Андрей Гребенщиков
Здесь живут призраки
Сломай меня, ведь у меня внутри
так много интересной хренотени!
Не медли!
Ну, давай – на раз-два-три…
Когда ты подле станешь на колени —
ладони окунешь в меня, как в пруд,
в надежде, что тщедушный головастик
в них попадется,
боль сомнет мне грудь,
даруя ослепительное счастье.
А нити, что идут от рук и ног,
порвутся, будто жалуя свободу.
Сломай меня! – я сам ищу предлог
стать частью голубого небосвода,
прибитого гвоздями к потолку
ответственным за смену декораций.
И после всем правдиво растолкуй,
что куклам очень свойственно ломаться.
– Ну ты и дурак, – цедит сквозь зубы Дед.
– Знаю, – мне нечего ему возразить, многолетний спор давно исчерпал все доводы «против».
– Зачем идешь, если знаешь? – привычный вопрос, который он не может не задать.
– В этом году она не опоздает.
Дед – ему нет и тридцати, прозвище его обманчиво – нервно трясет головой. Длинная, абсолютно седая челка падает на лоб, лезет в глаза.
– Однажды ты не вернешься, – он убирает непокорные волосы, расчесывая их всей пятерней, словно гребнем. Шевелюра не слушается его, и вскоре движение неумолимо повторится. – Может, даже сегодня.
Не раз повторенное «знаю» застревает в горле. Улыбаюсь, наверное, чуть вымученно:
– Ты пессимист.
– А ты самоубийца!
Дед нервничает, всегда нервничает, когда провожает меня наверх, но никогда не говорит про смерть. Сегодня запретное слово, намек на него впервые срывается с его уст… он нервничает.
– Мне пора. – Извиняюсь, показывая на часы. – Правда, пора.
Это ложь, но я не хочу слышать его последний аргумент.
– Моя сестренка любит тебя, а ты делаешь ей больно. Каждый раз. Всегда делаешь больно.
– Прости меня, Дед.
Все заканчивается так, как и должно. Наши речи пусты, мы лишь повторяем заученные фразы. Только боль всегда настоящая.
Я иду не оборачиваясь. Мне не нужно оборачиваться, чтобы увидеть, как Дед машет вслед рукой, а быть может, крестит меня в спину, судорожно нашептывая неслышимые молитвы. Он обожает свою единственную сестру и ненавидит меня за то, что я не могу принять ее чувства. Ответить на них. Мы так зависим от тех, кого любим…
Сзади раздается оглушительный лязг запираемых гермоворот, железо делит мир на ту сторону и эту. Я – с этой, подземное убежище – с той.
Кажется, Дед что-то крикнул, прежде чем мир раскололся надвое, но это не имеет значения. Дед уже не здесь.
* * *
Перекресток. Три пути. Когда-то их было четыре, но рухнувшая пяти-этажка погребла под своими руинами дорогу на запад, оставив лишь направления на север, восток и юг. Нет, запад не оказался отрезанным навсегда, стоит лишь сделать крюк в два квартала, чтобы обойти завал, но движение на заход Солнца меня сегодня не интересует. Впрочем, как и на восход… Старые слова, ныне потерявшие всякий смысл – иссиня-черные грязные облака надежно укрыли небесное светило от человека, и наступила вечная ночь. Звучит немного пафосно, но суть отражает – здесь всегда темно.
Это справедливо, ад должен быть холодным и лишенным света. Древняя книга не врала про геенну огненную, просто не сказала всей правды. Когда небесный огонь выжег все живое, в преисподней наступила ядерная зима. Только вместо белого снега сверху все время сыплется черный пепел…
«Души погибших рвутся ввысь, но, ударяясь о небесный свод, рассыпаются в прах и возвращаются в ад» – так говорил один сумасшедший старик. Он тоже рвался вверх, убеждал всех, что оказался здесь по ошибке: «праведные найдут дорогу к Свету». Наверное, старик действительно верил в это, раз решился прыгнуть с уцелевшей двадцатиэтажки. Жаль, праведности для взлета так и не хватило…
Я иду на юг – одинокий странник во тьме, потерянный человек посреди безымянной пустыни, в которую превратился великий город. Мне уже не больно и не грустно, мне все равно. Мы – кроты, и уже не бьемся за место под исчезнувшим светилом, наша война под землей: за выживание, за крохи еды, позволяющие протянуть еще одни безрадостные и бессмысленные сутки. Не дни, – дни подразумевают свет и Солнце, а именно сутки – жалкий, пульсирующий нервными секундами промежуток между кошмарным сном и ужасным небытием.
