Святослав Сахарнов.
Камикадзе. Идущие на смерть
На Сайпане жгут черепа. Каждый год приезжают сюда из Японии отряды добровольцев, бродят по холмам, забираются в пещеры, обшаривают подножия скал. Морщинистые старики — бывшие солдаты — и гладколицые, совсем еще молодые студенты. Прилетают самолетами, приходят рейсовыми судами. Нет половины городов, стерты с лица земли. Густой тропический лес давно поднялся на развалинах, зеленые лианы оплели остатки домов, на фундаментах в рост человека трава, лишь башня католического храма, как рыбья кость, торчит над лесом. Отсюда приехавшие бредут командами по дорогам, разделяются, текут горстками к холмам, к трем возвышающимся над островом горам, шарят в кустах, залезают в норы, копают в заросших травою бункерах, собирают на плоских вершинах останки последних защитников, останки детей и женщин, построенных когда-то в печальную очередь на Марпи-пойнт. Найденное стаскивают в кучи и тщательно переписывают. Все отдельно — берцовые кости и голеностопы, лопатки и позвонки… Кости складывают в мешки, мешки сносят на площадки и собирают из них пирамиды. Вот и еще одна готова. С четырех сторон подносят зажженные свечи, и, чадя и дымя, мешки начинают гореть. Горят самоубийцы, камикадзе, люди, навечно записанные в Книгу Судеб.
Ранним утром двадцать пятого декабря одиннадцатого года Сева Сайто Кадзума, приехавший, чтобы впервые за много лет провести с семьей новогодний праздник, приказал служанке разбудить жену и детей. Было самое начало часа зайца, но адмирал привык всю жизнь вставать рано. Когда семья — жена и двое мальчиков-погодков, — тихо переговариваясь между собой, собралась в комнате, служанка раздвинула наружную стену, и в комнату хлынул холодный воздух из сада. То, что они увидели, заставило всех замолчать: на черные ветви криптомерий, на мертвый, приникший к земле папоротник опускался снег. Служанка принесла бронзовую грелку с углями, опустила ее в углубление пола и накрыла одеялом. Молча расселись, протянув к живительному теплу ноги, зябко простирая над ним руки, и не отрываясь разглядывали, как снег покрывает землю. Оттого, что он шел белой завесой, отгораживая дом и сад от окружающего мира, пропала сложенная из серого камня подпорная стенка, которая защищала сад от оползня, пропала гора над ней, сплошь поросшая низко и уродливо изогнутыми красно-зелеными соснами, исчезли верхушки сливовых деревьев и крыши соседних домов. Снег ложился на ветви, и те на глазах начинали пригибаться к земле. В белом молоке исчезло все, что еще вчера составляло смысл жизни и определяло место каждого из членов семьи: далекий остров в океане, порт, наскоро сооруженный руками пленных китайцев, и серые, длинные, похожие на гончих собак миноносцы, которыми командовал отец, город с магазинами, рынком, театром Но и с храмами, куда ходила мать, школой, в которой мальчики учились в одном классе — отец задержал на год старшего, чтобы они смогли потом вместе поступать в училище. Отец молчал, никто не решался заговорить; шел снег, настоящего мороза не было; слипаясь в воздухе, снежинки становились все тяжелее. Теперь они падали быстро, ребром, как серебряные монетки, каждая при падении делала дырку в белом покрове, скрывшем от глаз землю. А еще время от времени снег срывался то с одного, то с другого дерева, и каждый раз освобожденная ветка, шурша, взлетала вверх, но, покачавшись, замирала, чтобы начать принимать на себя новый груз.
— Все растает к полудню, — сказал Кадзума.
И жена, и оба сына согласно наклонили головы. Все будет так, как сказал он.
Отшумел, откатился радостный Новый год; этот, как никакой другой, запомнится подросткам, не раз будут вспоминать они его, самый радостный год в жизни, бездумное прощание с тем, что отошло, и такое же легкое, без дум, ожидание предстоящего. Прибран был в те дни невесомый, с бумажными стенами, полный морозного яркого света дом: у главных парадных дверей ворота из трех бамбуковых палок, украшенных сосновыми ветками, на них — веревка, сплетенная из соломы с умело продернутыми между ее прядями бумажными разноцветными полосками. Мать сменила в токонома вазу, поставила новый букет и деревянную тарелку с лепешками из риса, с красноватыми морскими водорослями, с сушеными колючими рыбами и матовой голубой сливой, служанка принесла из родника кувшин чистой воды, а повар к обеду кроме рисового пирога приготовил еще зеленого карпа и салат из корней.
Всю неделю бегали запускать змея. Удлиненный, с размочаленным хвостом, он взлетал не сразу, долго кувыркался, ударяясь о землю, пока старший — Ямадо — не выходил на дорожный спуск, не клал змея на землю и не бросался опрометью с горы. Змей, подпрыгнув и круто взмыв, повисал, туго натянув бечеву и звеня в воздухе; а младший — Суги — бежал следом, радостно крича и запрокидывая голову. Всю неделю приходил почтальон, дергал за шнур колокольчика у ограды, протягивал пачки поздравительных писем. Только на седьмой день сняли в доме все украшения и прямо на садовой дорожке разожгли костер. Желтый, синий огонь вяло пополз по туго скрученной в жгуты соломе, задымил, упал, потом дружно взялся, разом охватил кучу, с треском побежал по ней и снова бессильно сник, успев превратить соломенные украшения в пепел. Да, да, отшумел, откатился год, забылись сто восемь ударов колокола, которые ночью прокатились над засыпающим городом, забылся парусник с семью богами, поставленный в нишу рядом с цветами, сгорел в костре вместе с игрушками пучок сухих пузырчатых водорослей (к счастью и достатку), сгорели ветки папоротника (удача в жизни), были выброшены угольки, нитками привязанные у входа (долго и счастливо жить у этого очага).
Вспомнят этот Новый год погодки Кадзума черной, с набегающими ливнями ночью, лежа без сна на узких офицерских койках, в тесной, с металлическими стенами каюте линкора, лежа и слушая, как глухо гудят гребные валы и как стучит, перекликается голосами дежурных и вахтенных матросов, щелканьем сандалий в коридоре, тонким пением электрических приборов огромный, несущийся сквозь тьму навстречу своей гибели корабль.
В тот год адмирал отсутствовал как никогда долго. «Итисима», — вежливо склонив голову, отвечала мать, если ее спрашивали, где служит теперь ее муж. «Итисима», — ответили в один голос братья, когда учитель в школе, подняв их, подобострастно спросил перед всем классом, где сейчас изволит плавать их отец. «Итисима» — это могло ничего не значить, могло быть шифром, условным наименованием вроде номера полевой почты, но учитель, осклабившись, поздравил класс с тем, что в нем есть сыновья человека, который в это трудное для страны время находится в одном из самых важных для Японии мест.
