Прорыв
— Что с ребенком? — завопил Аскиль, вернувшись домой с верфи и обнаружив сына в шкафчике под мойкой. — Что это еще за чертовы доспехи?
Хныкающий Ушастый выбрался из шкафчика, и его папа смог хорошенько разглядеть корсет Понтоппидана.
— Папа, я не хочу это носить, не хочу! Дерьмовина! — голосил он, просительно глядя на отца, который в замешательстве почесывал свою щетину, а потом мгновенно принял решение и закричал:
— А ну-ка, снимай эту дрянь!
Аскилю, как уже говорилось, не была близка вера Бьорк в авторитеты, и уж точно у него не было никакого доверия ко всяким докторишкам, вытаскивающим трусы из своих черных шляп.
— Мой сын в таком виде разгуливать не будет! — кряхтел он, возясь с застежками корсета, но по непонятной причине Бьорк на сей раз твердо стояла на своем.
— Это по предписанию Понтоппидана, всего несколько месяцев, — кричала она, пока Аскиль дергал ремни и лямки, чтобы освободить сына от лечебного орудия пытки.
— Да мне наплевать, — заявил Аскиль, отстегивая первый ремень и затем еще один, но Бьорк была непоколебима. Она бросилась между отцом и сыном, так что малыш Ушастый чуть не упал.
— Иначе я уеду домой к маме! — прокричала она.
На мгновение воцарилась тишина. Ушастый с испугом посмотрел на мать.
— Мама, мама, хочу домой к маме, — язвительно поддразнивал Аскиль голосом избалованного ребенка.
— Я не шучу, Аскиль, я уеду! — продолжала Бьорк, вцепившись в мужа.
— Сумасшедший дом какой-то! — завопил Аскиль, у которого и без того забот хватало: за его спиной вечно ворчали, вечно ему предъявляли глупые претензии, а как раз сегодня ему намекнули, что неплохо было бы переделать кое-какие из фантастических чертежей — те, в которых отчетливо просматривалось влияние кубизма.
Аскиль удалился в гостиную, и тут до Ушастого, оставшегося на кухне наедине со своей глупой, глупой мамой, дошло, что его предали. В последующие дни на улице можно было услышать разные уморительные выкрики:
— Эй! Вы не видели Ушастого? Он в кольчуге?
— Привет, Думбо! Чего это ты так вырядился, сегодня не Масленица!
Обработка ушей, конечно же, не прекратилась. С той лишь разницей, что не оставалось никаких шансов для самообороны, поскольку корсет старика-врача не давал Ушастому возможности свободно двигаться, и Бьорк благополучно продолжала выгребать грязь и останки улиток из ушей своего сына. Когда месяц спустя она пришла к Понтоппидану, чтобы посетовать на отсутствие результатов, врач, казавшийся постаревшим лет на десять, посмотрел на нее отсутствующим взглядом.
— Ну что, — спросил он, — опять бородавки на ногах?
— Бородавки на ногах? — пробормотала Бьорк, с удивлением уставившись на врача. — Нет, уши, вам придется снова осмотреть их.
Но врач не видел в этом никакой необходимости.
— Давайте посмотрим, сколько все это будет продолжаться. Всему когда-нибудь приходит конец, дорогая моя. В один прекрасный день просыпаешься — и, оказывается, все прошло, — произнес он рассеянно.
Слегка растерянная, но, несмотря ни на что, как и прежде успокоенная созерцанием коричневого врачебного саквояжа, никогда не терявшего для моей бабушки чудодейственной притягательной силы, Бьорк взяла сына за руку и повела его домой.
— Ты слышал, что сказал доктор? — спросила она. — В один прекрасный день все будет хорошо.
Аскиль по-прежнему был не в восторге от корсета Понтоппидана, но в то время — как это неоднократно и позднее бывало в его жизни — ему и так было о чем подумать. Поскольку места, где ему лучше думалось, находились обычно в пивных, домашние видели его не очень часто, а после того, как Бьорк пригрозила Аскилю, что вернется в Берген, общались они лишь тогда, когда этого невозможно было избежать. Тогда же у них сложился обычай, которого они будут придерживаться всю оставшуюся жизнь. В шесть часов вечера Бьорк ужинала на кухне вместе с Ушастым. Потом остатки еды подогревались, кастрюли заворачивались в старые газеты, и вся эта замечательная конструкция укладывалась под одеяла в спальне, чтобы еда не остыла до девятичасового ужина Аскиля. Спальня, бывшая прежде прибежищем их бессловесной тьмы, превратилась теперь в место хранения рыбных фрикаделек, вареной сайды и тушеной капусты. Тяжелый запах еды впитывался в одеяла, и во мне до сих пор живы детские воспоминания о том, как пахло в их темной и душной спальне в доме на Тунёвай. Характерные черты лица Аскиля: горькая складка у рта, отсутствующий взгляд темных глаз, создающие впечатление какой-то озлобленности, — тоже возникли в то время. Сопровождавший Аскиля неуловимый запах алкоголя и скипидарных паров в начале пятидесятых стал проявляться на лице моего уже не слишком молодого деда.
