда нам деваться дальше – выродиться в бессмысленных морлоков, понемногу умереть в своих норах?
– Это никуда не годится. Да, и я знаю, кто такие морлоки, если что.
– Единственно, куда имеет смысл бежать, – на поверхность. Жить в городе, я думаю, нельзя. Но за пределами города всё-таки должна быть жизнь.
– Но можно ли до него добраться, до этого оазиса?
– Понятия не имею. А что тебя тут держит?
– Да ничего и не держит.
Но я врал. Кое-что меня держало. Нет, не сытость и не безопасность, а кое-что другое.
Это случилось не так давно…
Я пошёл на «Динамо» тогда случайно, мы повезли туда груз свиной кожи на дрезине. На «Динамо» шили. Шили много и быстро, на мой взгляд, вещи комичные, но спросом на многих станциях они пользовались большим.
Там, на приёмке, я увидел Катерину. Она была существом из другого мира. Мне она казалась совершенно удивительной – никакой чахлости, свойственной многим девушкам подземелий, в ней не было. «Крепкая девчонка…» – подумал я тогда. Однако потом я узнал, что мы почти ровесники. Мы тогда перекинулись только парой слов, и через несколько дней, когда я снова приехал с грузом, – тоже.
Но потом пара слов превратилась в десяток, затем в сотню.
У неё была одна странность: она дружила с крысой. Крыса была примечательная, жила неизвестно где и приходила на зов. Это была ручная крыса с розовой ленточкой на шее. Крыс в метрополитене не очень-то жаловали, а особенно таких больших, видимо, мутировавших. Но надо было отдать должное этим существам: если с крысой сдружиться, то она становилась дополнительными глазами и ушами. И это были очень чуткие глаза и уши.
Я бывал на «Динамо» всё чаще и чаще, и роман наш развивался медленно, как в анекдотах старого времени. Крыса внимательно и оценивающе смотрела на меня, кажется, именно оценивающе. Она долго принимала решение, а потом всё же сочла меня подходящим на роль друга её хозяйки.
Иногда крыса даже оставляла нас наедине, как будто говоря мне перед уходом: «Смотри, не обидь её, я тебе доверяю. Пока доверяю».
– А ты представь, что живёшь не в тюрьме, а в монастыре. Это очень важно, – продолжил Владимир Павлович.
– В смысле – это лучше?
– Да ты заладил: лучше, хуже. В нашем мире нет никаких «лучше» и «хуже». Просто человек, когда сидит в тюрьме, думает, что выйдет на свободу. То есть большая часть людей, тех, что сидит в тюрьме, думает, что настоящая жизнь начнётся там, на свободе. Они считают дни до выхода на свободу, прикидывают, как и что тогда произойдёт…
– Ну, некоторые сидели пожизненно.
– Некоторые да, и в этом всё дело. Все мы сидим пожизненно, и, осознав это, многие люди, тогда, давно, покончили с собой. Я их понимаю, отчасти. Но представь себе, человек ушёл в монастырь, и это навсегда. И ты понимаешь, что жизнь теплится и здесь, и посвящаешь себя обстоятельствам этой жизни. Это просто состояние, а не отсрочка до какого-то лучшего времени, когда тебя выпустят. Хочешь – выходи, путей на поверхность разведано довольно много, можно уйти наверх десятками путей. Но толку-то? Зачем? Что там делать? Что есть, что пить? Сведения о фауне вообще чрезвычайно противоречивые. Одни дельта-мутации чего стоят.
Про дельта-мутации я, пожалуй, знал. Это был род мутаций, который давал устойчивую картину уже во втором поколении. Например, у ящериц мгновенно отрастали крылья, и они превращались во что-то драконоподобное.
Изучать это, конечно, никто не изучал.
Драконов и птеродактилей, ясное дело, видели, да рассматривать их как объект науки могли только высоколобые Гудвины из Изумрудного города. Да и то непонятно, были ли на свете эти Гудвины. Вот тоже, наряду с бауманцами, одна из городских легенд.
