Книга: Путевые знаки
Назад: X Мешок ветра
Дальше: XII Выживают только структуры

XI
Эльфы судного дня

Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.

Осип Мандельштам. Век-волкодав
– Ах, знаешь, моя Ласочка, может быть, оно и лучше, в конечном счете, может быть, оно и лучше так, как есть! Ты себе представить не можешь, что я за скверное существо, негодяй, бездельник, бражник, распутник, болтун, вертопрах, упрямец, обжора, лукавец, спорщик, мечтатель, злюка, чудак, пустозвон. Ты была бы, дитя моё, несчастлива, как камни, и ты бы мне отомстила. При одной мысли об этом у меня волосы встают дыбом по обе стороны лба. Слава всеведущему богу! Всё хорошо, как оно есть.
Ромен Роллан. Кола Брюньон
Мы довольно давно миновали Тверь, как пошёл снег, и я видел, как на глазах местность меняет свой цвет. Потом и воздух изменился и стал белым. Шустрые дворники за лобовым стеклом быстро проделали в нем просветы, а я подумал о пользе чтения. Снег – это было самое сильное ощущение за последнее время. Я бы сказал, что он вызвал во мне такое удивление, какое я не испытал даже от вида моря, то есть Финского залива.
Если бы я не читал про снег, то сейчас бы меня объяла паника. Для всякого нормального человека, прожившего полжизни под землёй, это было очень странное зрелище. Дождь под землёй довольно часто бывает, особенно когда плывун начинает сочиться через отверстия в старых тюбингах и эта мелкая капель неожиданно обдаёт тебя всего с головы до ног.
Снега в своём детстве я совершенно не помнил, а вот книги говорили про снег подробно, и я поэтому не боялся этой белой круговерти. Не боялся, впрочем, зря, потому что многоопытный Владимир Павлович как раз очень напрягся и стал говорить, что чёрт его знает, что делать, если на дороге будут заносы.
Но, как выяснилось, он тоже не очень хорошо разбирался в погодных явлениях. На следующий день снег совершенно растаял и сменился дождём. Дождь шёл ещё день, другой, и вот тут повалил настоящий снег. Большие, крупные хлопья ложились на стекло, а дворники, как назло, сломались.

 

Вдруг Владимир Павлович побелел лицом. Что-то было не так, он чувствовал что-то, что не чувствовал я. Математику тоже стало резко не по себе, и он, как мешок, свалился на вибрирующий пол кабины. Я бросился к Владимиру Павловичу.
– Что это, что? – тряс я его за плечо.
Он повернул ко мне лицо с почти закатившимися глазами и выдохнул:
– Это генератор Гельмгольца… Не знаю, откуда он взялся и где он, но это генератор. Смотри, сынок, мы сейчас можем начать отсюда прыгать, держи нас… – Последнее он проговорил уже валясь на пол. Математик меж тем уже полз к дверце, несмотря на то что из ушей у него текла кровь.
Я выдрал из его штанов ремень и аккуратно привязал Математика к стойке с аппаратурой. Потом то же самое я проделал с Владимиром Павловичем и встал на его место машиниста.
Что-то мне слышалось, какое-то странное бубнение, может, посвистывание, и больше ничего. Я не чувствовал ровно никакого дискомфорта. И, видимо, это была плата за мои ночные кошмары и за то, что я двадцать лет просыпался в поту.
Наш поезд шёл мимо совершенно обычной местности. Про генератор Гельмгольца меня, конечно, развели. А ведь я знал, что такое генератор Гельмгольца, – любой сосуд с узким горлышком был таким генератором. Или даже наши головы вполне себе тоже, особенно с раскрытыми ртами, были генераторами Гельмгольца. Название было красивое, но ничего страшного в нём не было.
И в том звуке, что я слышала, тоже не было ничего страшного. Так примерно бубнили свинари, когда шли мимо своих подопечных. Один жаловался на то, что у него болят ноги, второй ругал начальство, третий напевал под нос… Вот что такое было это бубнение. Но на Математика с Владимиром Павловичем оно произвело удивительное действие.
Даже привязанные, они скреблись по железному полу ногами, загребали руками, будто плыли в воздухе. При этом оба пели какую-то удивительную песню. Наверное, такие песни пели предки покойного Мирзо, когда ехали на своих маленьких осликах по горам и разговаривали с мирозданием посредством пения. Что вижу, о том и пою, как сказал однажды начальник станции «Сокол», когда ему намекнули, что свиных консервов мы произвели больше, чем он раздал зарплаты.
Так я вёл поезд несколько часов, пока сам не оказался в затруднительном положении.

 

