Глава 1
Жара и жажда; я покрыт потом, перегрет и вымотан до предела.
Чтобы как–то убить время, я развлекался тем, что перебирал свои неприятности.
А их немало.
Я сидел за рулем обтекаемого спортивного автомобиля, выполненного, несомненно, по заказу какого–то сынка нефтяного шейха; не иначе ему надоела эта дорогостоящая игрушка. А мы называли ее Конфеткой. Так я провел без малого три дня. Передо мной — высушенное солнцем плоскогорье, заканчивающееся где–то там, на горизонте, цепочкой коричнево–фиолетовых холмов. Часы шли, а контур не менялся, не приближался и не отдалялся.
Конфетка, способная покрывать за час по меньшей мере полтораста миль, торчала на месте.
И я — тоже. Я безрадостно разглядывал массивные наручники. Одна рука пропущена сквозь баранку, другая лежала сверху. Таким образом я был прикован к рулю и, следовательно, к автомобилю.
И еще одно обстоятельство — ремни безопасности.
Конфетка запускалась лишь в том случае, если ремни были застегнуты. В замке зажигания не было ключа, тем не менее правила были соблюдены: один из ремней опоясывал живот, другой — охватывал грудную клетку.
Я находился в обычном для спортивных машин полулежачем положении, так что согнуть ноги в коленях было невозможно. Я не один раз пытался сделать это, рассчитывая сломать руль сильным ударом ног. Мешал мой рост и слишком длинные ноги. Да и руль, конечно же, слишком солидный. Фирмы, производящие такие дорогие автомобили, не делают баранки из пластмассы. На моей машине, что тут гадать, она была металлической — плюс натуральная кожа. Этот руль был прочен, как Монблан.
Я был сыт этим по горло. У меня болели все мышцы, ломило позвоночник и плечи. Тупая боль тугим обручем сдавливала череп.
Однако, как бы там ни было, следовало делать очередное усилие, несмотря на то, что все предыдущие не дали результата.
Я вновь напряг мышцы и мобилизовал силы, пытаясь порвать ремни или сломать наручники. Пот лил ручьями. И — ничего.
Я откинул голову на мягкое изголовье и повернулся лицом к открытому окну.
Солнечный луч, как лезвие бритвы, полоснул щеку, шею, плечо. Я на целую минуту забыл о том, что сейчас июль и что я нахожусь на тридцать седьмой параллели. Солнце жгло левое веко. Я знал, что на моем лице застыло страдание, что боль свела морщинами лоб, губы изломаны. Мышцы лица судорожно подергиваются; я с трудом глотал слюну. Безнадежность…
А потом я только сидел неподвижно и ждал.
Вокруг царила тишина пустыни.
Я ждал.
Эван Пентлоу крикнул «Стоп!» без всякого энтузиазма, и операторы оторвали глаза от видоискателей. Ничто не тревожило огромные цветные зонты, которые защищали людей и аппаратуру от убийственного солнца. Эван энергично обмахивался сценарием, пытаясь создать хотя бы подобие движения воздуха, а из–под зеленых полистироловых навесов нехотя появлялись другие члены нашей съемочной группы. Было видно, что все они на пределе, что их жизненная энергия расплавилась в этой безжалостной жаре. Звукооператор сорвал наушники, милосердные осветители выключили направленные на меня прожекторы.
Я изучал объектив «Аррифлекса», который старательно фиксировал каждую каплю моего пота. Камера находилась в двух шагах от моего левого плеча. Оператор Терри вытирал шею пыльным носовым платком, а Саймон писал указания для лаборатории и этикетки для негативов.
С большого расстояния и в другом ракурсе эта же сцена снималась митчелловской камерой, рассчитанной на сто футов пленки. Обслуживал ее Лаки. Еще утром я заметил, что он избегает меня, и попытался понять причину. Видимо, он полагает, что я зол на него за то, что все сделанное вчера пришлось выбросить из–за дефекта пленки. Я высказал ему только — пожалуй, даже слишком мягко — свою надежду, что сегодня все пройдет гладко, потому что не представлял себе, что могу повторить сцену 623 еще раз.
Тем не менее мы повторили ее шесть раз. Только что с перерывом на ленч.