Я устал. Станция метро, когда-то приютившая и продлившая агонию на целых двадцать лет, выпила жизнь и надежду – до капли. Плата за спасение оказалось чрезмерной. «…И живые позавидуют мертвым». Ты, который назвал метрополитен раем из мрамора и бетона, – я хочу заглянуть в твои глаза.
Сквозь пелену черных мыслей пробивается звук. Рычание. Злобное и настороженное. Люди давно не ходят южной тропой, тут слишком опасно. И нас здесь успели позабыть. Изуродованный радиацией пес скалит острые клыки, демонстрируя двуногому пришельцу свое грозное оружие. Пес огромен и ужасен на вид, но я понимаю, что это лишь щенок, глупый и неопытный. Еще не охотник, не хищник. Он боится того, чего не понимает. Я ценю его осторожную мудрость, и потому автомат остается за спиной.
– Уходи, малыш, я не трону тебя. Если судьба сведет вновь через год в этот самый день – верни долг, не убивай меня.
Слова не мои – присказка сталкеров, жалеющих патрон на неопасную пока дичь. Моя часть – про год и день. Я выхожу на поверхность единожды в год, в один и тот же день. В сегодняшний день. Это не глупая традиция и не самоубийственная блажь, как считает Дед. Это моя единственная надежда.
Щенок разочарованно скулит мне вслед: добыча, лишенная страха, чаще всего оказывается охотником – молодой мутант все понял правильно. Умный песик.
Южная тропа – это путь спокойствия. Не бесстрашия или мужества, совсем нет – мутанты не оценят твою решимость и доблесть, ведь их больше и они сильнее, а значит, ты непроходимо туп, раз бросаешь вызов превосходящему противнику, не имея козырей в рукаве. Только отсутствие чувств, эмоциональная невидимость, непробиваемое спокойствие – и это не оружие, это твои доспехи, твой щит, твоя единственная защита. Если из-под брони выглянет живой человек со своими страхами, неуверенностью или даже безумной решимостью размолотить местную живность в кровавый фарш – ему конец.
Десятки, сотни взглядов со всех сторон. Внимательных, оценивающих, опасных. Смотрите, мне не жалко, мне вообще сейчас никак. Ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств, я – это движение, и более ничего. Шаг, второй, третий, шаг, второй, третий. Мантра, молитва без мольбы. Шаг, второй…
Что-то хрустит под ногами. Кости? Раскрошившийся бетон? Не важно. Шаг, второй… Взглядом нельзя убить, жизни лишает пуля, а не пришедшее неизвестно откуда ощущение перекрестия на твоем затылке. Я знаю, где засели выцеливающие одинокую жертву «снайперы», они повсюду – в домах, в кронах разросшихся деревьев, в небе, на земле, под землей – со всех сторон. Но это больно – чувствовать наставленный на тебя прицел. Боль демаскирует тебя, лишает последней и единственной защиты. Нужно терпеть и загонять предательскую суку в глубину сердца, только там ее можно спрятать, сердцу не привыкать хранить в себе самое страшное, самое мучительное, самое…
Прошел. Нет больше взглядов-прицелов, нет чужого присутствия, неизбывного и ненасытного голода. Я прошел. Вновь. Как и год назад. Два, три, четыре года… Только почему же удача до сих пор не вошла в привычку, не превратилась в уверенность? Наверное, знаю, почти убежден, что однажды вертихвостка Фортуна отвернется от меня. Она может сделать это в любой момент, ведь долгий день только начинается. Стоит ли просить ее об еще одном одолжении? Жаль, что Удача совершенно глуха к нашим мольбам… Впрочем, я не нуждаюсь ни в чьих подачках – и за это неверная своевольница до сих пор любит и оберегает меня.
* * *
Недолгая прогулка по вражеской территории подходит к концу. Дед прогулку всегда называет вылазкой, но я не люблю этого слова. Есть что-то унизительное в том, чтобы вылезать из-под земли и с превеликой осторожностью прокрадываться жалкие триста метров по хорошо знакомой, почти родной улице. Я – гуляю. Пусть так, с противогазом на лице и автоматом на плече, но выползком меня никто назвать не посмеет… Это моя земля.