Я по ошибке загнал тепловоз на запасный путь, и как переключить обратно стрелки, мне было непонятно. Без Владимира Павловича мне с этим не справиться, но Владимир Павлович был сейчас недееспособен. Товарищам моим явно было нехорошо.
Мы остановились, и Владимир Павлович с Математиком вывалились на полотно. Они лежали прямо на снегу и тупо смотрели в небо, и я решил, что это радиация. Но нет, фон был в норме. Вообще, подозрительно часто фон тут был в норме, и это не могло не настораживать.
Или тут, наверху, просто были иные правила жизни и иная логика опасности, нежели чем в тоннелях.
Владимир Павлович, кстати, говорил, что я не чувствую некоторых излучений именно потому, что у меня в голове что-то не так, именно поэтому мне снятся мои сны, после которых я плаваю в луже пота, – организм работает чуть по-другому, а потом выводит с жидкостью ненужную химию, все эти продукты стресса и напряжения.
Не знаю, в чём тут дело, мы миновали опасное место без потерь и, как я сейчас понял, в точном соответствии с путевыми знаками. Рядом с нами стояла палка, с одной стороны которой белеющий кружок говорил: «Конец опасного участка», а с другой, наоборот, – «Начало опасного участка». И этот участок остался у нас за спиной.
Отдышавшись, Владимир Павлович сказал:
– Это я голова садовая, забыл. Это ж я всё знал, мне в десятом году Тимошин рассказывал, а я не верил.
– Что за Тимошин?
– Да однокурсник мой, он в этом месте и влетел. Еле выбрался, причём с потерями. Это ж знаменитое Веребьинское спрямление, проклятое место.
– Почему проклятое?
– А потому.
– Что, выход силы, космические пришельцы?
– Да непонятно что. Зона там, наподобие Чернобыльской, только ещё до всякого Катаклизма, до радиации. Какой-то забытый эксперимент. Тимошин рассказывал, что там, как пойдёшь в лес, так всё ходишь по кругу. Никто до границ этой зоны не может добраться, если идти изнутри. А внешне всё как обычно. Советского человека таким удивить было нельзя: ряды колючей проволоки, какие-то грузовики старые. Все думали, что это из-за того, что там давным-давно стояли ракетные части. Так вот, Тимошину кто-то рассказывал, что ходил по этому лесу человек, а как вышел на опушку, так видит: там кострище брошенное. А рядом на берёзе приёмник висит. Музыка играет, только немного странно, будто магнитофон плёнку тянет… Ты вот не помнишь, а были такие кассетные и катушечные магнитофоны, и вот висит на берёзе приёмник, «Спидола» старая, и играет. При этом известно, что в эти места никто года за четыре не ходил. Что, спрашивается, там за батарейки? Да дело было не в батарейках, тут ведь что? Если музыка в замедленных ритмах, то, значит, волна запаздывает, и уже довольно сильно. То есть там время совсем по-другому течёт. Ты в него, как в реку, ступаешь, как в кисель, ноги не поднять. Тот же Тимошин, уже старый был, а всё помнил, что какой-то обходчик рассказывал, что у него рядом с полотном вообще время другое, будто кто разбрызгал прошлое по лесу: стоят две берёзки, которые он давно помнил, одна вообще не растёт, тоненькая, а вторая уже толстая, трухлявая, скоро рухнет.
– Ну, в таких случаях раньше говорили: «А мертвецы там с косами стоят вдоль дороги…»
– А вот на это я тебе скажу, что ничего, Александр Николаевич, я тут смешного не вижу. Разгуливающих мертвецов Тимошин там не видел, а вот на тамошнем кладбище после восемьдесят пятого года…
Но тут нас прервал пришедший в себя Математик.
Он размазал по лицу кровь, уже переставшую идти из носа, и спросил:
– Что это было?
Ему никто не ответил, и вдруг он догадался сам:
– Веребье? Спрямление?!
– Точно так, – ответил ему Владимир Павлович.
– А у вас, Александр, судя по всему, на акустику реакция отрицательная? – подытожил Математик. – В обоих, так сказать, смыслах?
– Не знаю. Так что там было? – всё же ещё раз, без всякой надежды на ответ, спросил я. – В чём дело? В чём?
– В том. Недаром вас Царица ночи выбрала. Цветы вообще чувствительны к акустическим взаимодействиям.
– Так скажите, в чём дело-то? Что, у меня ураганная мутация?
– Вы, Александр, не кидайтесь словами. Где вы, и где мутация. Вы ещё скажите, что у вас мгновенные дельта-изменения. Нет, всё дело в том, что у вас что-то с физиологией. Вот вы и облысели, кстати. Ничего у нас просто так не бывает.
– А что, были похожие случаи?
– Были. Не скажу, не надо вам этого. Вы погодите, Александр, неизвестно ещё, что с вами будет. У меня был один коллега, он пытался спички взглядом поднимать. Пять спичек поднял, а на шестой надорвался. Навсегда, значит.
Математик впервые рассказал историю из прежней жизни. «Где-то медведь сдох», – как сказал бы начальник станции «Сокол». Меня скорее пугала эта новая доверительность Математика, когда начальник или хозяин становится человеком. Это ничего хорошего не означает. Он потеряет свою харизму и в какой-то момент сделает неверный шаг, за который ответишь ты сам.
А Математик всё меньше становился нам начальником. Так, попутчиком, которому можно было бы и возразить при случае.

 