— Итисима, — недовольно повторил как-то матери отец, она писала кисточкой на розоватой бумаге письмо младшей сестре, а та уже несколько раз спрашивала, почему так редко бывает дома уважаемый Кадзума-сан и не трудно ли одной женщине растить из двух непокорных мальчишек стойких, заслуживающих военной карьеры солдат. — Итисима, — повторил он, закрывая глаза, и, засыпая, увидел коричневые отвесные скалы, узкие, пробитые в них туннели, стальные, навешанные на устья туннелей ворота, часовых на скалах, а внизу, в узкой длинной бухте, частокол из бамбука.
Он был старшим морским начальником на острове, и последнее слово во всех случаях принадлежало ему. Скалы, бухта, в глубине завод, верфь, бамбуковая стена. Поверх нее колючая проволока, над строящимися кораблями натянута маскировочная, с коричневыми и желтыми пятнами, сеть. Корпус недостроенного корабля, орудийные щиты, склад, в нем цепи, тросы, леерные стойки.
Это произошло осенью. Случился шторм, через линию дозора — в ней стояло пять катеров — пронесло кавасаки с рыбаками. Дождевые заряды шли один за другим; лодку обнаружили уже около самой верфи. Желтые волны шли на берег рядами. И среди них маленький рыбацкий бот. Часть бамбуковой стены была повалена ветром, корпус линкора они не могли не видеть. Они все равно ничего не могли понять, это были всего лишь неграмотные рыбаки. Но Кадзума сказал: «Вы думаете, у американцев или у русских нет людей, которые умеют хорошо разыгрывать из себя неграмотных?» Кто-то возразил: «У них на руках мозоли. Это мозоли рыбаков. Их с малых лет приучают помогать отцам тянуть сети». Он приказал их расстрелять.
В начале года на Итисима привели списанный грузовой пароход.
— Его назначение вам сообщат потом, — передали из Главного штаба.
Следом за пароходом появилась комиссия — адмирал, старше Кадзумы по званию, несколько молчаливых гражданских лиц — инженеры, и какой-то пожилой старший лейтенант. Его поселили отдельно от всех.
Последним привезли секретный груз. Он лежал на корме эсминца, плотно прикрытый брезентовым чехлом. Два солдата с винтовками отгоняли всякого, кто пытался приблизиться к нему.
Груз подняли краном и спустили на воду. Брезентовый чехол закачался, по-прежнему вызывая разговоры — что под ним?
Комиссия торопилась. Уже на следующий день пароход вывели из бухты и поставили на якорь. Всех людей с причалов и с берега приказали убрать.
— Никто не должен видеть того, что произойдет здесь, — сказал приехавший адмирал.
Кадзума стоял на сигнальном посту рядом с ним. Позади жалась кучка инженеров. Из нескольких коротких фраз, которыми обменялись они, Кадзума понял — сейчас будут испытывать построенное ими новое оружие.
Груз отвели от берега и расчехлили. Открылось что-то похожее на маленькую подводную лодку: длинный корпус, две врезанные в палубу, прикрытые козырьками, кабины, два винта, рули глубины.
Инженеры спустились с поста, шлюпкой их отвезли к снаряду, они начали готовить его. Снаряд задрожал — заработал мотор — все покинули его. Адмирал подал знак, странная лодка двинулась с места.
Позади Кадзумы стоял старший лейтенант. Когда лодка дала ход, он вздрогнул и подался вперед.
Лодка шла, едва возвышаясь над водой. Частые волны, разбиваясь о нос, заливали пустые кабинки.
— Вы будете плыть на глубине не меньше десяти метров, — сказал, не поворачивая головы, адмирал старшему лейтенанту.
Снаряд приблизился к пароходу. Пришедшие с океана волны то скрывали его, то снова открывали. Последняя сотня метров… Снаряд ударился о борт, пароход вздрогнул, черный, красный шар выскочил из-под воды, пароход накренился, повалился набок и стремительно исчез.
— Отличная работа, — сказал адмирал. — Я поздравляю вас, Куамото, гордитесь: вы будете первым.
«Итак, это не подводная лодка, а торпеда, управляемая человеком, и этот Куамото займет место в одной из кабинок», — понял Кадзума.
Адмирал и его свита уже торопливо покидали пост.
Когда Нефедову сказали в отделе кадров: «Пойдете штурманом дивизиона в бригаду торпедных катеров», — он спросил:
— Где это?
— Неподалеку, в бухте Гомера.
О такой бухте он ничего не знал. В Приморье во Владивосток приехал всего неделю назад. «Кто их так назвал — Улисс, Гомера, Патрокл? Откуда эти греческие названия? Наверно, потому, что давали их еще в прошлом веке».
— Как мне добираться?
— Автобусом.
Городской, разболтанный, объехал залив Золотой рог, покатил в самый конец города, углубился в распадок между двумя сопками, через полчаса был в Гомера.
Конечная остановка перед контрольно-пропускным пунктом. Дорогу до штаба показали, и вскоре он уже стоял в кабинете перед командиром бригады. Тот мельком посмотрел предписание, спросил:
— На катерах никогда не служили?
— Нет.
— Привыкнете. Кроме восперов будете обеспечивать еще ВУ.
Хотел было спросить, что это за воспера и уж совсем странные ВУ, но понял — разговор окончен.
Больше объяснил кадровик:
— Воспера — это новые английские катера, ждем еще американские, а про ВУ спросите у Кулагина, он на них самый главный. Я скажу, чтобы вас поселили с ним.
Нефедова поселили в Корабле, в доме для офицеров — длинном двухэтажном здании с облупленными стенами и тесно, в линейку, вытянутыми по фасаду окнами. Квартир в доме не было, были маленькие комнатки, выходящие в длинные, через весь дом, от торца до торца, коридоры. Целый день Корабль гудел, трясся, сновали в полутьме, неся кастрюли на общие, расположенные в концах коридоров кухни, женщины, с плачем и криком носились между ящиками и шкафами, которыми были заставлены коридоры, дети. К ночи дом затихал, сумрак спускался с дымящихся сопок на бухту, Гомера синела, по ней шла черная, тянущаяся полосами вечерняя рябь, потом успокаивалась и вода. Дом стоял на склоне, обращенный окнами к бухте. По мере того как вечерело, окна одно за другим начинали светиться, в них загорались желтые и зеленые пятна абажуров, но с торцевых сторон еще долго мерцали тусклые красные кухонные лампочки, в свете которых бесшумно двигались наклоненные грудастые тени.
