Книга: Собачья голова
Назад: Гора Блакса
Дальше: Сокровище под радугой

Пейзажи Аскиля

Бабушка стоит на углу Тунёвай и машет рукой. Бабушка бежит к следственному изолятору в Осло, хотя Аскиля уже отправили в Германию…
За многие годы было рассказано много историй, но с той ночи, когда Лайла в ночной рубашке прибежала в дом на Тунёвай, чтобы рассказать, что случилось на вершине горы, о которой бабушка никогда не слышала, Бьорк перестала что-либо рассказывать, да никто и не призывал ее нарушить молчание. Ни Стинне, ни мне больше не хотелось слушать ее рассказы. С ними было связано что-то болезненное, и была в них какая-то искусственность. В то время никто из нас не осознавал, что все эти истории — клей, связывающий членов нашей семьи, потому что стоило им смолкнуть, как все начало распадаться, и постепенно нас разбросало по всему свету.
Должно было пройти около десяти лет, прежде чем Бьорк снова заговорила и начала посылать обрывки нашей истории в Амстердам по почте, но к каким-то сюжетам она по-прежнему не возвращается: к тому, как она потеряла старшего сына из-за безумной женщины. И что единственными бренными останками его стал костюм, который положили в гроб вместе с капитанской фуражкой папы Нильса, а также пачка розовых писем, которые ее внук в последний момент бросил в могилу. Он стащил их из шкафа, и, когда священник бросил в могилу горсть земли, они неожиданно полетели вослед розовым снегопадом. Бабушка не понимала, хотел ли внук тем самым показать, что признает историю любви, содержащуюся в письмах, или он чувствует ожесточение от предательства, которое они символизировали, но поступок этот вызвал некоторую сумятицу. Аскиль считал, что письма следует достать. Мама не хотела их трогать, для нее главным было — чтобы все как можно быстрее закончилось и можно было вернуться домой, а бабушка… она и не знала, что думать. Ее мир больше не был целостным. Люди умирали в неправильном порядке, и ощущение противоестественности происходящего не стало меньше, когда ее свекровь весом сто три килограмма встала из кресла-качалки, потребовала лосятины и начала готовить еду для убитых горем родственников, которые только что, стоя у могилы, ругались из-за пачки розовых писем. Но длилось это недолго — неделю спустя Ранди снова слегла…
Бабушка также не рассказывала никому о том, как она постепенно перестала общаться с мамой, когда та стала жить с молодым врачом и обратилась к Богу, которого отвергла после смерти Ханса Карло, и в конце концов уехала из Дании, чтобы выполнить свою миссию в земной жизни, взяв на себя заботу о сиротах мира. Уехала она, лишь когда мы со Стинне стали жить самостоятельно, но бабушка все равно не могла понять ее. Она видела крестик на тонкой серебряной цепочке, сверкавший на шее мамы. Она видела и те засосы, которые оставлял на шее молодой врач. И она слышала мамин рассказ о той ночи, когда Бог вернулся в ее жизнь, но для бабушки Бог всегда был чем-то внутри людей, а не разъезжающим на мотоцикле пижоном, которого она представляла себе после Лайлиных рассказов. Кроме этого, она не могла понять, почему Лайла на похоронах чувствовала себя как в свое время фру мама.

 