Останавливаюсь перед книжным магазином «Британия». Он еще немного постарел за истекший год – пыль и увядание. Но стекла в витринах держатся, а витиеватая вывеска на английском языке хоть и покосилась давным-давно, но вновь не оправдала моих надежд на эффектное падение. Одноименный остров давно превратился в новую Атлантиду, отправившуюся ко дну, в этом я почти убежден, а неоновая вывеска никак не хочет последовать тем же путем. Ну и ладно, зато благодаря ей я ни разу не пропускал нужный поворот. За «Британией» нужно свернуть направо и пройти через темный арочный туннель. Там, на финишной непрямой, меня ждет крошечное кафе.
Обидно, что в отличие от пафосного книжного «шопа», так тяготевшего к латинице, название кафешки на родном языке совершенно выветрилось из головы. Уцелевший осколок «Питерск…» ничего не будоражит в памяти. Питерский что? Или питерская? А может питерское? Прилагательное ничего не дает, никаких намеков. Жаль. Хорошее было местечко.
Долго не решаюсь войти. Нужно всего лишь потянуть тяжелую деревянную дверь и сделать шаг внутрь. Отчаянно ругаю себя за медлительность, но не могу сдвинуться с места. Это не трусость, хотя без страха здесь не обходится – зайти не сложно, тут не нужна никакая храбрость. Страшно разочароваться. Вновь. Почти так же страшно, как увидеть за дверью развалины и полуистлевшие костяки. Я пришел не за этим.
Пора. Берусь за пыльную металлическую ручку и сильным, уверенным движением тяну дверь на себя. Она со скрипом и явным неудовольствием поддается. Каждый раз обещаю прихватить на рандеву машинное масло, чтобы смазать ржавые петли, и каждый раз забываю. Склероз, возведенный в традицию.
– Ну, здравствуй, питерское нечто!
Внутри горят немногочисленные светильники и тихо играет музыка. Все та же протяжная и грустная мелодия, чарующая своей неземной тоской. О чем-то плачет одинокая скрипка. Негромкий, но напряженный женский голос, готовый в любой момент сорваться на крик, нашептывает старую историю на незнакомом языке.
В незащищенное лицо – противогаза больше нет – дует охлажденный кондиционером воздух. Забытая, запрещенная свежесть: в затхлых подземельях ветер давно не живет, а на поверхности он пропитан радиоактивным ядом.
– Рад вас видеть, – рыжий официант, только завидев меня, быстро устремляется навстречу. – Прошу, проходите.
Он приветливо улыбается, причем совершенно искренне. Редкое качество для работников сферы обслуживания. Тем приятнее встретить исключение.
– Здравствуйте, – я киваю в ответ. Прежде чем последовать за официантом, ищу глазами вешалку. Она прямо за дверью. Легким движением скидываю ветровку – разве когда-то на мне была «химза»? – и оставляю ее болтаться на крючке. – Идемте.
Я без труда могу найти свой столик, но предпочитаю до конца насладиться установленным ритуалом. К чему спешить? Я пришел слишком рано, а она, как всегда, опоздает.
– Ваш столик, – рыжий жестом указывает на место возле огромного окна во всю стену.
– Спасибо.
Добродушный официант не спешит вручить мне меню, вместо этого спрашивает учтиво:
– Вам как всегда?
Здесь подают прекрасный греческий салат и просто восхитительные медальоны из свинины в терпком гранатовом соусе.
– Конечно, – энергично трясу головой. – Конечно!
– Что будете пить?
К мясу полагается красное вино, но стоит ли мучить себя условностями, когда на улице парит настоящий летний зной?
– Пиво. Любое разливное, – и быстро уточняю, коря себя за поспешность. – Любое разливное светлое.
Не думаю, что официант принес бы в жару темного, но лучше потратить несколько лишних слов, чем давиться не подобающим погоде напитком.
– А главное – холодное! – вот это уточнение точно лишним не будет.
– Немецкое или чешское? – рыжий с насмешливым видом продолжает исключать неправильные варианты.
Вздыхаю про себя – кто ж его просил играть в демократию? А мне теперь страдать нелегким выбором.
После недолгого раздумья принимаю решение, от которого царь Соломон должен многократно перевернуться в своей усыпальнице:
– Хочу нашего.
Официант удивленно и слегка театрально изгибает брови, но отговаривать меня не спешит. Лишь что-то записывает карандашом в своем крохотном блокнотике.