Корабль был перегружен: в каждой комнате жило по семье или по двое — по трое холостяков. На каждом этаже в коридоре стояли ящики с картошкой, лежали свернутые трубами старые ковры, валялись испорченные кастрюли, связанные в стопки книги. Ночью натыкался на них вернувшийся с позднего выхода офицер, ругался вполголоса, а то с грохотом опрокидывал кастрюлю или таз, и тогда разом начинали скрипеть все двери и недовольные голоса выкрикивали в темноте проклятия. Вот, едва скрипнув, приоткрылась дверь, кто-то крадется в одних носках. Осторожные шаги. В темноте (после полуночи электростанция останавливалась и света не было) скрипнула вторая дверь, кто-то проскользнул в нее, и дверь без шума закрылась.
Тонкие стены, тихие разговоры… Опускается на воду туман, ползет белыми косами с невысоких сопок, вскрикнула железнодорожная дрезина, торопится по берегу, катит платформу, подпрыгивает желтый глаз фонаря, отсвечивают в молочный сумрак два ряда окон. Плывет в неизвестность дом…
Комната Нефедову досталась маленькая — окно, две кровати, около одной на полу лежит гиря, постель смята, сразу видно — кровать занята. Когда матрос принес белье, сам застелил вторую. Еще раз огляделся: над соседской кроватью вырезанные из картона часы. Одна стрелка, вместо цифр надписи: «Побудка», «Жратва», «Отбой», «Главное дело» и «Тося».
Сосед пришел поздно. Спросил:
— Нефедов, это ты? Я Кулагин. Поговорим завтра. Я смертельно устал, — и повалился на кровать.
Утром поговорить, спросить: «Что такое эти загадочные ВУ» — тоже не получилось. Кулагин поднялся рано, сделал зарядку с гирей, на ходу бросил:
— Будешь в столовой, спроси, как пройти к эллингу. Я целый день там.
Так и получилось. Кулагина он увидел издалека. Тот стоял у приземистого, открытого в сторону воды, похожего на сарай, здания — эллинга. Из того выкатывали по рельсам небольшой, без палубы, с горбатой спиной, тускло поблескивающий металлом катер. От носа до обрубленной, с двумя желобами для торпед кормы — антенна.
Когда катер спустили на воду, Кулагин подозвал Нефедова и повел к стоящему неподалеку белому домику. Открыл ключом железную глухую дверь — Нефедов подивился: «Зачем здесь такая сверхпрочная?» — и ввел внутрь.
Внутри оказались комнатки, загроможденные столами и полками, на тех — черные коробки радиостанций, грудами — серебряные с ножками лампы, катушки с намотанными на них тонкими красными, зелеными проводами.
— Сейчас я тебе все объясню, — сказал Кулагин, усаживаясь на подоконник Окно тоже было защищено двойной стальной решеткой. — Только учти — не болтать. Смерш узнает — загремишь знаешь куда? Катер, который мы только спустили, видел?
— Ну, видел.
— Антенну заметил? Так вот, это катер с волновым управлением, ВУ. — И он коротко, не пускаясь в подробности, объяснил. Несколько лет назад в Москве, в Главном штабе, кому-то пришла в голову мысль сделать катера, управляемые по радио. Надвигается война, на Тихом океане флот у нас слабый. В Японии уже спущены на воду линейные корабли, вооруженные десятками орудий, в том числе автоматами. Подойти к такому кораблю на расстояние выстрела торпедой обычный катер не сможет. «Ямато» и «Фудзи» — назвал Кулагин японские линкоры. Чтобы защитить свои берега, в атаку на такой линкор будут посланы волновые. Управление будет осуществляться с другого, находящегося в отдалении, катера или с самолета. Катера приблизятся к линкору, и те, что не будут уничтожены, выпустят в него торпеды.
— Усек?
— Какие-то катера-самоубийцы, — сказал Нефедов. — Хорошо, если дойдет хоть один.
— Зато они без людей, — напомнил Кулагин. — Я тебе рассказал суть. Как, на каких частотах они управляются — не твое дело. Твое дело — карты. Проложишь маршруты, выведешь всю группу в район атаки — и все. Будешь на самолете или со мной на командном катере.
Этим вечером, когда ложились спать, Нефедов не вытерпел и спросил:
— А что значат эти часы над кроватью?
— «Побудка», «Отбой», «Жратва» — разве не ясно? — ответил Кулагин.
— А «Главное дело» и «Тося»?
— «Главное» — это ВУ, а «Тося» — официантка. Я у нее в расписании.
— А-а-а…
Родился Ито на Южном Сахалине, в маленьком городке на берегу Татарского пролива. Дом, в котором временно, приехав на заработки, жила семья, был дощатый, двухэтажный, обвешанный со всех сторон тонкими дымовыми трубами, черный от копоти и сырости. Был он перенаселен. Каждый чувствовал себя в этом северном холодном городке существом случайным, и, встречаясь, люди каждый раз заводили разговор о родных, теплых, покинутых в поисках заработка местах. Дома здесь стояли, вытянувшись шеренгой вдоль двух врезанных в сопки улиц, улицы были засыпаны шлаком — топить приходилось всю зиму из-за морозов и половину лета из-за туманов. Когда поднимался ветер, черные вихри бродили между домами, угольная пыль лезла в окна, засыпала циновки в комнатах, скрипела на зубах и оседала на лицах. Отец рыбачил, вместе с двумя товарищами он каждую неделю уходил в море на моторном низкобортном кавасаки. Покачивалась мачта, на корме около руля чернела фигурка отца, Ито стоял на молу — тот отгораживал от моря ковш, в котором отстаивались, вернувшись, суда с лова — и смотрел им вослед. Возвращаясь, весь улов сдавали перекупщику, но отец всегда приносил что-нибудь домой, показывал сыну: рыбу-собаку с огромным бульдожьим ртом и безобразными выростами на голове, похожего на бутылку из коричневого стекла кальмара с десятью мертвыми белыми щупальцами и вороночкой, торчащей из брюха. Стоило нажать на брюхо — и из воронки тонкой струйкой выливалась остро пахнущая черная жидкость. У колючих, живых, с испуганно вытаращенными глазами крабов мать отламывала ноги и, набив ими ведро, залив водой, ставила ведро на очаг.