Снег всё валил и валил, и вскоре ехать стало невозможно. Мы остановились и завалились спать. Ветер выл снаружи, но тут, у ещё тёплых шкафов с аппаратурой, спалось легко и спокойно, как зверю в норе.
Я проснулся от удивительной тишины. Казалось, что я слышу движение крови в своём теле. А может, и не казалось. Я выглянул в окошко и увидел, что пути завалены снегом.
Мы с Владимиром Павловичем полезли наружу посмотреть, что там, и оказалось, что ехать ни вперёд, ни назад нет никакой возможности.
– Поднять нож, закрыть крылья, – пробормотал он.
– Что?
– Есть такие путевые знаки, когда работает снегоочиститель. Перед препятствием их ставят. Так и называется – «Поднять нож, закрыть крылья».
Я сразу представил себе крылья, что выдвигаются по бокам тепловоза, и он взлетает. Пришлось даже помотать головой, чтобы это видение пропало. А вот крылья бы, как стало вскоре понятно, нам не помешали.
Когда мы прогулялись вперёд, вдоль заснеженных путей, я понял, что на протяжении нескольких километров дорога засыпана и конца заносам нет.
– Можно, конечно, лопаты в руки и до вечера грести снег, – разговаривая сам с собой, бормотал Владимир Павлович. И тут же возразил себе: – Ну, помашем месяц. Умучаемся совсем, начнутся морозы, так и ноги протянем вдоль нашего шанцевого инструмента.
Я не вмешивался в это бормотание. Было ясно, что мы крепко застряли, и было мне очевидно, что нигде на этом свете снегоочистителя не найдётся.
– А что делать?
– Ждать весны, ясное дело. Бортового питания нам хватит, если спать побольше. Вода вокруг – в сыпучем и твёрдом виде. Ну, можно в сторону сходить – поискать приключений на какие-нибудь части тела.
Мы вернулись и доложили об этом Математику. На наше удивление, он не нахмурился, а смотрел безучастно себе под ноги. Что-то с ним случилось, да и вообще за последнее время он сильно сдал.
Он утратил очень важную черту – харизму жестокого и всё знающего начальника. Адъютант его погиб, двое его слуг проявляли своеволие, да и не они зависели от него, а он от них.
День за днём мы все больше впадали в анабиоз, да только Математик наш заболел. Мы не сразу поняли это, потому что он не жаловался, но потом я заметил, что он не просто бормочет во сне, а бредит. У него поднялась температура, и Владимир Павлович сперва лечил его уставными медикаментами из поездной аптечки, а потом просто поил да кормил.
Непонятно, что это была за болезнь, но уж точно не из тех, что мы знали. Всё это длилось и длилось, пока в один из тихих морозных дней мне не приснился очередной сон.
Я сразу очутился в комнате отдыха. Это была комната в домике на краю аэродрома, в котором лётчики коротали время между полётами или когда полёты отменялись. Тогда, под шум дождя, они играли на бильярде или пялились в телевизор. Вот в этой-то комнате отдыха я теперь и стоял один. Никого не было, только на бильярде лежала брошенная кем-то газета. Мне очень хотелось понять, что там пишут и нет ли в газете чего-то важного для меня – указаний, путевого знака, но текст в газете отсутствовал – только чёрные прямоугольники и пробелы, как бывало в старинных компьютерных играх при увеличении детали. Можно было прочитать только заголовки, не менее загадочные: «Подготовиться к поднятию ножа и закрытию крыльев», «Опустить нож, открыть крылья».
Толку от этого не было никакого, но потом я обернулся. А обернувшись, увидел, что то место, где висело расписание полётов, приказы и объявления, разительно изменилось. Однажды, когда отец привёл меня на аэродром, я очень испугался. На стене висела фотография с траурной полосой, висела над приказами, как напоминание о том, чем тут люди занимаются. Я думал, что кто-то разбился, но нет, это умер один из техников, и его фото висело на доске вместе с некрологом. Теперь на этом месте я увидел множество фотографий разных людей – все одного формата, но по-разному снятых портретов.
Мне хотелось понять, где всё-таки среди них отец, жив ли, в конце концов, и можно ли найти его.
Я стоял перед стеной в домике, где висели фотографии погибших пилотов. Я помнил, что в том домике на аэродроме этой стены не было, а тут она была, и огромная, длинная, в полдеревни, полполка. Десятки лиц смотрели на меня, и я подозревал, что если буду идти вдоль стены, сверну за угол, туда, где коридор вёл к метеорологам, то этот колумбарий из фотографий продолжится, будет длиться бесконечно и на меня всё будут смотреть лица мёртвых лётчиков. Лица, на которых не было страха и ужаса смерти, а только веселье и радость. Многие из них были не в форме, кто-то в майках и легкомысленных рубашках, у кого-то на плече лежала рука жены, а сама она, отрезанная рамкой, пребывала между адом и раем.
Я всматривался в фотографии и одновременно искал отца и не хотел найти. Найти его фотографию означало удостовериться в его смерти. Если он здесь, значит, его нет среди живых.
В домике было пустынно, и никто меня не тревожил. Вдруг я увидел на фото знакомого – это был товарищ отца, очень успешный человек, в больших чинах. Не узнать его было невозможно – у него была голова, похожая на огурец, вытянутая, какой-то всегда поражавшей меня формы. Тут он улыбался, и прямые волосы падали на лоб. Я очень хорошо помнил, как он смеётся, запрокидывая голову, и именно таким он остался на фотографии. Я не вспоминал этого человека ни разу за двадцать лет, но он был тут таким, каким запомнился мне в детстве.
Но отца среди лётчиков этого погибшего отряда не было.

 

Я открыл глаза и попробовал успокоиться. Как и прежде, я плавал в холодном поту от напряжения и дрожал. Но это напряжение постепенно спадало, и я успокаивался. Отца не было среди погибших – вот в чём дело. Его не было среди погибших, и это было главной радостью всего прошедшего времени. Я вытерся какой-то ветошью и открыл дверцу тепловоза, чтобы пописать. Я пятнал свежий снег жёлтым, как вдруг почувствовал присутствие живых людей справа от тепловоза.
Тут же захлопнув дверцу, я потряс Владимира Павловича за плечо. Мы осторожно высунулись из окошка, и внутри у нас всё похолодело и съёжилось. На шпалах, шагах в десяти перед тепловозом, стояли три человека, но мы не сразу поняли, что это люди. Правда, они были одеты, и двое держали на плечах жердь, с которой свисала окровавленной головой вниз длинноногая свинья, похожая на небольшого оленя, а на шее у третьего, поперек впалой груди, висел огромный лук, а за спиной – колчан со стрелами, слишком тяжёлый и громоздкий для этого эльфа.
«Вот они, здешние мутанты, – подумал я. – Вот они…» Слыхал я разные рассказы о мутантах и видал разных уродцев, но таких видел в первый раз. Были они похожи на эльфов, какими их рисовали в книгах. Интересно, насколько опасны эльфы, сдирают ли они с живых кожу? Людоеды ли они? Тот, что был с луком, манерно поклонился, но не двинулся с места. Он только поднял руку с длинными тонкими пальцами. Я с ужасом ожидал, что их могло быть два, но нет, на руке были обычные пять пальцев. И я понял, что знаю, что этот человек сейчас скажет. Точно знаю, из своих намертво забитых в сознание снов прошлого:
– Кушать хочешь?
Но вместо меня ответил Владимир Павлович, поломав заготовленный в прошлой жизни шаблон:
– А то ж!
– Стрелять не будешь? – гнул свою линию эльф.
– Нет, – ответил я, улыбаясь и поддерживая игру. – Ни в коем случае.
И мы медленно, показав руки, полезли вниз.
Нас звали в гости, и, по сути, терять нам было нечего. А безвольному Математику – уж точно. Мы соорудили носилки и пошли по неглубокому снегу вслед за нашими эльфами.
Там обнаружились сани с впряжённой лошадёнкой. Лошадь была невелика ростом, но хорошо ухожена. Мы положили безжизненное тело Математика на сани, и снег заскрипел под полозьями. Сани шли медленно, наши провожатые то шли рядом, то кто-то из них подсаживался, меняясь местами друг с другом, чтобы лошадь не уставала. Путь казался бесконечным, но в самый неожиданный момент мы выехали на опушку, где стоял с десяток больших крепких изб, столько же каменных домов и ещё какие-то постройки, видимо служебные. Но стояли они странно, будто в строю.
Мы ввалились внутрь какого-то дома вслед за нашими хозяевами, ввалились второпях, и прошли вперёд не раздеваясь, в чём были. В глаза сразу бросилась печать порядка, лежавшая на всём, – тут всё было, как в сказочном домике. Аккуратно, прибрано, очень чисто, и повсюду расставлены расписные стеклянные бутылки, которых до Катаклизма повсюду было видимо-невидимо. Тут они были покрыты какой-то самодельной росписью.
Мы положили Математика на широкую лавку, Владимир Павлович сказал, что посмотрит за ним, а я с хозяевами вышел наружу. Лошадь завели в конюшню, вплотную пристроенную к дому. Судя по конфигурации, здесь в прежние времена должен был быть гараж. Я, думая чем-то помочь, пошёл за водой к колодцу.
Скрипнул ворот, ухнуло вниз, роняя комки снега, ведро. Когда я вернулся, лошадь уже распрягли и, когда она остыла, стали поить принесенной мною водой.
Всё-то тут было налажено, и даже одеяла нашли нам сразу же, хоть они оказались довольно ветхими.
Мы заснули стремительно, будто падая в пропасть, крепко и сладко, как спал я в детстве, вернувшись со двора, набегавшись и устав.
И ничего мне не снилось.