Несмотря на обилие в наших шкафах бумаг, связанных с разводом, мама с отцом так и не развелись. Поэтому она, строго говоря, была вдовой и стояла теперь на кладбище, как в свое время фру мама, прощаясь с человеком, который встретил смерть с другой женщиной. Параллели с положением фру мамы были многочисленны, и в последующие месяцы ее все чаще стали навещать призраки прошлого. Возможно, наша мама так до конца и не смогла прийти в себя после смерти Ханса Карло. Возможно, причина крылась в Элизабет или в ее собственных детях. Она впадала в апатию, страдала бессонницей, беспокойно бродила по дому, и даже Аскиля, который приходил, чтобы привнести в нашу семью немного отцовского авторитета, у нее больше не было сил ставить на место. Дети отступили на периферию; они жили своей независимой жизнью, и нередко она чувствовала себя маленькой девочкой, которая в одиночестве стоит у лесного озера и пытается съесть самое большое в мире мороженое: тошнота и холодный пот, рябь в глазах. Всему этому она могла найти разумное объяснение, но вот чему она не могла найти никакого объяснения, так это тем видениям, которые одолевали ее при свете дня: ей мерещился залитый водой подвал, скользкая от грязи мебель, грохот — словно где-то вдали заводят мотоцикл. Вскоре видения стали собираться в фильм, в последовательные сцены, возникающие перед ее глазами, и она стала бояться, что сходит с ума, но тут ее осенило. Видения эти воспроизводили те самые миры, которые она когда-то видела на поврежденных водой фотографиях — важной части религиозной вселенной ее детства. На них были изображены миры, где царят единодушие и гармония. Миры, которые могут помочь сиротам воспрянуть духом. Миры, искрящиеся энергией, от которой она сама оказалась отрезанной, когда ночью после похорон Ханса Карло произнесла упрямое заклинание: «Хокус-покус, нет никаких потусторонних существ, нет ничего таинственного на этом свете…»
В ее жизни все расстроилось. Она ворчала на Пребена. Однажды бросила в Аскиля пакет с молоком, и в ту же ночь ставни поддались под напором воды: хлынули потоки, ее окружали размокшие письма и размытые фотографии, и она окунулась в это море прошлых лет, думая, что сейчас утонет. Но тут она услышала грохот мотоцикла, потом заметила свет, потом вошел Он, и когда на следующее утро она проснулась, то сразу же поняла, что случилось: Хокус-покус, существуют самые разные сверхъестественные существа, есть много чего таинственного на этом свете. Она достала из ящика крестик Элизабет, почистила его и надела… Стоя перед зеркалом в ванной, она рассматривала состарившуюся копию собственной матери, но не чувствовала злости по отношению к женщине в зеркале. Нет, больше никакой злости, с этим дерьмом покончено. Конечно же, она рассказала обо всем нам, но самое главное — то, что Он шепнул ей, прежде чем исчезнуть на мотоцикле, — она рассказала только Пребену. А мы ничего не подозревали, пока она три года спустя не продала дом на Биркебладсвай и, устроившись работать в организацию «Врачи без границ», не уехала вместе с Пребеном в Бурунди. «Они там дикие и сумасшедшие», — сетовала Бьорк. «Да это она сумасшедшая», — отвечал Аскиль. Они не понимали, что сироты должны поддерживать друг друга, что Лайла в ту ночь приняла отвергнутый ею мир, и наградой стало осознание своего предназначения. Бьорк не любила говорить об этом.

 

Никогда не возвращалась бабушка и к другой печальной истории, а именно истории о том, как младший из внуков, тот, который боялся темноты и который унаследовал пристрастие дедушки к рисованию, в один прекрасный день сбежал. Этого она от него никак не ожидала. Ну ладно, Круглая Башка, Кнут. Даже в Нильсе могло таиться желание сбежать, но в малыше? Она вспоминала тот день, когда он постучался в дверь дома на Тунёвай. Улыбаясь во весь рот, он без умолку трещал об Амстердаме, как будто это был благословенный город, ее родной Берген. Бьорк даже повеселела от всех этих разговоров о далеких городах, но вдруг поняла: вся его разговорчивость объясняется тем, что он собирается уехать. Амстердам тотчас потерял часть своей волшебной ауры, но малыш, кажется, не заметил, что она уже не с таким интересом слушает его. Он листал книги Аскиля по искусству, проливая кофе на головы Пикассо и Жоржа Брака, много говорил об академии, в которую его приняли, и через несколько часов, выслушав просьбы бабушки регулярно писать ей, исчез со стопкой книг под мышкой.
— Прекрати реветь, — закрыв дверь, сказал Аскиль Бьорк. — Пройдет самое большее неделя — и он снова будет дома.
Они ждали долго. Они ждали мальчика, который боялся собачьих голов — «один за границей, добром это не кончится», но прошла неделя, прошел месяц, прошел год, а малыш так и не вернулся.
Бабушка снова стала чувствовать себя чужой в этой стране. У нее по-прежнему был игровой клуб. Стинне с мужем, о котором она так много читала в газетах, регулярно их навещали, но, когда безносый мошенник входил в дом, обстановка становилась несколько напряженной, и, хотя он был очень вежлив, помогал убирать со стола, хвалил даже самые ужасные картины, бабушка не могла отделаться от своих мыслей: «Вот старый козел. Как могла Стинне со своими гордыми французскими генами по уши влюбиться в безносого толстяка, ведь она могла заполучить такого очаровательного Питера?»