Эван Пентлоу многословно и громогласно приносил свои извинения съемочной группе, заверяя всех в том, что мы будем повторять эту сцену до тех пор, пока я не сыграю ее как надо. Он менял свои указания после каждого дубля, я учитывал все его замечания.
Все, кто приехал с нами в Южную Испанию, понимали, что за дымовой завесой вежливости, с которой Пентлоу обращался ко мне, скрывается недоброжелательность, и в то же время они оценили мое хладнокровие. Я слышал, что заключаются солидные пари относительно того, когда же я, наконец, потеряю терпение.
Девица с драгоценными ключами появилась из–под зеленого тента, где на разостланных на песке полотенцах сидели ее подружки, занятые костюмами, гримом, обеспечением съемок, и не спеша направилась ко мне. Она открыла дверцу машины и вставила ключик в замок. На ее затылке завивались пряди влажных волос. Наручники были английские — обычные, полицейские, с довольно туго проворачивающимся замком. На последних, самых важных оборотах ключа у нее всегда возникали затруднения.
Она с беспокойством взглянула на меня, понимая, что я готов взорваться. Я выжал из себя улыбку, похожую скорее на судорогу челюстей и мимических мышц, и она, обрадованная тем, что я не ругаюсь, довольно быстро и ловко освободила мои руки.
Я расстегнул ремни и выпал из машины. Снаружи было на десяток градусов прохладнее.
— Вернись! — крикнул Эван. — Сделаем еще один дубль.
Я набрал в легкие хорошую порцию воздуха и сосчитал до пяти.
— Только схожу к прицепу попить чего–нибудь. Сейчас вернусь.
Наверное, те, кто спорил, решили, что это будет последней каплей — подумал я и улыбнулся. Вулкан действительно начинал ворчать, но до извержения было еще далеко.
Никто не догадался прикрыть «минимок» от солнца, так что, сев за руль, я зашипел от боли. Кожаное сиденье так нагрелось, что обожгло бедра сквозь тонкие хлопчатобумажные брюки. На руле можно было жарить яичницу. Штанины у меня были подвернуты до колен, а на ногах — шлепанцы. С белой рубашкой и темным галстуком это не смотрелось, но «Аррифлекс» брал меня выше колен, а «Митчелл» выше пояса.
Не слишком торопясь, я приехал к базе, состоящей из нескольких прицепов, составленных полукругом в небольшой низине, отстоящей на какие–нибудь двести ярдов от Конфетки.
Я поставил джип в чахлой тени маленького деревца и вошел в фургон, который служил мне уборной.
Кондиционированный воздух подействовал, как холодный душ, и мне сразу стало легче. Я ослабил галстук, расстегнул воротник рубашки, достал из холодильника банку пива и рухнул на диван.
Эван Пентлоу сводил со мной старые счеты, а у меня, к сожалению, не было никакой возможности ему ответить. До этого я работал с ним всего один раз. У него это был первый, а у меня — седьмой. К концу съемок мы стали врагами. С того раза я отказывался от любых контрактов на работу в фильмах, где он был режиссером; в результате ему не удалось снять, как минимум, два боевика.
Эван был богом для тех кретинов, которые считают, что актер может играть, лишь когда режиссер ведет его за ручку. Эван никогда не давал общих указаний. Он хотел, чтобы о его фильмах писали: «Новая работа Пентлоу», — и добивался этого, создавая у наивной публики впечатление, что все, что они видят на экране, — плоды его, и только его, таланта. Каким бы старым и опытным ни был актер, Эван гонял его безжалостно.
Он не обсуждал с актерами сцены, а диктовал им, что они должны делать. Он был виновником неудач многих известных актеров, вплоть до заметок типа: «Пентлоу удалось выжать из такого–то неплохую роль». Он ненавидел актеров вроде меня.
Это был, бесспорно, талантливый режиссер с богатым воображением. Многим актерам нравилось с ним работать в основном потому, что ему удавались кассовые фильмы, и критика внимательно следила за каждой его новой лентой. Только такие упрямцы, как я, пытались доказать, что актер хотя бы на девять десятых сам отвечает за свое дело.
Я вздохнул, допил пиво, сделал то, что нужно сделать, и побрел назад к «минимоку». В небесах безумствовал Аполлон, как сказал бы любитель таких метафор.