Проблемы в жизни Аскиля громоздились одна на другую, но вот однажды вечером он прочитал объявление в газете. Или все было иначе? Может быть, он прочитал объявление уже после того, как в ярости промчался за своим начальником через половину цехов завода, размахивая палкой и обещая устроить ему взбучку. Полчаса спустя смертельно бледный начальник явился в бухгалтерию, чтобы вычеркнуть этого самого Аскиля Эрикссона из списков сотрудников — причем немедленно! Психованный ублюдок! На следующее утро двое полицейских постучали в дверь дома Аскиля и официально известили его о том, что ему категорически запрещается появляться на заводе. Бьорк испуганно взирала на представителей правопорядка, и вот тут — до или после их появления — Аскиль склоняется над газетой, читает краткое объявление, из которого воспринимает в первую очередь название города — Ставангер.
Никто в семье не протестовал, когда он однажды вечером объявил, что с Кристиансанном, этой вонючей дырой, покончено и что теперь они отправятся в благословенный Ставангер, где будут жить как графы и бароны. Бьорк подумала: «Ставангер? Что ж, направление правильное — полпути до Бергена!» И стала ждать того дня, когда в последний раз захлопнет дверь дома, населенного чудищами сына и привидениями мужа.
Родственники отнеслись к идее Аскиля более скептически.
— Да бросьте вы, возвращайтесь уж в Берген, может, он снова устроится на старую работу? — говорила Лине по телефону.
А в доме уже росли горы коробок, мешков и всякого барахла.
— Эй, Ушастый! — кричали с улицы. — Что случилось? Куда вы собрались?
Ушастый отвечал: «Подальше отсюда», — и бежал в дом, чтобы зарыться в груду картонных коробок, неожиданно открывая для себя немало интересного и прежде неизвестного: нижнее белье, старые письма, среди которых и письма от некоего доктора Тура, выцветшие фотографии. Ему удалось изрисовать коробки маленькими монстриками в таком ужасающем количестве, что это сбивало с толку грузчиков, и сам переезд превратился в настоящий хаос. Конечно же, переезд осложнился и оттого, что Бьорк была на последних месяцах беременности. И вряд ли успеху предприятия способствовал тот факт, что Аскиль в эти дни находился в чрезвычайно приподнятом настроении, угощал грузчиков самогоном, играл с ними в покер до середины ночи, а под утро решил приобщить вдрызг пьяных рабочих к джазовой музыке.
А какое зрелище открылось новым соседям и играющим на улице детям, когда семейство прибыло на Хаунебаккен в Ставангере! На станции Аскилю приглянулась старая кляча, которая, пожевывая кусок картона, стояла по другую сторону перрона. Несмотря на протесты грузчиков и робкие попытки Бьорк образумить мужа, Аскиль настоял на том, что именно эта кляча должна тащить весь их скарб до самого Хаунебаккена.
Позади на угрожающе покачивающихся пожитках лежали трое вдребезги пьяных грузчиков, которые в пути благополучно уснули и теперь громко храпели. Впереди сидел темноволосый человек: в одной руке у него была палка, в другой — вожжи, а на его левом плече сидел попугай, который поочередно выкрикивал две фразы: «Черт побери!» и «Кто там?». Рядом с ним сидела женщина на сносях, всю ночь не сомкнувшая глаз. А на самом верху, довершая эту картину, — чудной паренек с гигантскими ушами, облаченный в странную кольчугу, не дававшую ему поднимать руки…
Соседи собрались у дверей своих домов, дети бежали за телегой, кое-кто из них испытал сильное разочарование, сообразив, что это, к сожалению, вовсе не цирк приехал в город, другие же пришли в полный восторг, потому что явное сходство с цирком отрицать было невозможно.
Но Ставангер не оказался благословенным городом, и принимали их не как графов и баронов. Да, конечно, соседские дети, казалось, горели желанием поучаствовать в разгрузке вещей, что было крайне необходимо, поскольку пьяных грузчиков невозможно было растолкать, но взрослые не двигались с места, и когда один свободомыслящий сосед из дома напротив все-таки решил перейти через улицу, чтобы поздороваться с новоселами, то мгновенно вернулся назад: «А еще утверждает, что инженер, а сам такое говорит! Как какой-нибудь портовый грузчик…»
Соседских детей подобное нисколько не волновало. Они с готовностью взялись за коробки и шкафы, и через некоторое время старые письма доктора Тура уже валялись на дорожке, ведущей к дому, картины были кое-где разодраны, фарфоровая посуда звенела. Детей особенно заинтересовал Ушастый. «Что это с ним такое? — поинтересовались они у Бьорк. — Он что, паралитик, что ли, раз носит такую штуку?» Бьорк терпеливо объясняла любопытным мальчишкам, что ее сынишка имеет обыкновение засовывать в уши всякую всячину. Корсет — это не кольчуга, а изобретение одного талантливого врача, — и в последующие дни с улицы доносились крики ребятишек:
— Эй, ты там! Можно называть тебя Ушастым? Иди-ка сюда, покажи нам, что ты там засовываешь в уши!