Сродни птеродактилям, выродившимся из голубей. Но птеродактили – точно были, а про Гудвинов ходили только легенды.
И дельта-мутации тоже были под рукой, те свиньи, что росли в подземных ангарах на «Аэропорте», чем не пример? Мы знали, что они мутировали, кто ж этого не знал? Свиньи были действительно необычные, стремительно плодящиеся, гигантские, просто ходячая колбаса. Я даже не знаю, что было выгоднее: наши посевы на гидропонике и чудо-зёрна или эти свиньи.
Правда, про свиней этих тоже ходили легенды.
Свинарей у нас боялись, потому что были они как бы не от мира сего.
Кажется, свиньи им были ближе людей. У нас однажды кто-то из Ганзейского союза сделал заказ на живую свинью. Начальство посовещалось-посовещалось и решило продать. Я пришёл к свинарям и задержался. Поэтому меня позвали помочь, да так, будто делали мне одолжение, и потом мы вместе грузили свинью на тележку.
Свинари вдруг начали плакать, прощаясь с животным.
Потом мне вообще показалось, что они со свиньёй разговаривают. Ну да это не моё дело. Про свинарей говорили, что многих из них не хоронят, а они просят после смерти положить себя в биореактор, чтобы пойти на корм своим подопечным…
И вот наступил первый день выхода на поверхность. Я понимал, что если всё и будет удачно, то мы не улетим сразу, а будем долго готовиться к вылету.
С видимым неудовольствием Математик отпустил меня за вещами. Пуховая куртка мне не особо была нужна, но я устроил чуть не истерику, настаивая на том, что должен взять её с собой на поверхность.
Совершенно непонятно, какая погода теперь наверху, сентябрь мог быть холодным, а мог быть и тёплым, как прежде.
Климат – вещь непредсказуемая, а нас всё время пугали то ядерной зимой, то палящим пеклом ускоренного Катаклизмом глобального потепления.
Я пошёл к Кате, которая обо всём догадывалась. Терять мне было нечего, кроме неё, разумеется, и я рассказал ей все детали.
Она замолчала надолго, точь-в-точь как в тот день, когда мы бродили по ещё не проснувшейся станции «Динамо» и искали на колоннах следы древних существ.
В слабом свете сигнальных ламп наши лица имели цвет стен – серовато-красного тагильского мрамора. Мы тыкали пальцами в пилоны, там, где могли обнаружить окаменевшие колонии кораллов, неизвестных мне беспозвоночных, что остались там как завитушки.
– Вот смотри, это мурекс, пурпурная улитка, – говорил я, и наши пальцы, сплетаясь, скользили по мрамору. – Давным-давно её растирали и получали краску пурпур, которой красили плащи греческих архонтов и тоги императоров. О ней писал ещё Гомер…
На этих словах я сбился и продолжил, вспомнив то, что было написано в какой-то книге:
– А вообще-то её ещё ели…
Любовь наша была как эта улитка, намертво замурована под землёй.
Катя поняла меня сразу, и за короткий миг, когда я слышал её вздох, представила всю нашу жизнь после моего исчезновения.
– Я понимаю. Так надо. Надо – так надо.
– Я вернусь.
Она промолчала, потому что надо было сказать: «Буду ждать». Или сказать: «Я верю, что ты вернёшься». Но так говорить было глупо, я и сам до конца не верил, что вернусь. Даже не так: я не верил, что могу вернуться. Сверху из круглого окошка смотрел на нас фарфоровый футболист с поднятой для удара ногой: мяч его давно улетел, и футболист недоумённо смотрел на мысок своей бутсы.
Это был другой пилон, и от того, с которого на нас смотрела фарфоровая фигуристка, он находился далеко – во всех смыслах.
И я вернулся в наш походный лагерь.