Запомнился день, когда над островом и проливом пронесся тайфун: по улице невозможно было идти, ветер сбивал с ног, он понес Ито по дороге, по дощатому тротуару, нес до тех пор, пока Ито, упав, не распластался, как ящерица, и не нашел сперва себе убежище в яме, а потом не спрятался за углом дома. Два барака в городе рухнули, и ветер отнес крики раненых за сопки, за жалкие огородики, которыми, как шрамами, были обезображены зеленые склоны. Но не запомнился день, когда мать и Ито наконец смирились с мыслью, что отец не вернется. Они долго ходили на мол встречать приходящие с моря кавасаки, выспрашивали о тех, кто был в тот день в море. Некоторых унесло к советскому берегу, их задержали русские пограничники, и прошли месяцы, прежде чем из далекой Москвы пришло разрешение их отпустить. Отца не оказалось и среди них.
— Надо уезжать, — плача, сказала мать, и они уехали на Сайпан, вернулись в ее родную деревню на западном берегу острова, где мать с трудом нашла работу — нанялась на червоводню.
Она приходила с работы поздно вечером, долго мыла зеленые, перепачканные тутовой листвой руки, разжигала на дворе чугунную печку и варила неизменную лепешку, которой кормила его изо дня в день. Лепешку приправляла соусом. Они садились вдвоем за низенький старый столик и, торопясь, ели, обжигая рты горячим скользким тестом.
Хозяин, у которого работала мать, уже много лет держал ферму. Ферма была маленькая — шестеро работниц. Первое время Ито часто ходил с матерью, видел, как она посыпает листьями стоящие на полках во много рядов рамы и как на них копошатся толстые белые червяки, каждый с коротким рогом на спинке. В червоводне пахло вялым листом, было тихо, но если прислушаться, то слышно было, как копошатся на кормовых этажерках черви. Когда подходило время, работницы втыкали в рамы пучки прутьев, черви переползали на них и окукливались. На каждом прутике появлялись висящие в воздухе, поддерживаемые едва видными тонкими блестящими нитями коконы. Их собирали, обдавали горячим паром, а затем женщины становились у столов и, отделив от кокона кончик нити, начинали осторожно сматывать каждую нить отдельно на деревянные точеные сердечники. Поскрипывая, жужжали станочки, женщины вертели ручки, каждая внимательно всматривалась — правильно ли ложится, не оборвалась ли нить?
Так было каждое лето, и Ито наконец перестал ходить к матери на работу.
Набегавшись по улицам, он теперь часто приходил к соседу — старику Ниими, и тот рассказывал истории, в которых, подчиняясь неустойчивой старческой памяти, соединялись вымысел и действительность.
Так, однажды старик рассказал, что в давние времена император стал страдать по ночам от приступов острой боли в руках и пояснице. Выйдя как-то на галерею дворца, он увидел в темно-синем звездном небе медленно и зловеще плывущее облако, а когда оно скрылось за горизонтом, боль в руках и пояснице прошла. Император подбежал к часам — на них было два часа пополуночи. И тогда, поняв, что причина его болезни сосредоточена в этом облаке, он велел позвать к себе лучника Гендзамии Иоримасу и приказал ему уничтожить облако. Иоримаса, спрятавшись на галерее, стал ночь за ночью подкарауливать облако и, когда наконец оно появилось, поразил его несколькими стрелами. От этого в ночном звездном небе раздался звук, похожий на стон, и на крышу дворца свалился диковинный зверь с головой обезьяны, телом тигра, хвостом лисы и лапами барсука. Животное издало звук, который все разобрали как «Нуе», и умерло, а когда император и лучник подняли головы, то увидели, что темное облако в небе исчезло.
— Император подарил Иоримасе меч и платье, а тело зверя приказал закопать, — закончил старик
— Я хотел бы научиться летать, — неожиданно сказал Ито. — Как ты думаешь, Ниими, смог бы я научиться летать?
— Людей, которые летают на самолетах, называют летчиками, но для того чтобы выучиться на летчика, надо быть богатым человеком, — покачав головой, ответил старик — Ты никогда им не станешь.
Едва Ито исполнилось пятнадцать лет, он сказал матери:
— Тебе будет легче одной, если я уеду в город. Что мне тут делать — один раз в год рубить сахарный тростник? Здесь, в деревне, я никому не нужен.
— Ты всегда долго молчишь, прежде чем сказать, а потом говоришь. Таким был и твой отец. Может быть, ты и прав. Мне будет легче без тебя, — ответила мать.
Когда Ито, держа в потной ладони две медные монеты, вышел на дорогу к остановке автобуса, там уже стояло несколько человек: крестьянин с двумя корзинами, которые он принес на палке, и теперь, сидя на корточках около них, покуривал короткую трубочку; две женщины в кимоно, с набеленными лицами, с сумочками и зонтами, они стояли, растерянно улыбаясь друг другу, отчего было понятно: поездка в город — событие для них нечастое. Тут же прогуливались двое мужчин в темных костюмах с небольшими чемоданчиками — торговые агенты, залетевшие в деревенскую глушь по делам фирмы.
Ржавые глинистые колеи убегали за горизонт, прячась в мангровых болотах, в зелени бугенвиллей, среди раздавленных низких холмов. Наконец раздался гудок, далекий затихающий вскрик, показался автобус, гремящий, похожий на музыкальный ящик, за ним тянулись желтая пыль и серый лохматый дым. Машина прошла лощину, проползла под деревьями и стала надвигаться. Ито отскочил, испуганно прижался к обочине, следом за женщинами влез в автобус. Кондуктор взял медяки, сунул ему в руку билет, буркнул: «Не стой!» Жаркая, с выставленными окнами машина была полупуста. Женщины садились, осторожно подбирая кимоно. За окном уже проплывали кусты, выстрелил ствол пальмы, закачалась гроздь зеленых плодов, замелькали соломенные крыши домов, зарябила черепица, потекли заросли сахарного тростника. Автобус катил, качаясь, вздрагивая. Вдруг в машине стало темно — проехали под мостом; не успел Ито понять, что случилось, как автобус вывалился из-под моста, и снова по сторонам потекла зеленая, полная света и парного влажного воздуха земля. Ито сидел, до боли повернув голову, жадно рассматривая, как бегут, подпрыгивая, поля, как вздрагивает высоковерхий храм с торием перед ним, как дрожат тростниковые хижины. И наконец дома стали попадаться все чаще и чаще, слились в одну бегущую ленту, кондуктор нехотя выкрикнул:
— Гарапан!
Ито подхватил узелок, в котором были завернуты мыло, рубашка с полотенцем, и следом за женщинами выскочил на площадь.