Сначала режиссером боевика, который мы снимали, был скучный интеллигент с тихим голосом, выпивающий свою первую рюмку еще до завтрака. И в одно прекрасное утро, в десять часов, сыграл в ящик, выпив больше обычного. Это случилось в выходные, я тогда бродил по холмам Йоркшира, а когда во вторник вернулся на съемку, увидел Эвона, который принимал дела и уже дал всем почувствовать что почем.
Мне оставалось отсняться примерно в одной восьмой фильма. Когда Эван увидел меня, на его лице появилась довольная улыбка, за которой скрывалось чистое, неподдельное злорадство.
Дирекция приняла мой протест, в общем, сочувственно, но результатов он не дал.
У нас сейчас нет свободного режиссера такого класса… мы не можем рисковать деньгами тех, кто нас финансирует, сам знаешь, что сейчас творится… Линк, мы знаем, что ты с ним принципиально не работаешь, но ведь это особый случай, старина, ты же понимаешь… и потом в контракте нет такого пункта, мы смотрели… так что мы рассчитываем на тебя и твой золотой характер, договорились?
— И на то, что у меня четыре процента от прибыли, так? — перебил я.
Дирекция откашлялась.
— Было бы бестактно об этом напоминать, но раз ты сам об этом заговорил… в общем, да.
Немного успокоившись, я согласился закончить фильм, правда, с некоторыми опасениями, так как помнил, что впереди натурные съемки в автомобиле. Я предполагал, что Эван покажет себя, но не думал, что он окажется таким садистом.
Стиснув зубы, я затормозил, отогнал джип в тень, накрыл чехлом. Меня не было минут двадцать, но, входя в трейлер, я услышал, как Эван извиняется перед операторами за то, что из–за меня всем приходится торчать на этой чертовой жаре. Терри пожал плечами. Он как раз успел зарядить «Аррифлекс» свежим роликом пленки, вынутым из холодильника. Никто не возразил Эвану. Было сорок градусов в тени, и единственным, у кого оставались силы, был Эван.
— Ну, ладно, — сказал он резко, — возвращайся в машину, Линк. Сцена 623, дубль десятый. И ради Бога, постарайся, чтобы сейчас получилось.
Я промолчал. Из девяти сегодняшних дублей три были неважными, но из шести оставшихся, по–моему, любой годился на копирование.
Я снова сел в автомобиль и проделал все манипуляции еще два раза.
Даже после второго дубля Эван с сомнением качал головой, но операторы заявили, что уже поздно, свет желтеет, и не имеет смысла снимать дальше, потому что кадры будут слишком сильно контрастировать с предыдущими. Эван сдался только потому, что не смог придумать никакого предлога; за это я в душе вознес благодарность Аполлону.
Начали собирать снаряжение. Девица притащилась к машине и сняла с меня наручники. Две ассистентки готовились накрыть Конфетку брезентом. Терри и Лаки разбирали камеры и укладывали их части в футляры.
Потом вся съемочная группа, по двое, по трое, потянулась к трейлерам. Я посадил Эвана в свой «минимок», но за всю дорогу мы не обменялись ни словом. Из близлежащего городка с громким названием Мадроледо прибыл автобус, который привез двух ночных сторожей. Разболтанный, давно списанный автобус авиалинии, в котором хватало места для снаряжения, но места для пассажиров были неудобные. В Лондоне фирма обещала, что у нас будет роскошный автобус с кондиционером, но обещаниями все и кончилось.
Отель, в котором нас поселили, был примерно того же класса, что и автобус. Сам городок Мадроледо был настолько убог, что страшил даже организаторов групповых турпоездок; фирма разместила нас здесь якобы потому, что все приличные отели в районе курорта Альмерия были заняты полчищами американцев, снимающих какую–то эпопею из жизни Дикого Запада на соседнем с нашим участке пустыни.
Откровенно говоря, даже самые тяжкие сцены этого фильма были детской забавой по сравнению с эпизодами моей предыдущей картины, где я целыми днями карабкался по туманным скалам, цепляясь за острые выступы камней, в то время как меня поливали из ведра, создавая впечатление тропического ливня. Жаловаться было бесполезно. Все знали, что я начинал как каскадер и поэтому считали, что я не чувствую ни жары, ни холода.