 

Хозяйка утром накормила нас с Владимиром Павловичем какой-то зерновой кашей и принялась слушать наши рассказы. Мы, памятуя неудачный опыт с разными собеседниками, были осторожны в оценках виденного и подвирали самую малость.
Потом я разговорился с хозяйкой. Оказалось, что община жила здесь давно, со времени Катаклизма. Тут был дачный посёлок для небедных в общем-то людей.
Незадолго до Катаклизма они выстроили тут свои добротные дома, да так и не успели ими воспользоваться. Никто из богатых хозяев сюда не доехал и, видать, не доедет никогда. Поэтому здесь поселились несколько семей неформалов, бежавших из Твери.
Неформалы плодились и множились, сохранили привычки своих хипповских родителей и пламенную любовь к какому-то профессору, которому молились наравне со скандинавскими богами. Профессор, видимо, из Тверского университета был для них чем-то вроде Будды, только оставившим своё Писание. Имена этих божеств довольно смешно звучали для меня, но они сами к ним за двадцать лет привыкли. За двадцать-то лет и в Сталина, и брата его Кагановича поверишь, в этом я уже убедился.
Хозяйку нашего дома звали Лариса.
Лариса, Лара – это было прежнее имя, тут, в общине, её звали сложным именем, кончавшимся на «эль». «Она – девушка без возраста», – подумал я сразу. В подземельях женщины стареют по-другому, там всё другое. А здесь передо мной стояла женщина не то двадцати лет, не то сорока – всё из-за того, что она была такой подвижной. Носила Лара какой-то странный наряд, похожий на балахон, доходивший до щиколоток, только перехваченный под грудью каким-то руническим ремешком.
К этим рунам я относился скептически, но ни с чем не спорил. Если уж я сдерживался перед адептами Ночной красавицы, перед верующими, как в Бога, в Сталина и не спорил с буддистами Судного дня, то уж руническая вязь и кельтские молитвы меня точно не пугали.
Математика положили в отдельную комнату, где он лежал, тупо глядя в потолок. Мне очень не нравилось, что он даже не бредит. Я давно не испытывал никакой корысти в Математике и, уж конечно, забыл о его предложении о наградах и перемене места жительства. Это предложение мне сейчас казалось шуткой. Когда я о нём вспоминал, а вспоминал я о своей жизни до путешествия очень редко.
И вот Математик лежал, как маленький свёрточек, лишённый оружия и разлучённый со своим гроссбухом. Теперь я помогал выносить за ним горшок, а кормила его всё же хозяйка. Математик оброс седой реденькой бородой, а я каким лысым был, таким и остался.
Владимир Павлович поселился в соседнем домике, сразу взявшись там за несложный ремонт. Потянулись вязкие и сонные дни, давно настала зима. Я учил имена чужих богов и местных кумиров и скоро перестал путаться в именах, кончавшихся на «…горн» и на «…эль». Вера тут была затейлива, но от нас, чужаков, ничего не требовали, кроме как не смеяться над святынями.
«Трескучие»… Это слово катал я на языке, потому что помнил его из книг, а только сейчас понял, что оно означает, потому что стояли именно трескучие морозы, и деревья рядом с домами общины потрескивали. Звуки разрывались, и закладывало уши, особенно холодно было поутру, когда всё пространство занимал морозный туман, в котором льдинки, казалось, висели в воздухе. Солнце поменяло цвет, стало темно-красным. Снег был повсюду, и всё угловатое стало круглым.
Утром эльфы просыпались поздно и большую часть дня ничего не делали. Три лишних рта их, казалось, не особо напрягали. Я только было заикнулся, что могу починить им какой-нибудь прибор с проводами, как меня поставили на место. Электричества здесь не признавали, а жили в основном по солнцу.
Зима для обитателей посёлка была временем праздным, за исключением тех, кто работал в мастерских в основном по дереву. Этим я не подошёл и стал ходить к кузнецу. Кузнец, если его можно было бы описывать всё в тех же терминах, был не эльф, а скорее гном, как и я. Это был кряжистый мужик, годившийся мне в отцы и раньше работавший на каком-то тверском оборонном заводе.
Тут он жил с самого начала, и в общину его привела младшая сестра. Сестру он сначала шпынял за подведённые синим глаза и причудливые татуировки, а потом стал ей благодарен за спасение. Это был настоящий русский человек, готовый поверить почти во что угодно, а если увидел ласку, то и вовсе в любое. Прибейся он к нашим буддистам, так обрил бы голову и с таким же благоговением говорил бы о перевоплощениях принца из далёкой страны. Я нуждался в этот момент в друге, потому что Владимир Павлович удивительно глубоко ушёл в свою личную жизнь, будто, наконец, нашёл цель своего путешествия.
Это было логично. В конце концов, у всех были своя цель и мечта, а вот он был мне бескорыстным помощником. Я не мешал ему и не маячил перед глазами – оттого и искал другого собеседника. Математик был похож на овощ и говорил связные фразы от случая к случаю.
И вот я искал разговоров с кузнецом, чтобы лучше понять, как тут устроена жизнь. Я думал задружиться с ним, да как-то это не вышло… Далёк от меня был кузнец, спасибо и за то, что он пускал меня в кузню. Там я отрабатывал свой хлеб, поднося ему тяжёлые заготовки, раздувая мехи, а то и сам молотком стуча по оранжево-красной и жаркой железяке.
Меж тем всё, что меня окружало, носило печать экзотической веры. Притолоку в моём доме украшал эльфийский узор, старательно выполненный когда-то шариковой ручкой и фломастерами. Вооружены обитатели посёлка были в основном луками и длинными ножами, похожими на мечи. Ружей было совсем немного, и все больше охотничий гладкоствол, видимо, оставшийся от исчезнувших владельцев домов.
Мне объяснили, что отправляться в странствие за боеприпасами невыгодно и себе дороже. А снарядить самодельный патрон самодельной же дробью и своим порохом куда проще. Да и порох был для общины хоть и лучше электричества, но всё же тоже нечист. Не любили они огня, и даже кузнец для них был человеком, каждый день входящим в контакт со злой силой. Да и не нужно им, судя по всему, было огнестрельное оружие. Луками они действительно владели виртуозно, ничего не скажешь, но охотились, кажется, и во все больше с помощью силков, медвежьих ям и засад.
Боялись охотники только какого-то тотемного ежа, что жил на дальних пашнях, за болотами. Этот Ёжик с пашен был нарисован почти в каждом доме, где висели на стене лук и стрелы – как напоминание об охотничьих правилах.