Город… Чужой, совсем чужой, непонятный и тревожный: люди ручейками текут по улицам, ветер надувает пузырями полотнища: «Зонты для мужчин и женщин», «Табак южных островов», «Кимоно и шерстяные платья», «Ювелирные изделия». Они свисали со стен домов, раскачивались, подвешенные поперек улицы. В витринах за пыльными стеклами лежали грудами пестрые ткани, стояли манекены, одетые в светлые пиджаки и такие же светлые брюки, гета на деревянной подошве, рядом затейливо разбросанные плетенки дзори, грудой навалены носки таби с торчащим вбок большим пальцем. Из открытых дверей харчевен несло запахом сырой рыбы. Внутри светились красные кучки креветок, брошенных на подносы, дымился рис, в чашечках горками лежала фасоль. Что-то кричали, заказывая еду, посетители, между столиками бегали полуголые официанты и уборщицы, они несли в одну сторону полные тарелки с дымящейся едой, а обратно груды пустых, с испачканными палочками и смятыми бумажными салфетками. У Ито подвело от голода живот, он остановился около одной двери, но оттуда тотчас послышалось:
— Что стал? — и высунулась желтая рожа; волосы прихвачены лентой, из-под распахнутого халата видна потная прыщавая грудь. Из глубины харчевни кто-то крикнул: «Гони его!», прыщавый ухватил Ито за ворот, повернул и изо всех сил толкнул в спину. Вытянув руки, Ито упал на тротуар, вскочил, свернул с улицы в переулок, пошел, облизывая оцарапанные в кровь ладони. Проходя мимо маленького кафе, он увидел, что там никого нет, за прилавком пусто, на столиках в маленькой комнатке несколько неубранных чашек, в них горками что-то красное. Не думая, вбежал, запустил руку в чашку, сгреб в горсть, торопливо сунул в рот. Когда сзади раздался крик «Держи его!», метнулся в сторону, помчался, петляя, как кролик, с одной стороны переулка на другую. «Стой!» Дробно стучат деревянные гета, с громом распахиваются, разъезжаются двери и окна, сверху кто-то визжит: «Вот он!» Наконец Ито выскочил из переулка на улицу, влетел в массу стремительно шагающих людей, втиснулся между ними, заметил новый поворот и нырнул еще раз за угол. Вперед, вперед — пока не слышно криков и топота ног. Переулок неожиданно оборвался, перед Ито тянулся, выгибаясь, ручей, через него перекинуты каменные горбатые небольшие мосты, около одного из них — спуск к воде. Ито скатился вниз по ступенькам, метнулся в спасительную черную тень, прижался под мостом к прохладному камню и замер. Стоял, прислушиваясь, однако наверху никто больше не кричал, и только теперь, облизав губы, понял, что украл горсть острой сои. Схватило живот, он прилег, долго лежал, поджав к подбородку колени, и только вечером боль отступила.
Ночь. Под мост пробивается зеленый свет, рядом кто-то шуршит, пробегает, стучит когтями, втягивая, взахлеб пьет воду. Стало холодно. Ито невольно вспомнил Сахалин, зимнее утро, крыши, покрытые снегом, школу. В углу класса чугунная печка, в ней красные и черные с синими прыгающими огоньками угли. Ученики, сидящие на циновках, в руках тетради и кисточки, в пузырьках черная жидкость. Перед глазами появились размазанные хвостатые значки, голос учителя начал рассказ о верном слуге, который подставил грудь, чтобы прервать полет стрелы, пущенной в его господина. Проснулся он снова от холода и уже до рассвета, не засыпая, дрожал, прижимаясь к сырой, влажной земле, пряча ладони между колен.
Утро… Воздух еще прохладен, ночная тишина задержалась во двориках, но уже защелкали деревянные подошвы первых рабочих, скрипя покатил тележку продавец зелени, гулко выстрелил, затарахтел, мелькнул за поворотом мотоцикл… Полицейский на углу… Ито быстро прошмыгнул мимо, проходя мимо открытой двери кафе, с испугом вспомнил вчерашнее.
Около маленькой фабрики, из ворот которой выехал грузовик, доверху нагруженный деревянными пальмовыми брусками и блестящими розовыми, гладко оструганными досками, остановился. Из будки высунулась голова, на вопрос Ито, не найдется ли для него места, голова повела глазами, выругалась: «Сказано, за ворота на территорию никого не пускать!» Глаза были мутные, злые. Ито побрел дальше. Около двухэтажного каменного здания прислонился к стене, увидел, как из тяжелых с медными ручками дверей вышел паренек его лет, неся прижатую к груди груду пакетов, каждый перевязан тонкой бечевкой. Проходя мимо Ито, парень крикнул: «Помоги, упадут!» Ито сложил пакеты, парень обхватил их руками накрест и, ничего больше не сказав, ушел. Ито подошел к дверям, нажал на медную ручку — дверь нехотя приоткрылась, юноша проскользнул внутрь. Человек в белой, с закатанными рукавами рубашке, сидевший за барьером, вышел навстречу.
— Я ищу работу, могу быть посыльным или сторожем, можно поговорить с кем-нибудь?
Человек скривил рот, положил руку Ито на плечо, повернул и, не говоря ни слова, подтолкнул к двери. Тяжелые створки, звякнув пружинами, захлопнулись.
Бродя по улицам, переходя перекрестки, где нетерпеливо позванивали велосипеды и вскрикивали рикши, заглядывая в перегороженные железными решетками приемные контор — там за низкими голыми столами сидели, кропотливо высчитывая что-то, потные, в очках чиновники, — Ито спрашивал. Прежде чем обратиться, низко кланялся, а если не отвечали сразу, терпеливо ждал. Около водосточной трубы, рядом с витриной, где за пыльным стеклом застыли, сложив на груди руки, два манекена, одетые в одинаковые желтые кимоно, он нашел на земле никелевую монетку и купил на нее чашку супа.
Кружилась голова, один раз, переходя улицу, едва успел выскочить из-под тупоносого военного грузовика, солдат и шофер, высунувшиеся из кабины, долго кричали вслед ему ругательства. Мучительно хотелось забрести в сквер и лечь на скамейку в тени, но там могли забрать, и, значит, лучше всего идти назад, снова под мост. Тени удлинились, из фабричных ворот и из дверей контор стали вытекать ручейки служащих. Ито увидел в распадке между домами синюю полоску моря, решил, что ручей и мост должны быть там, но в тесной маленькой улочке в глаза бросилась вывеска: «Ремонт велосипедов». Решился, когда подошел, услышал через неплотно закрытую дверь стук молотка о железо, остановился и стоял так, пока дверь не приоткрылась и из нее не выглянул лысый, с вислыми усами старик — фартук из синей грубой парусины, в руке клещи, — выглянул и недовольно уставился на Ито.