Ползи к обрыву, командуют тебе, и прыгай в машину. И, по возможности, прикинь, что ты за это получишь. Монета пригодится, когда будешь лечить артрит. И не волнуйся, говорят тебе, мы не допустим, чтобы с тобой что–нибудь случилось, ну, а в крайнем случае, ты застрахован на кругленькую сумму, а каждый твой фильм окупается за первый месяц проката. Милые люди эти кинобоссы! Вместо глаз у них монеты, а вместо сердец — несгораемые сейфы.
Помывшись перед ужином, вся наша команда собралась немного выпить в гостиничном баре, устроенном на якобы американский манер.
Освещенная прожекторами и укрытая брезентом Конфетка отдыхала в тропической ночи на нашем участке пустыни. Завтра к вечеру, ну, в крайнем случае, послезавтра, думал я, мы закончим снимать сцены, где я прикован к этой проклятой баранке. Разве что Эван придумает еще что–нибудь, чтобы неизвестно в какой раз повторить 623–ю сцену. Если нет, то остаются только сцены 624 и 625, в которых меня спасает кавалерия. Мы уже отсняли 622 и 621, где герой приходит в себя после наркоза и осознает ситуацию. Съемки с вертолета — общий план пустыни и Конфетки со свернувшимся человеком внутри. С этого начинался фильм. Потом, в ретроспективе, зритель узнавал, как автомобиль и человек оказались в этой невеселой ситуации.
Терри и ведущий оператор довольно сбивчиво беседовали о достоинствах объективов с разными фокусными расстояниями, подкрепляя каждое свое слово веским глотком сангрии. Ведущий оператор — Конрад, известный среди профессионалов как «шустрый Билли» — сочувственно похлопал меня по плечу и сунул почти прохладный стакан.
— Держи, дорогуша, — сказал он. — Пей, это лучшее средство против обезвоживания организма. — А затем продолжил тем же тоном и на том же дыхании, обращаясь к Терри. — Так вот, взял он широкоугольник на восемнадцать миллиметров, ну и, конечно, весь кадр получился плоским, без всякого напряжения.
Конрад был лауреатом Оскара, это придавало ему особый вес, так что ко всем, кроме главы фирмы, он обращался «дорогуша». У него был чудесный бас и холеные усы. В съемочной группе у него была репутация оригинала, с которым все стараются быть оригинальными, но, кроме внешнего блеска, у него был настоящий профессионализм и быстрый аналитический ум специалиста: мыслил он в категориях двадцати четырех кадров в секунду.
— «Бил–Филм» никогда уже его не возьмет, — ответил Терри. — Знаешь, что он отмочил? На скачках в Аскоте отснял семьсот пятьдесят метров без фильтра, разумеется, впустую, а вдобавок целый месяц там не было других состязаний.
Терри был толстым и лысым; ему перевалило за сорок, он уже не надеялся, что его пригласят оператором–постановщиком и дадут в титрах крупным шрифтом. Однако он был солидным, работящим, надежным и не сидящим без работы оператором. Конрад всегда с удовольствием брал его в свою группу.
Потом к нам подсел Саймон. Конрад и ему протянул стакан. Саймон был разнорабочим, в свои двадцать три года он отличался редкой беспомощностью, а иногда проявлял такую наивность, что окружающие начинали сомневаться, нормальный ли он. Работа его состояла в том, что он щелкал хлопушкой перед каждой съемкой, отмечал количество и тип пленки, заряжал камеры.
Заряжать его учил Терри. Для этого необходимо намотать пленку в абсолютно темной комнате, действуя исключительно на ощупь. Тренировался он на свету с испорченной пленкой, и, когда научился делать это вслепую, Терри доверил ему камеру и после съемочного дня обнаружил, что пленка засвечена.
Позже установили, что Саймон сделал все, как учили: вошел в комнату, зажмурился, намотал пленку и закрыл камеру. Правда, не выключил при этом свет.
— Эван сказал печатать все дубли. — Он обвел нас взглядом, наверное, ожидал увидеть глубокое изумление. — Но если уже первый дубль годился для печати, — продолжал он, — зачем надо было его повторять?
Конрад сочувственно посмотрел на него и сказал:
— А ты подумай, дорогуша! Пораскинь мозгами!
В этом Саймон был не силен.