 

Но она до последнего продолжала возвращаться к тому дню, когда Аскиль, пролежав в больнице сутки на обследовании из-за обострения язвы желудка, вернулся домой и уселся у обеденного стола. Это было через пять лет после исчезновения отца на горе Блакса. Дедушка ничего не сказал. Ни о заключении врачей, ни о том, о чем он всегда громко кричал. Никакого ворчания, что кофе слишком крепкий или слишком жидкий, и тут бабушка начала беспокоиться. Нежно взяв его за руку, она спросила, может, что-то другое, кроме язвы желудка, беспокоит его в последнее время: «Что сказал врач, надеюсь, ничего серьезного?» Но он по-прежнему молчал, не жаловался на чопорных медсестер и заносчивых врачей, ни разу не выругался, ни разу не ударил кулаком по столу, — так, чтобы запрыгали чашки и стаканы. И тут бабушка еще больше забеспокоилась, стала ходить вокруг него, ей захотелось погладить его по седой голове — неизвестно откуда появилось желание побаловать его и приготовить что-нибудь очень вкусное на ужин. Купить вина, подумала бабушка, зажечь свечи… И вот она поехала на автобусе в центр города, в магазин, где продавали деликатесы, и купила все то, что, как она знала, ему нравится.
Но когда она вернулась домой, дедушка стоял в саду — на том самом месте, где тридцать лет назад огромное количество розовых писем было предано огню. «Занавес, — подумала она тогда, и теперь ей на ум пришло то же слово, и она выронила пакеты с продуктами, — наверное, ему в больнице сказали что-то плохое…» Дедушка вынес в сад все свои картины, облил их бензином, чиркнул спичкой и теперь стоял, глядя на мгновенно разгоревшийся костер, который чуть было не захватил половину изгороди.
В костре сгорела «Новая жизнь в старой уборной». Сгинула картина «Врач и скальпель». И «Пожар в Бергене» по праву занял в огне свое место. Вслед за ним полетело полотно «Вандалка застряла в щели для писем». И там, в костре, Врун в последний раз споткнулся о свою собственную выдумку…
Все было объято пламенем, все кубистическое дерьмо, которым он так дорожил, все содержимое сарая и пристройки, все ужасные картины, как обычно говорила о них бабушка, — вечно какие-то распадающиеся фигуры, люди, теряющие равновесие или срастающиеся со зданиями и кораблями, адская смесь изломанных поверхностей и острых углов. Все исчезло в один миг, и Аскиль словно окаменел. В его глазах светились отблески пламени, и он ничего не ответил на ее: «Господи, да что же ты делаешь, ты в своем уме?» Он не протестовал, когда она взяла ветку, пытаясь вытащить обуглившиеся части картин из огня, — слишком поздно. Бабушка разрыдалась. Она сильно ударила его в грудь и продолжала колотить, пока не обессилела. И как будто ничего не случилось, как будто кубистические картины были лишь нелепым чудачеством, длившимся пятьдесят лет, он вернулся в дом, разлил терпентинное масло в металлические банки и стал рисовать свой первый пейзаж — с такой удивительной легкостью, что она открыла рот от удивления: дымка как у Тёрнера, импрессионистическая рябь, северная простота, от которой у нее захватило дух.
Работал он теперь медленно — совсем не в том бешеном темпе, как прежде. Нет, проходили недели — и перед ее глазами постепенно возникал пейзаж, в который они вместе могли бы войти, если бы не его кубистическая непримиримость, его джазовое пристрастие к бутылке и его собаки-ищейки на востоке Германии. В возрасте восьмидесяти лет он, находясь в своем доме, нарисовал возможность, которой они никогда не воспользовались, любовь, к которой она лишь слегка прикоснулась в первые годы войны, когда дедушка был робким молодым человеком с просительными глазами. Он рисовал зеленые луга и горные равнины, рисовал датские рапсовые поля и норвежские березняки. Но не это было самым удивительным.
Самым удивительным было то, что картины вскоре стали изменять своего создателя — стирать горькую складку у рта, убирать злой взгляд темных глаз. Пейзажи осмелели. Как-то незаметно они зажили своей жизнью и начали рисовать дедушку. Бьорк видела, что в нем появилась какая-то мягкость. Она не могла не заметить, что, когда они по вечерам сидели перед телевизором и смотрели сериалы или мыльные оперы, на глаза у него часто наворачиваются слезы. В один прекрасный день она обнаружила, что ставит перед ним ужин, не задумываясь о том, что несколько подгоревших кусочков на дне кастрюли вызовут приступ бешенства.