 

Я часто ходил за водой, и снег под валенками скрипел, как музыкальный инструмент. Сначала я, признаться, боялся снега, от него резало глаза, но потом привык к яркой его белизне.
Несмотря на все свои руны, эльфийская община исправно ходила в русскую баню, и я с ними. Эльфы набивались в баню партиями, но без половых различий.
Нравы тут, как я сразу понял, были довольно вольными. Семьи плавно перетекали одна в другую, а дети бегали из дома в дом под присмотром взрослых, были они им родителями или нет.
Как-то, вернувшись раньше и раздеваясь в сенях, я смотрел на то, как Лариса идёт по тропинке, протоптанной в снегу к дому. Она возвращалась из бани, и было видно, как от лица поднимается пар. Когда она вошла в дом, то окна в комнате от её мокрых волос тут же затянуло рыхлым инеем. Пахло дубовыми листьями, берёзой и какими-то другими сектантскими травами. Мы, сев за стол как шерочка с машерочкой, обнялись без слов и принялись пить какой-то отвар, а перед этим, когда она накрывала на стол, наши руки сближались и на секунду оставались одна в другой. Миска или чашка ставилась на стол, и прикосновение оканчивалось, но я, в общем, понимал, что это естественный ход вещей и к чему идёт дело. Никакого другого чувства к ней, кроме как нежности, я не испытывал.
Прошло несколько дней, и наступило полнолуние. Это был новый опыт – я впервые смотрел на луну без ужаса, и вообще спокойно смотрел на ночное небо, не ожидая нападения.
Я спросил как-то этих эльфов, не боятся ли они мутировавшей живности, но они даже не поняли, о чём это я говорю. Они были на свободе и с таким счастьем!
Луна меня завораживала, и в лесной тишине мне слышались странные звуки. Я сказал Ларе, что слышу странные звуки в лесу. Мне было интересно, слышит ли она треск веток и движение животных по снежному насту. Она ничего такого не чувствовала, и я стал думать, что у меня галлюцинации. Но как-то я решил проверить место, откуда я слышал звук. Это было в километре от посёлка. Я пошёл туда днём и действительно обнаружил следы на снегу. Это был непонятный мне небольшой зверь, и следы были маленькими. Действительно, нормальный человек не мог слышать ничего на таком расстоянии.
Но кто сказал, что я нормальный человек? Никто этого не говорил. А теперь, в ночь полнолуния, я слышал чересчур много: потрескивания и шорох той природы, которая после Катаклизма жила без людей.
Этой ночью ко мне пришла Лариса.
Она сделала это просто, без всяких сомнений, и платье зашуршало, падая с её плеч. Тело Лары было почти фиолетовым в свете луны, и в залитой белым светом комнате было так светло, что я различал даже маленькие родинки, веером рассыпанные по спине.
Видны были все её татуировки на плечах, щиколотках и на спине: все в виде хитрых кельтских зубцов и змей.
Она медленно пробралась ко мне под одеяло и по-хозяйски принялась за сладкое дело, будто мы жили с ней уже целую вечность. На мгновение её лицо совместилось с лицом Кати, мне казалось, что я не лежу сейчас на широкой лавке в тёплом деревянном доме, а прижимаю свою подругу к красному граниту станции «Динамо».
Она двигалась, как охотница, что ловит зверя – не очень опасного, но с норовом. Как та охотница с картинок, где древняя богиня несёт каких-то зверьков, только что ею добытых. Но и я теперь был тот ещё зверь, не слишком лёгкий и удобный для стреноживания.
Но, разумеется, я понимал, в чём тут дело. Никаких иллюзий. Но и никаких угрызений. Чувства мои мне придётся ещё изучать.
Греясь потом под одеялом и глядя в потолок, я понимал, что всё это скверно. «Ни с одной, ни с другой ничего у меня не выйдет, да и для себя хорошего не жди, – подумал я. – Не надо искать виноватых, неизвестно даже, сколько мне осталось жить. И речь не о том, что если мало, то можно вести себя кое-как. Или если я проживу ещё достаточно долго, то нужно вести себя правильно. Время расставляет всё по своим местам, а время у нас быстрое…»
И я снова вспомнил мысль о том, что если слишком долго ждать, то тебя пронесут мимо дома твоего врага…
Я пытался осознать своё местоположение, и вообще, что и как я делаю, что со мной? Незачем было копаться в себе, особенно когда у тебя на груди спит женщина, потому что, когда она спит, очень сложно вскочить, отгоняя от себя ужас одиночества. А одиночество есть, оно никуда не отпускает, и любить двух женщин плохо, и ни к чему хорошему это меня не привёдет. Я вообще не очень понимал, что такое любовь. Все понятия сместились, и то, что было описано в книгах до Катаклизма, было совершенно неестественным в наши дни. Отношения людей в книгах были совершенно искусственными и полными условностей. Эти условности исчезли, и я, ещё проживая на станции «Сокол», что сейчас мне казалась сном прошлого, понимал, что ответа на то, как и что надо чувствовать в определённых ситуациях, книги не дают. Книги ничего не объясняли – это был тот опыт, который не наследуется. Что мне могла дать история про человека, что был моложе меня, сладко пил, крепко спал, тосковал, а потом увидел огромное дерево в лесу и сразу всех полюбил. Я тоже обалдел, когда увидел лес после двадцатилетнего перерыва, уж куда круче, чем герой давно сгнивших книг. И что из этого?