– У вас же питерское заведение? – мне вдруг становится неловко от странного пассажа – ведь выбор-то совершенно идиотский. – Хочу соответствовать – буду пить ленинградскую «Балтику».
Я – дурак, вдвойне дурак. Не особо люблю отечественное пиво, а уж «Балтику» – меньше всего.
Рыжий смеется, не переставая писать:
– Как скажете.
Несколько секунд размышляю о собственном странном заказе, прихожу к выводу, что во всем виновата жара, и с облегчением откидываюсь на высоком, удобном стуле. Отсюда открывается замечательный вид на улицу – она небольшая, машины здесь редкие гости, зато прогуливающихся, никуда не спешащих прохожих – в достатке. Мне нравится наблюдать за людьми, особенно за счастливыми и беззаботными. Глядя на них, становится чуть светлее, я купаюсь в отблесках чужого умиротворения и покоя.
Мое внимание сразу же привлекают дед и внук, медленно ковыляющие по тротуару: дед очень стар, идет с трудом, опираясь на видавшую виды палочку, пацаненок же совсем маленький, и тоже с трудом передвигает свои нетвердые и не совсем послушные ноги. Но малыш совершенно счастлив, его отпустили с любимым дедой на прогулку, он радуется редкому в этих краях солнышку, он чувствует себя большим и взрослым, ведь передвижение на четвереньках осталось в прошлом, а впереди ждут бег и прыжки! Старик наверняка вздыхает и охает при каждом шаге – толстое окно не пропускает звуков с улицы, – но улыбка не сходит с его уст, окруженных глубокими морщинами. Он вспоминает – я уверен – свою молодость и ненадолго забывает о скорой, навязчивой смерти, поджидающей его за каждым оторванным листком в календаре.
Начинающий свою жизнь и встречающий ее закат… Немного грустно, но старик не боится, не боюсь и я. Он улыбается, и улыбка его молода, а значит, смерти придется еще немного подождать своей законной, но ускользающей добычи.
Две пожилые женщины обсуждают что-то весьма оживленно и эмоционально. Говорят одновременно, и явно не слушая друг друга, но при этом и не перебивая. Им нужно излить из себя накопившиеся и не нашедшие выхода переживания: рассказать о прежних и новых болячках, об успехах детей и их неблагодарности, о радостях, что дарят внуки, и заботах, которыми награждают соседи. Сказать нужно многое – два монолога без единого слушателя… Но усталые лица постепенно разглаживаются, стирая некрасивые следы, оставленные годами, а в глазах появляется… если еще не блеск, то хотя бы намек на него. Женщинам становится легче.
Совсем юная школьница в окружении двух столь же юных кавалеров с ранцами и сменкой, отчаянно борющихся за ее благосклонность. Они смешные, вся троица: смущающаяся и пока не научившаяся наслаждаться неотступным мужским вниманием девчонка и неуклюжие мальчишки, чье вчерашнее беззаботное детство ныне подвергается сумасшедшей гормональной бомбардировке. Без пяти минут подростки – они боятся непонятных перемен и с затаенной надеждой ждут их.
– Греческий салат, – передо мной возникает огромная тарелка с аппетитно выглядящими овощами, украшенными кубиками феты и кольцами лука. Мой любимый соус, которым обильно полито блюдо, благоухает так, что я готов наброситься на еду немедля, забыв о приличиях. Официант замечает мое нетерпение и тут же оставляет проголодавшегося посетителя наедине с угощением.
Я почти успеваю проникнуться благодарностью к деликатному рыжему парню, однако ненасытная страсть к изысканной кухне накрывает меня с головой, заставляя забыть обо всем остальном.
* * *
Пятьдесят минут. она опаздывает уже на пятьдесят минут. Пиво давно выпито, горячее и десерт уничтожены без остатка. Вкусно, но мне одиноко…
Вновь набираю ее номер. Робот с неживым женским голосом равнодушно повторяет заученную фразу:
– Абонент недо…
Отбиваю. Начинаю злиться – на вечную непунктуальность, на дурацкую привычку не заряжать вовремя телефон, на…
– Ваш счет.
Официант смотрит с пониманием и сочувствием. Ему искренне жаль, что он не может ничем помочь. Хороший парень…
– Если она все же соизволит прийти, – я киваю в сторону пустующего напротив меня стула, – передайте, пожалуйста, что жутко недовольный муж будет ждать ее в парке рядом с метро.