Но чем мягче он становился, тем меньше от него оставалось, и в конце концов он стал похож на того человека-скелета, который пятьдесят лет назад перешагнул порог дома на Шивебаккен, — только спина теперь не была прямой, волосы черными, глаза карими и нос гордым. Теперь он скорее походил на сморщенного птенца, выпавшего из гнезда. Походка его стала беззвучной, его присутствие почти незаметным, а взамен крепкого пива в доме появилось пиво обычное. Однажды она обнаружила, что в пакете, с которым он возился в прихожей, лежало лишь светлое некрепкое пиво. В другой раз ей попались на глаза следы крови на унитазе, но о таких вещах они не говорили. Они смотрели на пейзажи. Впервые Бьорк стала вмешиваться в процесс рисования: она давала советы, высказывала свое мнение по поводу оттенков и выбора цвета. Указывала на мертвые пятна на картине, отсутствие гармонии в сочетании цветов, которые Аскиль без малейших сомнений закрашивал. Бывало, они часами стояли рядом, погрузившись в созерцание далеких миров, вырастающих на коричневых холстах, пристально разглядывали их, рапсовые поля и зеленые долины становились все более и более абстрактными и расплывчатыми, и временами бабушке казалось, что она как будто живет в этих пейзажах, пока однажды утром Аскиль, сидя в кресле-качалке, не начал харкать кровью. А дальше уже все пошло своим чередом: бабушка позвонила врачу, отвезла Аскиля в больницу, где ему поставили капельницу, накачали морфием, хотя он никогда не жаловался на боли, как не жаловался и на ту бурду, которой его кормили в больнице: молочная похлебка, фруктовое пюре, жидкая еда в бутылочке… Только здесь она услышала диагноз «рак желудка», но для нее это не оказалось неожиданностью, и она не стала упрекать его в том, что он отказался от всякого лечения, и просто сидел, как какой-нибудь младенец, посасывая свою бутылочку.
«Если бы Нильс мог его сейчас видеть, — думала Бьорк, — если бы Кнут приехал попрощаться с папой». Но никаких сыновей — ни мертвых, ни уехавших — не было, и даже умственно отсталая дочь весом в сто килограммов не прыгнула к папе на кровать. Правда, Стинне и ее безносый время от времени появлялись. Регулярно приходили письма из Бурунди, иногда из Амстердама и совсем редко из Бергена. Бабушка читала их вслух, и если бы не глухая и слепая мама Ранди, живущая в комнате толстой тетушки, то она, вне всякого сомнения, переехала бы в больницу. Но ей приходилось три раза в день возвращаться домой кормить свекровь. В преклонном возрасте на ее руках снова оказались двое беспомощных детей. Время шло, она никак не могла заставить себя сказать маме Ранди, что Аскиль лежит в больнице. Похоже, что свекровь ничего не замечала, потому что ее жизнь постепенно свелась к двум процессам: что-то поступало с одной стороны, и что-то выходило с другой. И даже в тот день, когда бабушка пришла с букетом цветов к человеку, которого уже больше не было — хотя он и лежал в своей кровати в отдаленной одноместной палате и был похож на потерявшего сознание птенца, — она ничего не рассказала Ранди. Все было таким ненастоящим: какие-то медсестры, мертвое тело Аскиля. Конечно же, его должны были отправить домой, и так и получилось, что мертвый Аскиль оказался в одной из комнат на Тунёвай. В другой комнате сидела слепая старуха, и всякий раз, когда бабушка переходила из одной комнаты в другую, то проходила мимо одного из пейзажей и замирала, как зачарованная. Надо ведь кому-то позвонить? Какие нужны бумаги? Аскиль хотел, чтобы его кремировали, а пепел развеяли над Норвежским морем, но как это сделать?
Бабушка застыла в прихожей — подавленная известием, которое она так никогда и не сообщила слепой старухе, — не понимая, что ей делать, а сладковатый запах разложения начал уже распространяться по всему дому. Он проникал в ковры и занавески, прилипал к одежде; тело увезли лишь после приезда Стинне и Сливной Пробки. Они вбежали в дом после того, как напрасно съездили в больницу.
— Черт возьми, — возмущалась Стинне, закрывая футболкой нос, — почему ты не сказала, что он умер?
Она прошла к Аскилю, лежавшему в комнате отца, но вонь тут же заставила ее повернуться и захлопнуть дверь. Потом она отправилась в комнату толстой тетушки, и тут ее ожидало новое потрясение. Может быть, мама Ранди и была слепой и глухой, но с обонянием у нее все было в порядке. Она почувствовала запах. После чего в последний раз встала с постели — и вот теперь лежала на полу мертвая. Глаза так глубоко запали, что Стинне не могла понять, открыты они или нет.