— Чего стоишь?
— Уважаемый хозяин, — сказал Ито и поклонился.
— Сам знаю — хозяин. Ты зачем пришел?
— Ищу какую-нибудь работу. Могу помогать вам, могу бегать с поручениями, могу ночью стеречь.
— Сразу видно, ты из деревни. Оттуда? — Он показал на горы.
— Я приехал ненадолго, заработать немного денег и вернуться.
Щелкая деревянными подошвами, прошла, вспугивая с земли зеленых разжиревших мух, женщина.
— А ты, случайно, не скрываешься от армии?
— Меня призовут через год.
Старик вытащил из кармана очки — два круглых стекла в металлической оправе, — нацепил их на нос и долго рассматривал Ито.
— Странно, только вчера я подумал о подмастерье, — сказал он. — Но мастерская дает немного денег, я могу взять тебя только в ученики. Тебе, конечно, негде и спать?
Ито мотнул головой.
— Вот видишь, тебе еще нужна и постель. Кормить тебя я тоже не могу. Ты не очень прожорливый?
— Что вы, я могу есть один раз. — Ито поклонился.
— Рано благодаришь, я еще не согласился. Ладно, заходи, поговорим.
Внутри мастерской — свет, падающий через маленькое, затянутое паутиной окошко, верстак, на нем губастые черные тиски, в беспорядке набросаны напильники и сверла, вдоль стен, цепляясь друг за друга рулями, несколько велосипедов, на стене кимоно старика и пучок засушенных камышовых стеблей.
— Если я возьму тебя, будешь мыть велосипеды, убирать грязь и сторожить, — сказал старик. — Не вздумай что-нибудь украсть, это все стоит копейки, а поймают тебя быстро.
— Не беспокойтесь. Я так вам благодарен. Можно мне взять ведро и убрать мусор?
Закончив работу, старик смахнул с верстака, спрятал в ящик под замок инструменты, сменил фартук на кимоно и, порывшись в кошельке, протянул Ито монетку.
— Держи, сегодня где-нибудь переспишь, а завтра я достану для тебя у соседей циновку и одеяло. Ну, иди, что ты встал?
Он повернул за собой ключ. Уходил безразлично, не оглядываясь, тяжело волоча гета, грязные полы кимоно слабо колебались при каждом шаге.
В этот вечер Ито купил в лавке чашечку сырой, нарезанной ломтиками рыбы и рисовую лепешку, в которую было завернуто вареное надрезанное яйцо, и стал думать, где провести еще одну ночь.
Город жил тревожной, беспокойной жизнью. Так было всегда. Сразу же после того как на берегу океанской бухты первые поселенцы поставили свои хижины, от неосторожно забытого огня сгорела половина домов. Пришел год четвертый Ансей, и огромная волна выкатила на берег. Она разрушила причалы, опрокинула дома, стоявшие на набережной, и унесла их далеко в глубь улиц, там они остались лежать вперемешку с рыбачьими лодками и обломками легких мостов. Погибли тысячи людей, а спустя тридцать лет случилось землетрясение: сдвинулась с места гора, возвышающаяся над городом, она осела и превратилась в цепь холмов, но оползень в своем движении уклонился в сторону, и поток коричневой земли, перемешанный с пахнущей серою водой, снес южный пригород. К этому времени в городе уже появилась железная дорога, связывающая с Осакой и Токио, и люди ходили смотреть, как изогнулся змеей рельсовый путь, смещенный оползнем. Беды повторялись. Люди привыкли к пожарам, превращавшим в пепел целые кварталы деревянных с бумажными стенами домов, к волнам, захлестывавшим набережную, и к тому, что земля, на которой стоят дома и в которую вбиты сваи, время от времени вздымается, подобно воде, и раскалывается, подобно пересохшему дереву.
И все равно город рос, северные окраины его зачернели фабричными цехами и трубами, место первых причалов и деревянной набережной занял порт, его бетонные волноломы и пирсы, как пальцы, устремились в океан. Маслянистая вода сонно колыхалась между бетонных стен, а вместе с ней покачивались ошвартованные у пирсов корабли.
Тысячи людей, стуча деревянными гета, заполняли улицы два раза в день — утром, когда они бегом спешили на работу, и вечером, когда медленно брели домой. Вывески с крикливыми названиями товаров, как полосы дождя, повисли над улицами, гул толпы и перезвон дверных колокольчиков стоял над тротуарами, по улицам маршировали солдаты, и все большее число мужчин в городе носили куртки военного покроя с наглухо закрытой грудью и стоячим воротничком. Школьники, отправляясь на экскурсии за город, делали из форменных шинелей скатки, а на уроках им рассказывали про завещание императора собрать восемь углов под одной крышей и показывали карты Сингапура, Новой Гвинеи и Камчатки. Маленьким детям перестали класть под подушки кораблики счастья, а взрослые не устраивали больше состязаний по угадыванию ароматов, когда каждый пытается определить, что положено мастером церемонии в курильницу. Город ждал.
Этим городом была Хиросима.
Со смертью Таня столкнулась рано.
Таня росла странной, молчаливой девочкой, иногда ей казалось, что и бывшее, и предстоящее, не отделяясь от сегодняшнего, следуют за ней, порой меняясь местами. Причиной, вероятно, служило ее воображение. Особенно оно развилось в годы, проведенные вместе с матерью и сестрой в крошечном (три барака) поселке в северо-западном углу Крыма. Здесь добывали соль, выпаривая ее на солнце. Место было ровное, плоское, как лезвие ножа, — ни бугорка до самого горизонта. Жили тем, что собирали с чахлых огородов. Раз в два-три месяца кто-нибудь ходил пешком в Симферополь на базар за сахарином, спичками, нитками. Было голодно, одиноко. Девочка уходила в мертвую, желтую, раскаленную степь, садилась на корточки и смотрела на сверкающие ледяные озера. Над солью поднимались, изгибаясь, струи воздуха, дрожали, и в них возникали далекие миражи — море и его берега. Таня научилась думать в одиночестве, подолгу, сосредоточенно, теряя разницу между выдумкой и жизнью.
В тот год они перебрались в Севастополь. Улица, на которой жили, вела от шоссе вверх в гору. Улица была немощеная, глинистая, пыльная, желтая в жару, темно-коричневая, раскисшая, в липких, вязких натеках в дождь. Заборы здесь шли уступом, они были сложены из камней, один выше другого, через них свешивались пыльные абрикосовые ветки. Над заборами, пропадая в серых, голубых абрикосовых и виноградных листьях, виднелись красные тяжелые черепичные крыши. В каждом заборе была калитка, около нее — скамеечка или большой, приваленный к стене камень. На скамеечках и камнях сидели старухи и говорили о смерти, о мужчинах и женщинах.
