38. УМИРАТЬ В ОДИНОЧКУ
Я долго не проживу, — сказал я старику соседу под восемьдесят с хитрой, но немного грустной ухмылкой человека, который прожил всю жизнь, гоняясь за удовольствиями. Мы стояли перед калиткой моего дома — я курил, а старик почему-то решил прервать свою каждодневную прогулку вокруг квартала, чтобы рассказать мне о Цусимском сражении, периодически прерывая рассказ словами: «И этого не знаешь?» Старик проработал всю жизнь на телевидении, снимая документальные фильмы, и во время волнений шестидесятых бегал с камерой за студентами — вместо того чтобы бросать в полицейских коктейли Молотова, как поступил бы в то время каждый уважающий себя человек.
— Это почему ещё не проживёшь? — спросил тот.
— Да курю много, — ответил я, стряхивая пепел самокрутки, вставленной в купленный на барахолке мундштук из слоновой кости — наверняка не многим моложе моего собеседника.
— Да проживёшь! — тот махнул рукой. — Я всю жизнь курю, отец вон в девяносто умер и только последний год курил поменьше — пять штук в день. Знаешь три главных порока? — вдруг спросил он, глядя мне прямо в глаза. Ухмылка в его собственных стала ещё хитрее.
— Не-а, — ответил я.
— Спиртное, табак и женщины. Я, знаешь, только спиртным не баловался.
Старик слегка откинул голову назад, смакуя мою реакцию. Было ясно, что фраза опробована не раз. Старик даже сейчас смотрелся недурно — в нём было то самодовольное пренебрежение ко всем окружающим, от которого женщины — особенно молодые — безотказно сходят с ума. Наверняка в молодости он мог снять любую.
— А жена? — спросил я.
— А что жена? Терпела, что ей было делать. А теперь уже всё — срок давности прошёл. Мы ведь вместе уже сорок лет, дело былое.
— А она тоже так думает? Что дело былое? — спросил я.
В ухмылке старика хитрость слегка пригасла, уступая место грусти.
— Мы просто живём вместе, уже давно, — проговорил он. Сделал паузу и взглянул на меня выжидающе. Я ничего не отвечал, и он снова хитро ухмыльнулся. — Человек, знаешь, рождается один. Один и умирает. На тот свет ведь она вместе со мной не пойдёт, а? Я и не раскаиваюсь.
Фразу он наверняка выучил в молодости, в пятидесятые, когда во время оккупации американцы пытались бороться с коллективизмом военного времени, внушая японцам идеалы индивидуализма — мол, живи для себя, всё равно умирать будешь в одиночку. А я вдруг вспомнил свою бабушку, которая после смерти мужа только и говорила о том, что хочет уйти вслед за ним. И когда она наконец умерла, я плакал и плакал, — и понимал, что в каком-то смысле умер вместе с ней.
А потом вспомнил слова своего приятеля-лесоруба из маленькой деревни на севере Латвии, лысого гиганта с квадратным подбородком и плечами шире моих раза в полтора. В тот день из латвийской столицы в деревню приехала погостить моя молодая знакомая со своим приятелем-студентом, который отказался общаться с местным народом потому, что уж больно они неотёсанные, ну и со мной тоже, заявив, что знает только латышский и французский, а вот русский с английским — нет. Может, и правда не знал. Но всем своим видом давал понять, что наше с вашим и рядом не лежало. Настал вечер, студент сидел в доме и разговаривал со знакомой о высоких материях — или уже перешёл к материям пониже, — а мы с дровосеком-латышом глушили на крыльце пятую бутылку пива, и я жаловался ему на проклятого интеллигента.
— Не знает он, вишь ты, ни английского, ни русского. По-французски ему подавай. Сука, а?
Вдруг рука лесоруба опустилась мне на плечо, тяжестью придавив меня к крыльцу.
— А ты ему…, по-японски!
Мой рот растянулся до ушей. Я знал, что в этот момент моё знание японского было ровно столько же моё, сколько и его, предмет гордости для нас обоих. И что я имею ровно столько же прав на его тяжёлую силу, на его руку весом с собрание сочинений какого-нибудь французского философа, сколько и он сам. Что я сейчас в своём глупом раздражении на столичного выпендрёжника — да и вообще в жизни — не один.
Старик ушёл домой — к жене, с которой он только живёт вместе, — а я вышел на улицу, где мой сын с приятелем-японцем катались на двухколёсных скейтбордах. Сын пытался въехать одним колесом на бордюр и прокатиться в перекошённом виде метров двадцать до того места, где бордюр кончался. Он всё время сваливался на полдороге, а его приятель — толстый парень с намного меньшими спортивными способностями — только разок попробовал, сразу понял, что успех ему не светит, и дальше уже оставался зрителем, встав рядом со мной. Раз на десятый сын здорово свалился. А на двадцатый каким-то чудом сумел проехать все двадцать метров и плавно съехать вниз. Я прокричал ему что-то восторженное и с некоторым опасением взглянул на толстого приятеля, ожидая увидеть в его глазах зависть. А тот прямо светился улыбкой — словно это он и был героем. Он улыбался совершенно так же блаженно, как я тогда — под тяжестью руки лесоруба.
Я почувствовал гордость за сына — что у него есть такие друзья. А заодно и за Японию — что в ней есть такие дети. Дети, которым не придётся умирать в одиночку.