 

«Просто сумасшедший дом какой-то», — говорила бабушка обычно, вспоминая о собутыльниках, явившихся на похороны прочитав объявление о смерти дедушки, которое Стинне напечатала в газете. Целая толпа незнакомых мужчин ввалилась в церковь, где до этого сидели лишь ближайшие родственники. Ну и суматоха поднялась, да и какая неожиданность: оказывается, Аскиль вовсе не был так одинок, как мы себе представляли! «Выше нос, на небесах пиво лучше», — плакат с такой надписью вздымался в руках у одного из мужчин. Священник воспринял это как оскорбление и собирался уже было возмутиться, но бабушка сказала:
— Раз уж они пришли, пусть остаются.
Итак, в церкви сидели никому не известные собутыльники дедушки, с которыми он выпивал более тридцати лет; старые и молодые, возникло настоящее столпотворение, ведь они все встали в очередь, чтобы поцеловать гроб, и завалили его цветами и маленькими записочками, написанными на оборотной стороне пивных этикеток.
— Да, от него всегда можно было ждать какого-нибудь сюрприза, — говорила Бьорк, вспоминая о курьезной истории с пеплом. Произошло это неделю спустя — когда прошла кремация и пепел надо было развеять над фьордом Оденсе: Норвежское море все-таки довольно далеко, решила бабушка. Но она не могла знать, что дедушка когда-то завещал своим друзьям по горсточке своего праха. Она никогда не видела, как он сидит в «Корнере» и разбрасывает вокруг себя свой воображаемый пепел, громко смеясь и пользуясь случаем выклянчить стаканчик. «Если угостишь пивом, — обычно говорил дедушка кому-либо из новых посетителей, — получишь кусочек меня».
Так что, когда появились собутыльники и вместе со всеми нами отправились к гавани, а потом и к фьорду, Бьорк в очередной раз была потрясена. Был теплый безоблачный летний день, некоторые из собутыльников скинули рубашки, другие пели застольные песни, и бабушка уже была готова в компании добродушных пьяниц почувствовать себя легко и непринужденно. Но тут наступил торжественный момент — Круглая Башка, который прибыл из Бергена для участия в церемонии и одновременно для того, чтобы отвезти прах мамы Ранди в Норвегию и предать его земле рядом с папой Нильсом, должен был сказать несколько слов.
Бабушка держала урну в руках; Круглая Башка говорил обо всем хорошем и обо всем плохом, но, когда он закончил свою прекрасную речь, на бабушку напали эти незнакомые люди, которые выстроились в очередь перед урной и у каждого из них в руке оказался маленький полиэтиленовый пакетик. «Где ложка?» — закричал кто-то, и ложка тут же нашлась, и они начали наполнять свои пакетики. Бабушка стояла как парализованная, пока пакетики наполнялись пеплом дедушки и исчезали в карманах рубашек и штанов, как будто она стояла с вазочкой конфет, а не с бренными останками покойного мужа, — в итоге только треть была развеяна по ветру. Бабушка едва сдерживала рыдания, когда рассеивала жалкие остатки праха, руки ее тряслись, и по пути домой мы пытались утешить ее — ведь, как бы то ни было, это была воля дедушки…
Бабушка не расстраивалась бы так, если бы в последние годы жизни дедушки не увидела за всем его кубизмом другого человека — нежного и ласкового, который по утрам, сидя с чашкой чая и половиной булочки, приветливо смотрел на нее. Человека, который дарил ей один волшебный пейзаж за другим. Пейзажи продолжали сниться ей все последующие годы, из-за них она так и не смогла окончательно вернуться к жизни, как она надеялась. Никакой игры в клубах, никаких увлечений: танцев или музыки, — но постепенное угасание, страстное желание оказаться в тех пейзажах, в которые под конец жизни вступил Аскиль. Все стало так сложно: приготовление еды, уборка — сам мир начал распадаться. «Да возьми же себя в руки, бабушка», — кричала Стинне, но в своих снах Бьорк все чаще и чаще шла за Аскилем в его пейзажи. Шла через рапсовые поля, бродила по туманным долинам, терялась в мглистых зимних ландшафтах, березняках, высокогорных равнинах, и, когда она просыпалась по утрам, ей больше всего хотелось снова закрыть глаза. Возьми себя в руки! Она пыталась. Она во всем слушалась Стинне — пошла, например, на занятия гимнастикой в доме престарелых, но, когда занятия заканчивались, у нее не было никакого желания возвращаться домой. Ноги ее тяжелели.