Бар — большой и прохладный, с толстыми стенами и коричневым кафельным полом. Днем здесь очень хорошо, но днем мы заняты. Вечером о настроении говорить не приходилось, потому что какой–то осел установил на потолке несколько мощных ламп. Барышни потягивали смесь лимонного сока, джина и содовой. По мере того, как за окном садилось солнце, их лица над круглым столом приобретали все более заметный зеленоватый оттенок. Под глазами Конрада выступали черные круги, а подбородок Саймона казался еще больше.
Впереди маячил скучный вечер, такой же, как все на прошедшей неделе: долгие разговоры о работе вперемежку со сплетнями, коньяком, сигарами и ужином из якобы испанских блюд. Мне даже не нужно было учить текст на завтра, потому что в сценах 624 и 625 я издавал только нечленораздельные звуки и немного стонал.
Господи, думал я, скорей бы все это кончилось. Мы перешли в такой же неуютный зал. Ужинал я между Саймоном и девицей, которая снимала с меня наручники. Всего за столом было двадцать пять человек — технический персонал, я и актер, игравший мексиканского крестьянина, спасающего меня в конце фильма. Съемочную группу дирекция сократила до предела, а сроки съемок в Испании ужала, насколько было возможно.
Вопрос денег. Сначала хотели снимать где–то в Пайнвуде, но покойный режиссер твердил, что ему нужны атмосфера настоящего зноя и дрожащее марево над раскаленным песком. Царство ему небесное.
Место Эвана во главе стола пустовало.
— Он разговаривает по телефону, — сообщила девушка, приставленная к наручникам. — Как вернулся, так и звонит.
Я кивнул. Эван почти каждый вечер звонил в дирекцию, хотя обычно разговоры были короткими.
— Как я хочу домой, — вздохнула девушка. Это был ее первый выезд на натуру. Наверное, она радовалась предстоящей поездке, а сейчас была разочарована. Она не ожидала этой страшной жары и скуки. Джилл — ее звали Джилл, хотя Эван окрестил ее На Ручки, от слова «наручники», и это было немедленно принято группой, — смотрела на меня. — А вы?
— Я тоже, — ответил я сдержанно.
— На Ручки, деточка, так нечестно. Не подзуживай его.
— А я и не подзуживаю.
— А я думаю, что подзуживаешь.
— Сколько народу участвует? — спросил я.
— Все, кроме Эвана. Собралась уже круглая сумма.
— Кто–нибудь уже проспорил?
— Почти все, дорогуша. Сегодня после обеда.
— А ты?
Он прищурился и покачал головой.
— Я знаю, что ты вспыльчив, но обычно скандалишь из–за других.
— Это против правил, Конрад, — сказала Джилл.
Я работал с ним на трех картинах, и он, конечно, рассказал мне, кого обставил.
Эван энергично прошел к своему месту и принялся за черепаховый суп. Он уставился в стол и явно не слушал Терри.
Я присмотрелся к нему повнимательней. Ему было сорок, он был худ, среднего роста, полон энергии и размаха. Темные вьющиеся волосы, костистое лицо, темные горящие глаза. Он был погружен в свои мысли, в его голове рождались какие–то картины, видения. Он был напряжен, пальцы крепко сжимали ложку, шея и спина неподвижны.
Я очень не люблю это его настроение. Оно вызывало у меня дурацкую реакцию. Мне все время хотелось поступать ему назло, игнорировать его указания, даже если он был прав. Я чувствовал, что в эту минуту в нем зреет, и ненавидел его все больше и больше.
Эван доел паэлью по–английски, отодвинул тарелку и сказал:
— Значит, так…
Немедленно наступила тишина. Голос его был напряжен. Его состояние передалось всем присутствующим. Находиться в одной комнате с этим типом и не замечать его было невозможно.
— Как вам известно, фильм называется «Человек в автомобиле».
Нам это было известно.
— Вам известно также, что, по крайней мере, половина отснятых сцен включает автомобиль.
Это мы знали даже лучше, чем он, потому что работали над картиной с самого начала.