И я попытался глубоко нырнуть в сон, где придёт отец и всё мне разъяснит. Я рассчитывал, что моя тоска развеется в этом сне, как туман над взлётно-посадочной полосой, который пропадает, как только начинает пригревать солнце.
Но снов мне было не дано, и так не найденный мною отец не пришёл ко мне.
На следующую ночь всё повторилось, но сила была уже на стороне гномов. Война была зла, повторяема, механична, но высшая власть и успех были у меня. Балин тупым клином входил в плодородную землю, прорезал Шир и Эриадор, выдвигался передовым отрядом в Рохан.
Я завоевывал эту землю неспешно, но не отступая ни на шаг, пристально наблюдая за всеми движениями противника.
Пришло то время, когда отступает отчаяние и тебе всё уже нипочем.
Да что там! Не наш хрип и тяжёлое дыхание, а лязг боевых колесниц стоял во всём подлунном и полнолунном мире.
В пропасть, подземный карст, в заброшенные тоннели и шахтные выработки валилось всё зло мира, а тут восстанавливалось царство справедливости.
Руническая вязь, написанная на стенах криво, но старательно, была прекрасна, но двоилась в глазах, залитых потом.
И вот наступил эквилибрум – поверженный Рохан дышал рядом. Я видел себя со стороны: лысого смешного гнома, что ворвался во дворец, нахулиганил и упал среди шелков и подушек.
И, как и положено, я толкнул в бок сопящего рядом Рохана.
Но сон его был крепок, не то что мой.

 

Вскоре я обнаружил, что и Владимир Павлович тоже пристроен. Мы с ним стали меньше видеться, и я упустил это превращение. Я зашёл за Владимиром Павловичем, чтобы вместе пойти в кузницу, но сразу понял, что ни в какую кузницу мой товарищ не пойдёт. Он обедал в соседнем доме – обедал борщом под самогон. Вместе с ним за столом сидела складная тётка, крепенькая, как упругий и крепкий маслёнок. Судя по тому, как расслабленно Владимир Павлович смотрел в сторону, ночью он трудился не покладая… В общем, чего-то не покладая.
Дни были прекрасны, а ночи… ещё более прекрасны. Хотя днём я наслаждался видом снега, его вкусом и прочими свойствами. Снег везде был разным: твёрдым и льдистым у подошвы стен, лёгким и сыпучим на ветвях елей, колким, когда я погружал руку в сугроб, и пушистым, когда он падал с неба.
Однако всё чаще я стал задумываться о том, что я тут делаю. Можно было остаться тут навсегда – я выковал бы себе короткий меч, и если бы в посёлок приходил кабан-мутант, эльфы выкликали бы меня.
Я бы выходил из дома заспанный и помятый, но одним ударом кроил бы кабана надвое. Мутант пропадал бы в облаке розового пара, а я бы пользовался восторгом и признательностью эльфов.
Но это был бред – и не потому, что я не навострился бы воевать с кабанами. Это всё несбыточно, потому что через год или два я затосковал бы – да так, что хоть вешайся.
Ясно, что не жить мне тут. Не житьё мне на этом островке спокойствия, как шубой укрытом снегом. От себя-то мне не спрятаться, от павловских собак я ушёл, а от себя не уйду. Да и она догадывалась, что её невысказанной мечте о населённом семьёй доме не сбыться и что час нашего расставания близок. В общем, мы понимали, что обязательно потеряем друг друга.
По ночам я стал слышать вой волков. Впрочем, я так думал, что это воют волки. Не поймёшь, кто там выл в отдалении. Может, это были какие-то страшилища, новые драконы, Ёжик с пашен, что со сворой собак идёт по лунной дорожке посреди заснеженного поля и ищет заблудившегося человека. Никто этого не слышал, и только я боялся этого ночного воя.
Лёжа под одеялом рядом с Ларисой, я брал тогда её за руку и сжимал запястье. Это было очень хорошо, это было прекрасно и отчаянно грустно. Потому что я понимал, что рано или поздно покину этот посёлок ряженых эльфов.
После каких-то наших разговоров о пустяках она выглядела расстроенной. Я-то понимал, откуда идет это тоскливое беспокойство.
Снег в эту зиму лежал глубоким слоем. Все постройки стали казаться ниже, чем они есть. Эльфы протоптали глубокие тропинки, похожие на траншеи, ко всем домикам и прочим местам. Отправляясь по нужде, я часто сталкивался с какой-нибудь эльфийской девой, и, чтобы разойтись, мы прижимались спинами к снежным стенкам, а грудью – друг к другу.
Со всех козырьков над дверями свисали огромные шапки снега. Я приноровился колоть дрова и преуспел в этом. Плахи были тяжелы и облеплены снегом. Они были похожи на врагов в очереди на уничтожение. Сначала я лупил колуном не очень точно и потратил на колку куда больше времени, чем думал. У меня чудовищно болела спина, но я дал себе слово, что на следующий день продолжу.
Но на следующий день я лежал в лёжку, боясь пошевелиться. Потом я вернулся к колке дров и всё же доделал дело. Я колол их, кажется, целую вечность, изо дня в день. Я обеспечил общину дровами, как мне кажется, не только до конца этой зимы, но и на следующий год. Это было немного бессмысленно, потому что я заметил, что тут практически нет поленниц – местные жители запасались дровами на день-два, да и ладно.
Ну да не мне было порицать местные привычки.