— А не могу ли я остаться здесь? — спрашивала она, и, когда она уже много раз задала этот вопрос, ей помогли перевезти кое-какие вещи.
В конце концов она перестала понимать, где ее дом, но тем не менее пообещала Стинне, что обязательно примет какое-то решение. И верила в это, пока однажды не получила из Бергена от Круглой Башки письмо, тот писал, что доктор Тур умер в день своего девяносточетырехлетия. Бабушка долго сидела, глядя в окно. Она видела пешеходов, которые рассеялись по полю и исчезли вдали в березняке. И когда позднее пришла медсестра и увидела пожилую даму, сидящую в кресле, а у ног ее валялось письмо, бабушка поняла, что до этого перед ее глазами стояла большая картина. После смерти Тура она действительно начала все путать. Она называла Стинне Лине и рассказывала тем, кто за ней ухаживал, что ее покойный муж был уважаемым врачом, что он написал книгу под названием «517 способов сломать себе шею и один способ снова стать человеком».
— И он таки стал новым человеком, — говорила бабушка каждому встречному. — Он сбежал из лагерей.
Сама она тоже чувствовала, куда все идет, и начала писать открытки внуку в Амстердам: «Где-то на востоке Германии твой дедушка бежит через пустынное поле. Я боюсь, что он никогда не вернется домой». Но это она писала не про дедушку. Это было про меня. Покидая жизнь, бабушка думала, что на семью уже достаточно одного сбежавшего сына. «Приезжай домой, — писала она. — Собаки-ищейки умерли… да и Собачьей головы тут больше нет».
Это было в то время, когда ее старший сын вдруг восстал из мертвых и начал посылать свежий воздух из Бергена. Это было в то время, когда она снова почувствовала осколок льда в сердце и когда врачи наконец-то предложили удалить его, чтобы она больше не чувствовала вечного давления в груди. А потом все словно слилось воедино и превратилось в очаровательный пейзаж, в который она, вне всякого сомнения, и шагнула бы, если бы не один мучивший ее до сих пор факт. Он заставлял ее просыпаться по ночам и растерянно ползать между многочисленными консервными банками: «свежий воздух из Бергена». Она принюхивалась к ним. Она играла ими. Сидя на полу в темноте, она вдыхала хорошо знакомый аромат бухты Воген, Рыбного рынка, Скансена и нового района. Видела перед собой патрицианскую виллу на Калфарвейен. Она забредала в старую комнату вдовы капитана Кнутссона, но она чувствовала и нечто иное: ледяной ветер, падение с головокружительной высоты горы Блакса… Она стала сомневаться. Сомнения росли в ней как небесный город и заставили ее согласиться на операцию. Ей надо выиграть время. Надо раскрыть загадку свежего воздуха из Бергена, но всякий раз, когда она приближалась к разгадке, всякий раз, когда видела, как огромное количество розовых писем опускается в темную могилу, в голове у нее все путалось, и она не могла уже найти начало и конец в своих историях.
— Что-то не сходится, — говорила бабушка.
Но в конце концов он появился. Как раз когда до нее дошло, что мы обманываем ее, утверждая, что это вовсе не ее старший сын является щедрым отправителем свежего воздуха из Бергена, он появился перед ней, улыбаясь. Малыш Ушастый вернулся, и рядом с ним стояла Лайла.
— Спасибо за свежий воздух, — сказала бабушка, и они ответили:
— Пожалуйста, мама.
Да, перед ней стояла счастливая пара, а потом на нее наплыли пейзажи, и где-то в глубине туманной композиции возник Аскиль — он ждал ее под березой. В одной руке он держал палку, в другой — старую кисть. «Как долго мы ждали», — сказал он. «Да, милый Аскиль, теперь мы снова дома, наконец-то мы вернулись домой», — прошептала бабушка, а потом закрыла глаза и больше не открывала их.

 

Нет, она все-таки открыла их еще раз.
— Контрабандные деньги! — сказала она, пристально посмотрев на нас. — Я зарыла их за сараем.
Назад: Гора Блакса
Дальше: Сокровище под радугой