— Так вот, — сказал он и обвел глазами съемочную группу. — Только что я разговаривал с нашим продюсером… и убедил его… я хочу изменить весь сценарий… всю идею фильма. В нем была одна ретроспективная пиния, а будет несколько. Сцену в пустыне решаем таким образом, что каждый эпизод с человеком в автомобиле завершает прошедший день… силы его убывают… сцену спасения убираем… то есть герой умирает… боюсь, что твою роль, Стив, — он посмотрел на актера, который должен был играть крестьянина, — мы тоже выбрасываем, но твой договор остается, конечно, в силе. — Он вновь обращался ко всем: — Мы выбрасываем все эти элегантные легкие сцены с девушкой, снятые в Пайнвуде. Фильм завершается точным повтором первого кадра. Общий план с вертолета, наезд на автомобиль, потом камера отдаляется, так что остается только точка в пустыне. Потом камера перемещается на край ближнего холма, и мы видим крестьянина с ослом на веревке, а зритель уже сам решает, заметит крестьянин нашего героя, спасет ли его или пройдет мимо.
В столовой стояло напряженное молчание.
— Конечно, это означает, что мы пробудем здесь гораздо дольше и отснять должны намного больше. Думаю, понадобится самое меньшее, недели две. Мне нужна основная линия, показывающая Линка в машине.
Кто–то охнул. Эван зыркнул на него так, что всем стало ясно, что спорить бесполезно.
— Можно порадоваться, что я за камерой, а не перед ней, — сказал Конрад задумчиво. — Линк уже вымотан до предела, а что же дальше?
Я водил вилкой по тарелке, передвигая два оставшихся кусочка курицы, но почти их не видел. Конрад смотрел на меня, я чувствовал его взгляд. А также взгляды всех остальных. Но я же актер, в конце концов, и я проглотил последний кусок, отпил вина и спокойно посмотрел на Эвана.
— Отлично, — сказал я.
По группе прошел общий трепет. Я понимал, что они, затаив дыхание, ожидают скандала. Однако, отбросив собственные интересы, я должен был признать, что Эван прав. То, что он предлагал, было здорово. Не хотелось говорить ему комплименты, но чутье киношника у него было. А для хорошего дела я готов на жертвы.
Моя позиция явно сбила Эвана с толку, и это подстегнуло его воображение. Было видно, что образы роятся в его воображении быстрее, чем он успевает описывать их.
— Слезы крупным планом… ожоги… пузыри от ожогов… судорожно напряженные, дрожащие мышцы, скрюченные пальцы… боль и отчаяние… и безмолвие, страшное, раскаленное, безжалостное безмолвие… а под конец медленный распад психики… так, чтобы было понятно, что если его и спасут, из него уже ничего не выйдет… так, чтобы каждый вышел после фильма выжатый, эмоционально опустошенный… чтобы он забыть не мог этих сцен.
Операторы слушали его совершенно спокойно, показывая, что их этим не удивишь, а гримерша приняла довольно озабоченный вид. Один я представлял все это с позиции сидящего внутри, а не снаружи. У меня все сжалось от страха, как от настоящей, а не воображаемой опасности. Ерунда. Я тряхнул головой, отгоняя ощущение угрозы. Если хочешь быть хорошим актером, никогда не вживайся целиком в то, что играешь.
— Звуки.
— Что?
— Звуки. Герой должен издавать какие–то звуки. Сначала звать на помощь, потом кричать: от злости, голода, страха. И еще дрожать всем телом, как сумасшедший.
Эван раскрыл глаза еще шире. Наверное, пытался все это представить.
— Да, — наконец сказал он и вдохнул побольше воздуха. — Именно так.
Пламя его вдохновения несколько поутихло.
Ну, и как все это будет выглядеть? — спросил он. Я понимал, что он имеет в виду. Он спрашивал, выдержу ли я физически, смогу ли я выложиться. После всего, что он со мной уже сделал, это был дельный вопрос. Но я не собирался открывать все карты. Я решил, что это будет роль моей жизни. И сказал ему почти равнодушно:
Я выдам такое, что на просмотре все зарыдают.
И понял, что дожал его. Напряжение за столом спало, постепенно вновь начались разговоры, но возбуждение Эвана уже передалось всем, и в результате получился первый довольно неплохой вечер.
А на следующий день мы вернулись в пустыню и вкалывали от зари до зари. Все эти две недели. Это была та еще работа, но она сделала заурядный боевичок действительно стоящим фильмом, который отметила критика.
И за эти две недели я так и не сорвался, так что Конрад, единственный, кто на меня еще ставил, заграбастал весь выигрыш.