 

Зима давно уже повернула на мороз, но вот и он смягчился. С тёмного неба, покрытого низкими тучами, с минуты на минуту должен был повалить последний снег. Я пошёл к кузнецу, ежась от холода, и думал, что эльфы меня любят, да только я чужой среди них, и всегда тут останусь чужим.
Я говорил с Ларисой. Она тоже понимала, что я чужой. Но видно было, что она мечется, потому что всё здесь казалось устроенным свободно, но при этом всё подчинялось строгим, нерушимым правилам.
– Нас тут ради осеменения держат, – весело сказал Владимир Павлович. – Для репродукции.
Роль осеменителя, судя по всему, не казалась ему унизительной. Да и то правда, что в этом плохого?
В воздухе стало разливаться тревожное томление и предчувствие перемен. Однажды я остановился с какой-то ношей посреди тропинки, протоптанной в снегу, и вдруг ужаснулся. Хотя был ясный весенний день и совсем светло, у меня было такое чувство, что я ночью стою в густом, плотном, страшном лесу. Хмуро было у меня на душе, так, что хотелось биться о край колодца головой. Что-то остановилось внутри меня, порвалась связь времён, как сказал бы начальник станции «Сокол». Время мне было помирать, а ничего я в жизни не сделал.
И оттого мне было хуже, что я понимал, что, с другой стороны, я сейчас обут и одет, сыт и рядом со мной женщина. Тьфу, пропасть! Это был тот психоз, тоска, описанные в книгах.

 