Со смертью Таня столкнулась рано. Было это так Над станцией стоял запах нефти и разогретого железа. По перрону слонялись курортники, из квадратных урн торчали газеты и цветы. На дальнем пути сцепляли состав, парни в черных промасленных куртках, постукивая цепями, сводили вагоны. Они сводили их, как лошадей; вагоны, ударяясь, вздрагивали.
Пощелкивая, прошла дрезина.
Мать крепко держала Таню за руку, а девочка вертелась, и поэтому их путь по перрону был прихотлив.
Издали донесся свисток паровоза. Он пришел со стороны Джанкоя. Началось движение, из буфета повалили мужчины, они несли в руках недопитые бутылки с лимонадом. Вышел дежурный. Впрочем, он появился раньше — свисток застал его уже на месте.
Показался поезд. Он вышел из-за поворота, из-за белых домов, из-за водокачки: высокий зеленый паровоз и громада вагонов. Они приближались, и паровоз снова дал свисток
Возникло волнение — какой-то железнодорожник с тетрадью в руке бежал по краю перрона. Тетрадь была клеенчатая, зеленая, блестящая. Он бежал, чтобы успеть спрыгнуть и перейти на дальний путь, где уже закончили сбивать состав.
Таня смотрела, окаменев, широко раскрыв глаза. Человек с зеленой тетрадью в руке бежал по краю платформы, а сзади его настигал огромный паровоз. Человек и паровоз двигались, все остальное стояло неподвижно. Стоял дежурный с поднятым жезлом и раскрытым ртом, стояли мужчины с бутылками в руках, стояли узлы и чемоданы, и собаки на поводках. В воздухе неподвижно висел быстро летевший до того по ветру газетный лист.
Человек, не переставая бежать, стал медленно падать, он падал с платформы, и зеленый паровоз так же медленно настигал его. Он наступил колесом ему на шею, и голова, теряя фуражку, покатилась между рельсов впереди паровоза.
Беззвучный свист вырвался из трубы и достиг Таниных ушей.
— Не надо! — закричала она. — Не хочу, не надо! — Мать повернула Таню к себе и спрятала ее лицо в коленях.
— Не надо! — снова закричала Таня, и тогда поезд дал задний ход. Он начал медленно отъезжать, освободились залитые кровью рельсы, обезглавленное тело возвратилось на перрон и, размахивая руками, стало отступать к тем дверям, откуда только что выбежал железнодорожник с тетрадью. Оно скрылось за ними, и только голова, отделенная от туловища, продолжала катиться между шпал. Она катилась, как яблоко…
И все, что касалось отношений мужчины и женщины, тоже пугало Таню.
Однажды она проснулась посреди ночи. Из комнаты, где спали сестра с мужем, доносились непонятные и осторожные звуки. Таня приподняла с подушки голову. Дверь в сад была приоткрыта, и звуки, доносившиеся из комнаты, мешались с равномерным поскрипыванием деревьев, шорохом листьев и задыхающимся бормотанием ночных птиц. Потом сестра застонала, но это был не тот стон, который издает больной человек, а какой-то другой, Тане неизвестный. Наступила тишина. Таня лежала, закусив угол подушки, напряженно вслушиваясь. И тогда в комнату вошел запах влажных морских камней. Муж сестры встал, тяжело шагая босыми ногами, вышел на кухню, чиркнула спичка. Мало-помалу дом наполнился табачным дымком, и он вытеснил этот тревожный сырой запах.
Когда Таня рассказала об этом в школе девчонкам, те рассмеялись:
— А что ты, дура, не знала?
О замужестве они говорили все время. Знали: выходить лучше всего за лейтенанта, хуже — за мичмана, в крайнем случае — за матроса, можно загреметь в деревню.
И еще они говорили:
— Жена морского офицера — это на всю жизнь. А хорошо или плохо — не угадаешь.
Сама она вышла замуж неожиданно. Училась уже в техникуме, без конца читала книги. Школьные подруги пригласили на вечеринку. Позже всех пришел незнакомый старший лейтенант. На погонах значки — скрещенные молнии, связист. Не танцевал, а сидел в стороне и внимательно всех рассматривал. Когда уже стали убирать стол и расходиться, подсел к Тане. Чтобы не молчать, она спросила:
— Вы ведь не здешний. Приехали издалека?
— С Дальнего Востока, Приморье — слыхали?
— Конечно.
Добавил:
— Приехал жениться. Через два дня уезжаю.
— Как так — жениться? Так не женятся, — удивилась она.
— А мне надо. Так можно я тебя провожу?
Она растерялась, потому что он сказал «тебя», словно уже обнял. Пока шли до дома, говорили о пустяках.
— Что с тобой? — спросила мать, когда Таня вошла в комнату и застыла в раздумии. Он сказал: «Я зайду завтра. Сходим в кино». Надо было сказать «Нет». Не сказала, подумала: «Это он так ухаживает». Стало больно.
На другой день не тянул, а сразу предложил уехать с ним.
— Поезжай, — сказала мать. — Все равно не знаешь, что потеряешь. Вон Потылиха, с двумя мужьями живет.
Потылиха была гадалкой. Она жила в доме напротив. Ходила в засаленной пестрой дорогой шали, в мужских башмаках, курила и кричала на Таню и на других детей.
Клоун был ее первым мужем. Они познакомились в Ялте до революции, гадалка ездила туда ворожить, а клоун работал в цирке-шапито. Познакомились во время представления. У клоуна был номер: спасаясь от коверного ? метлой, он прыгал в публику и, сидя на коленях у какой-нибудь дамы, визжал и дрыгал ногами. Гадалка испугалась, когда он прыгнул к ней, ударила его, столкнула на пол. Публика очень смеялась. Вечером на бульваре у кипарисов к ней подошел застенчивый пожилой человек
— Простите, мадам, это был я, — сказал он.