Ушастому не очень-то хотелось идти на улицу, но в конце концов пришлось. «Большой мальчик должен выходить из дома играть, — говорил его папа. — Только мыши живут под раковиной». И Ушастый поковылял на улицу в своем невыносимом корсете, который в Ставангере навсегда обеспечит ему славу паралитика и чудака, и, оказавшись перед своими потенциальными мучителями, тотчас сказал: «Сам я не могу, но если вы не будете дергать за них, то можете сделать это за меня».
— Договорились. Что нам туда засовывать?
— Листья, — предложил Ушастый, размышляя над тем, сколько времени ему надо пробыть на улице, чтобы отец был им доволен.
Вскоре после переезда Бьорк стала видеть страшные сны, до смерти напугавшие ее. Однажды ночью она проснулась, увидев во сне большую птицу, которая села на кровать и стала долбить дырку в ее большом животе. В другой раз ей приснилось, что одна из кубистических фигур Аскиля сошла со стены и, вооружившись огромным скальпелем, с грозным видом направилась к ней. Когда Бьорк проснулась после этого сна, шел уже четвертый час. Она встала с кровати, какая-то странная боль заставила ее поспешить в туалет, но в тот момент, когда она собиралась сесть на сиденье, ей вдруг вспомнились первые роды. Она побежала в спальню к Аскилю и стала трясти его.
— Я рожаю! — закричала она. — Позвони маме!
Аскиль быстро натянул халат и пошел звонить теще, та ответила, что состояние папаши Торстена ночью значительно ухудшилось и поэтому приехать в Ставангер она не сможет.
— О нет, — прошептала Бьорк, — нам обязательно надо попасть в Берген. Но Аскиль приказал ей отправляться в кровать и запретил даже приближаться к уборной.
— Если ты родишь так же быстро, как в прошлый раз, мы вполне успеем добраться до Бергена и застать Торстена, — заверил он ее и позвонил акушерке.
Когда на Бьорк нахлынула первая волна схваток, малыш Ушастый пошел на кухню, где уже сидел папа.
— Ожидается братик, — сказал Аскиль, — помни, о чем мы договаривались.
— Хорошо, папа, — пробормотал Ушастый и забрался в шкаф под мойкой, как только у него появилась такая возможность. Здесь он и просидел двое суток, пока продолжались роды, — в отличие от своего старшего брата, девочка не спешила появиться на свет. Отсюда ему было слышно, как оптимистичный лепет акушерки постепенно превращается в обеспокоенный шепот. А потом вызвали молодого врача, началось всеобщее волнение, послышались голоса, искаженные и приглушенные вонючей грязью в его ушах, а потом — пронзительный голос мамы: «Нет! Не хочу! Нет! Я больше не могу!»
А в шкафчике, где обитало множество монстров, начали бродить какие-то новые мысли. «Тяжело менять сына на более молодой и более удачный экземпляр. Ох уж эти уши! Ими ты можешь слышать то, что никто другой не может услышать, ими ты можешь услышать все то, что не может услышать проклятое местное быдло. Но что именно, папа? Слушай! Но что я должен услышать, папа?» И пока Бьорк кричала в спальне, Ушастый изо всех сил пытался прислушаться — ради того, чтобы его родители хотя бы раз остались им довольны. Где-то в глубине ушей что-то начало шевелиться, там бурлили медикаменты, изобретенные буйной детской фантазией, годовые накопления грязи и улиток терлись о барабанные перепонки, и наконец — когда крики мамы стали уже совсем невыносимы — он заткнул уши пальцами, и наступила полная тишина. Не потому что Бьорк перестала кричать — ей суждено было кричать еще сутки, но потому что произошел прорыв, иными словами: Ушастый настроился на другие частоты, другая драма затмила драму роженицы, другие звуки, а не голоса мамы, акушерки, врача начали проникать в его мир — ужасный гул, в котором вдруг отчетливо послышался хрипловатый голос: «Привет, сынок, ты проснулся? Привет, привет!» Потом все снова стало тихо, но вскоре голос вернулся, на сей раз он говорил о том, как неприятно, когда сделаешь под себя в кровати, об унижениях, о большом наследстве, которое погибло во время кораблекрушения, потому что его утопили семь торпед, — а потом он зазвучал более примирительно: «На хрен все! Время приближается… мы тут лежали семь лет, делая под себя в штаны, и вели себя как грудные дети — другими словами: давай сваливать. Что бы ни случилось — всегда можно свалить. Ты идешь, сынок?» И позднее он услышал другой голос, в котором узнал голос своего дедушки. «Да, папа, — послышался голос Торстена, — иду».