Однажды, когда мы лежали, обнявшись, Лариса в самый неожиданный момент спросила меня:
– Ты ведь скоро уедешь?
Надо было отшутиться. Надо, у меня было заготовлено сто шутливых ответов, но она меня подкараулила и захватила врасплох, а к тому же вечно нельзя бегать от таких вопросов.
– Уеду.
– Саша, – спросила она, – зачем ты едешь? Это ж гиблое дело…
– Я совершенно не хочу гибнуть. Да только обстоятельства такие. Будь моя воля, я жил бы в лесу…
Но если честно, то мне надо было сказать, что я умер бы от тоски в лесу. Даже с ней. Даже… И я вспомнил о Кате, совершенно некстати вспомнил.
Лара помолчала, обдумывая последние мои слова, а потом положила голову мне на колени.
– Ты жутко упрямый, – сказала она. – Настоящий воин, созданный для славы.
– Тоже мне… Видала ты воинов, как же. Настоящие воины жестоки и немилосердны. От них пахнет кровью и грязью. Славы сейчас и вовсе нет. Есть выживание.
– Я хочу ехать с тобой, – сказала Лара с надеждой. – Я буду воевать с тобой, ты не знаешь, какая я сильная.
Но уж что-что, а надежду я ей дарить не хотел:
– Понимаешь, ведь в твоих сказках я не рыцарь с мечом, а гном. Мы, гномы, живём в подземельях. Наша жизнь отвратительна, и мы пахнем закопченным камнем и старой мочой. А крысы у нас вместо домашнего зверья, вот что. И если следовать твоим сказам, я должен сказать, что ты должна остаться со своим народом.
Я не говорил ей о том, что и сам не понимаю, отчего не остаюсь с ней. Зачем я тороплюсь от здешней надёжности в сумрак подземелья, которое продолжаю считать своим домом? Ну и про женщину, что живёт там, в сумраке, я не говорил. Но, кажется, она догадывалась, хотя ничего не спрашивала. А может, потому именно и не спрашивала, что догадывалась.
– Из-за тебя я ухаживала за твоим товарищем, и вот он встал на ноги. А мне никто ничего не должен. Я, значит, всем должна?
– Чужой жизни никому нельзя навязать, – ответил я, но задумался.
Я никак не мог понять, что во мне говорит: тяга к дому, где была другая женщина, или это просто рассудительность. Я-то понимал, что такое метрополитен, до которого, кстати, ещё добраться надо.
– Значит, так всегда и будет? – горько спросила Лариса. – Мужчина уходит на войну, а женщина остаётся, чтобы беречь добро и ждать, готовясь к встрече?
– Может статься, и встречать некого, – ответил я.
Но мы с Владимиром Павловичем понемногу собирались. Ещё ничего не было сделано, но, сидя на крылечке и слушая капель, мы понимали, что недолго нам здесь оставаться. Да и Математик явно хотел ехать. Да только это уже был не тот лысоватый харизматический Математик, которого я помнил, а его тень.
И смотрел он на меня как-то просительно. Незаметно мы поменялись с ним местами. Нет, он не стал откровеннее или добрее, а просто утратил волю. Теперь слуги стали главнее господина, но ни к чему нам было вымещать на нём свой былой страх. Незачем.
Мы уже давно переменились, и такое впечатление, что каждый взял что-то у другого. Математик отобрал у меня часть неуверенности и сентиментальности. Владимир Павлович проникся моим пафосом, а я у него научился невозмутимости. Что мне досталось от Математика, я понять пока не мог. Но что-то ведь досталось?
Однажды я вспомнил, что давно хотел его кое о чем спросить, да как-то забывал. Теперь это было совершенно не важным, но требовало словесного завершения.
– Скажите, – начал я. – Вы помните лысую девушку?
Математик посмотрел на меня выцветшими глазами, и было видно, что он ничего не помнит.
– Лысую девушку. Её ещё ваш Мирзо обрил, а вы потом привели на «Технологический институт». В чём фишка-то? В карте на её голове?
Математик пожевал губами, вспоминая, и я ещё раз убедился, что люди значили для него немногим больше, чем конкретные фигуры на шахматной доске. То есть что-то значили, но только в рамках отдельной партии.
– Понял, – наконец ответил Математик. – Это глупая история. Отец хотел её спасти, поэтому и сделал ей эту татуировку развязки тоннелей. Он думал, что поэтому её найдут в случае чего. Будет стимул девочку искать. Её и искали несколько лет, а потом проблема решилась сама собой. Всё поменялось, даже тоннели есть другие, а коды поменялись почти сразу. Я на всякий случай скопировал рисунок, но это для порядка, на тот случай, если мы её не доставим. Не голову же ей отрезать в доказательство. Да и насекомые – это негигиенично.
Из-за насекомых и обрили? Никакого тайного ритуала? В такое объяснение я сразу поверил. Было бы гигиенично, он кому угодно голову бы отрезал. Не оттого, что ненавидел, а из соображений целесообразности ходов своей шахматной партии.
– Старик Усыскин – старый друг её отца, ещё с тех пор, пока отца не забрали в Правительство. А её отец у нас в Москве был начальником, и всё равно её искал. Он потому и жил, что у него эта цель была. Только ему дочь под боком не нужна, ему иллюзия нужна, что она в безопасности и её хорошо кормят. Вот вы, Александр, хотели бы такую дочь? Нет? И никто не хотел бы. А так меня послали её найти и пристроить в тёплое место.
Я подумал, что самое время спросить, с какой, собственно, прибылью он теперь возвращается, но не спросил. Почувствовал я, что время откровенности для него закончилось.

 

Наконец мы с Владимиром Павловичем собрались и, простившись со всеми, вышли из дома. Математик был всё ещё слаб и задержался в своей комнате. Мне казалось, что я слышу через стену его тяжёлое прерывистое дыхание. Но вот он выбрался наружу, щурясь на солнце. Мы уже сделали несколько шагов, как я услышал за спиной лёгкий вскрик.
Математик поскользнулся на крыльце, странно подпрыгнув в воздухе, ударил пятками в следующую ступеньку и с размаху ударился затылком об угол толстой доски. Мы обернулись, но Математик не вставал.
Тогда я пошёл к нему, сначала медленно, а затем быстрее. Математик лежал на ступенях и смотрел в небо. Веки его медленно поползли вниз, и, наконец, глаза закрылись. Так закрывает глаза старый петух. Даже со стороны было видно, как неестественно вывернута в сторону его голова. Да, Математик был мёртв.
Я никак не мог прийти в себя от этой нелепости. Математик мог несколько раз погибнуть, его мог схватить Кондуктор или съесть псевдоповар. Его могли застрелить в бесчисленных разборках внутри питерского метрополитена и на поверхности, но вот чтобы так… Чтобы умный и злой человек за секунду, будучи вдали от врагов и настоящих опасностей, превратился в мёртвое тело с разбитым затылком – этого я как-то не ожидал.
Это напоминало издевательство и унижение, причём со стороны высших сил природы. То есть в этом его превращении в мёртвое тело чувствовалось не поражение или неудача, а наказание.

 

Мы закопали Математика на пригорке и не оставили на могиле ничего, даже камушка. Всё это было ни к чему, некому было знать, где он лежит, и никто нас про него не спросит.
Владимир Павлович на похоронах, пользуясь случаем, опять напился, поэтому мы отправились в путь только ещё через два дня. Мы прошли к ограде, а потом затрусили по дороге, ведущей к нашему поезду. Вокруг нас была весна – таял снег, дорога представляла собой два ручья, и поэтому мы решили идти прямо по полю, но вдоль дороги.
А вокруг сияла весна! Я вспомнил, что никогда не видел весны в своей новой жизни. Только в привычку теперь вошло, что перед тем, как снять респиратор и набрать пьянящего воздуха в лёгкие, я сверялся с показаниями дозиметра. Стояли прозрачные, будто стеклянные дни. Земля была мокра, а воздух сух. И в вышине медленно плыли облака. Они плыли как живые, одни удалялись или исчезали, но на смену им приходили новые, и я думал, что вот, прошли годы, а ничего не изменилось. Только мир этот был почти без людей, да и птиц осталось в нём как-то немного. Как будто в ответ на мои мысли в небе перед нами прошла стая каких-то неизвестных птиц – высоко-высоко. И только спустя несколько секунд я услышал отзвук их странного гортанного крика. Земля оттаяла и пахла невыносимо прекрасно и тревожно, будто вернулся запах детства и счастья. И я подумал, что вот умирать под таким небом можно легко. Было бы за что умирать.
Назад: X Мешок ветра
Дальше: XII Выживают только структуры