– Обязательно передам.
На всякий случай уточняю:
– Вы же помните ее? Высокая, с длинными светлыми волосами…
– Конечно, у вас очень красивая жена.
– Только уж очень необязательная, – я ворчу, но слова официанта мне приятны. «Ты самая прекрасная». И зачем-то невпопад добавляю: – Она любит, когда ее называют Златовлаской.
Стою перед вешалкой и с тоской гляжу на свою ветровку. С утра капал дождь, но сейчас таскать с собой ненужную вещь совершенно не хочется. Раздеться бы и, наплевав на культуру и воспитание, залезть в фонтан… Я искренне завидую малышам: им пока неведомы глупые условности взрослого мира, поэтому сейчас они с наслаждением барахтаются в прохладной воде. А мы смотрим на них и мечтаем снова стать детьми…
Снимаю ненавистную куртку с крючка, и мой взгляд упирается в настенное зеркало, доселе скрытое одеждой. Оно разбито, прямо посредине сверху вниз змеится широкая трещина с рваными краями-осколками.
Что-то меняется, я не понимаю что, но…
За окном темно, Солнца больше нет. Тишина. Забытье и смерть.
Из зеркала на меня смотрит чужой человек с моим лицом… С половинкой моего лица, вторая часть, отделенная трещиной в стекле, – кто-то старый, уставший, с потухшим и пустым взором.
Что-то меняется.
В зеркале я. Сегодняшний и тот, что остался двадцатипятилетним. Молодым, наверное, счастливым… Жизнь, разбитая надвое.
Отворачиваюсь. Внутри кафе пыль и тлен. Музыка умерла, светильники погасли. Забытье и смерть…
Но официант еще здесь, он внимательно смотрит на меня. Ждет.
Мне нечего сказать ему. Произошедшее двадцать лет назад вернулось на один день, но Она опять опоздала. Сначала сюда, а потом и в спасительное метро. А я опять не дождался ее.
– Как это место называлось? Раньше. – Глупый и несвоевременный вопрос, но все другие не имеют ни ответа, ни смысла.
Официант пожимает плечами:
– Я не знаю. В вашей памяти не сохранилось названия.
Кажется, я понимаю его. Не сразу, но понимаю.
– Значит, вы не знаете, пришла ли она тогда?
Призрачный собеседник мотает рыжей головой:
– Не знаю.
Мы молчим. Долго, очень долго. Может, тысячу лет, или двадцать, а может, целый удар сердца, которому не суждено дождаться этого удара. Тишину склепа, где погребены мои воспоминания, нарушает резкий и неприятный треск.
– Ваш дозиметр, – официант говорит глухо, но я слышу его даже сквозь нарастающую механическую истерику взбесившегося прибора. – Вам пора идти.
– Куда? – я усмехаюсь, но голос мой дрожит. – Разреши мне подождать ее еще немного. Хорошо? Налей нам обоим пива. Любого. Главное, свежего и холодного. У тебя есть свежее и холодное?
– Для вас обязательно найдется, – он понимает меня и прощает фамильярность.
Мы сидим за одним столом и смотрим сквозь огромное оконное стекло – на синее небо, покрытое белыми облаками, похожими на сон, на неспешных, улыбчивых людей, ничего не знающих о смерти, на мудрых детей, уже все знающих о жизни. Мы нетерпеливо всматриваемся в даль, чтобы разглядеть ее силуэт.
Шипения дозиметра больше нет, оно захлебнулось и превратилось в биение сердца. Бум-бум, бум-бум, бу…
* * *
– Дед? – он не слышит шагов сестры и потому вздрагивает, когда она появляется перед ним.
– Ты напугала меня, – Дед грозит девушке пальцем, но тут же обнимает и прижимает к себе.
– Брат, уже три дня… Он не вернется, – она сдерживает себя, но непослушные слезы текут по щекам. – Пошли домой, он не вернется.
– Я знаю, знаю. – Дед кивает. Он действительно знает. – Скоро пойдем. Давай только дадим ему еще пятнадцать минут, ладно? Пятнадцать минут, и пойдем.
Дед не плачет, не умеет. Они молча сидят у гермоворот и отсчитывают минуты. Когда время выходит, молодой человек с седой челкой еле заметно улыбается – сквозь боль и странное жжение в уголках глаз:
– Он дождался свою Златовласку. Все-таки дождался.