Они поженились. Клоун часто приезжал в Севастополь. У них родился и умер ребенок. После его смерти клоун больше не приезжал. Гадалка вышла снова замуж — за хромого сапожника. Началась Гражданская война. Однажды, когда по улицам ходили всю ночь, громыхая сапогами, патрули красных, в окно постучали. Не зажигая света, она отвела пальцем угол занавески. Под окном кто-то сидел на корточках. Долгая печальная жизнь сделала женщину бесстрашной, она открыла дверь. В комнату вполз на четвереньках человек Он упал. Она зажгла спичку и поднесла огонь к его лицу — это был клоун, постаревший, в форме врангелевского солдата, со срезанными петлицами и пуговицами. Его спрятали во дворе: между виноградной беседкой и уборной, вырыли яму, ее закрыли досками, перепачканными калом. Первые дни от запаха нечистот клоуна рвало. По ночам он вылезал, садился у закрытой калитки и часто дышал. Через щели в гнилых досках с улицы струился воздух, в нем были запахи моря, чужих дворов и дыма — в городе горели дома. Клоун сидел, сняв рубаху и штаны, подставляя воздуху незалеченные раны. Во двор часто приходили патрули, солдаты входили в уборную, наступали на лежащие на яме доски. Сапожник работал во дворе. Задыхаясь от вони, клоун лежал в яме и слушал, как он, не торопясь, мягко стучит молотком, как рвет зубами дратву и трет напильником по резине.
Так они жили годы. Значит, можно и так
Ветер с моря мчит по узким, с одноэтажными домами, изогнутым улицам, забирается под куртку, пронизывает теплой сыростью до костей. Он гонит по мелкому, с отвесными каменными берегами каналу черные морщины, змеятся, отражаются в воде посаженные вдоль канала многоногие фикусы, пахнет мертвой рыбой, влажными водорослями, скрипит под ногами, соскальзывая под деревянной подошвой с выпуклых булыжников, песок
Ито бредет берегом, ища знакомый мост. Вот и он, горбатый, сложенный из отесанного камня, под ним двумя языками две песчаные косы, на каждую навалило течением картонные ящики, люди натаскали тряпок, бумаги, хворосту. Воровски оглянувшись, спустился по стенке, полз, упираясь ногами в камни, нащупывая пальцами щели, спрыгнул, еще раз огляделся, юркнул в темноту под горбатую каменную крышу, раздвинул картон — где оно, вчерашнее место? — опустился на колени, проверил ладонью — сухо? — лег на бок, свернулся, прижался спиной к стенке чужого ящика и замер.
Шелестит вода, задувает под мостом теплый ветер, часто, с плеском, выбегают на песок волны. Кажется Ито, что шевельнулся кто-то рядом, по ту сторону ящика, осторожно подвинулся, снова замер. Затаив дыхание, приподнял голову — человек? Нет, тихо, никто не дышит, не заскрипит, не шелохнется… Еще крепче поджал под себя ноги, накрыл рукавом голову, закрыл глаза: сейчас кончится, придет тревожный пугливый сон… Деревянная решетка, за решеткой в глубине паучьи суставчатые желто-зеленые ноги. Светит сверху луна, пробивает лучами настил моста, шевелятся ноги, тянутся к Ито, вот-вот просунут когти сквозь прутья решетки, коснутся лица. Ито старается отодвинуться, тяжестью налилось тело, что-то навалилось на грудь — вот-вот задохнется, и снова слышится — кто-то шуршит рядом. Проснулся — исчезла клетка, исчезли ноги-щупальцы диковинного зверя, и только дыхание оторвалось от них, осталось. Часто, беспокойно дышит, всхлипывает, задыхается.
Ито отогнул фанерную стенку и тотчас кто-то за ней вскочил, стал на колени, смутным пятном забелело лицо, поднялись два белых пятна поменьше — ладони.
— Ты что? — испуганно спросил Ито.
— Ты кто? — не ответил человек Но теперь видно — такой же подросток… — Давай ложись. Спинами прижмемся, будет теплее. Фанеру на себя положи. Чего ждешь?
Легли, прижались, и сразу заснул. Проснулся, когда начало сереть, вымыло из тьмы черную крышу — мост, желтый от света зарождающегося дня полукруг, в нем — светлая, без морщин вода, по сторонам черные, зеленые камни — стенки канала. Розовело, поблескивало. Ито повернулся, чтобы согреть озябшие сырые руки, сунул их под тряпье, которым прикрыт сосед. Ладони уперлись во что-то мягкое, теплое, ощутил непривычную выпуклость, податливость тела и едва не вскрикнул. Рывком отдернув, медленно нашел край тряпки, приподнял. Рядом, закрыв глаза и тяжело дыша, лежит девчонка. Просыпалась мучительно долго, измученное, с морщинками в углах рта лицо подергивалось, наконец открыла глаза, недоумевая посмотрела на Ито, сжалась в комок и наконец, вскочив на колени и комкая у груди тряпку — мятое, грубое платье, — выкрикнула:
— Ты зачем? Убери руки! А ну…
— А ты? Я тебя здесь не видел.
— Я в первый раз…
Сказала тихо, покорно. Сели рядом, поджав колени и прикасаясь локтями.
— Жрать хочется, денег нет.
— У меня тоже.
— Ты откуда?
— Из Камакуро.
— Родители живы?
— Умерли.
— А я с севера… Ушла из дома?
— Выгнали…
Щель, через которую было видно море, наполнилась светом, в небе прочертило красную полосу облако, под ним что-то вспыхнуло, засветилось, выскочил дымно-красный утренний солнечный шар.
— Я пойду, — сказал Ито. — Я не спросил у старика, когда приходить.
— Что за старик? Ты работаешь?
— Тебе какое дело?
— Таких, как ты, берут. Ты молодой. А тех, кто постарше, забирают в армию. Сейчас всем нужны мальчишки. Сколько он тебе платит?
— Много будешь знать…
— Не уходи. Посиди со мной.
— Нужна ты…
Собрал свой узелок и, не оглянувшись, полез наверх по разрушенной стенке.
Старик принес циновку и потертое байковое одеяло, и Ито не пришлось больше возвращаться под мост. В первую же неделю он научился править погнутые велосипедные крылья и менять разбитые ручки и багажники. Старика сотрясал кашель, он усаживался на пол и долго, задыхаясь, хрипя, ожидал, когда пройдет приступ.
— А ты не жулик? — спрашивал он, отдуваясь и глядя куда-то в сторону. — Ты должен быть мне благодарен за то, что я взял тебя.
— Я благодарен вам, хозяин.
— Завтра сходишь в полицию, пусть возьмут на учет. Будут призывать твой год. Если вздумаешь скрыться, попадешь в тюрьму.
— Я пойду в армию, когда мне прикажут.
— То-то, и не вздумай отлучаться по ночам. Верстак, инструменты, машины — я собирал их всю жизнь.
— Не беспокойтесь, хозяин, все будет в порядке.
Старик долго натужно хрипел, подносил к губам узловатые желтые пальцы и снимал с них белую мокроту.
— Война… Она не кончится никогда. Говорят, у Китая миллион солдат, пока их всех убьешь… Во время русской войны все было иначе… Вы, молодые, не знаете теперь ничего, не хотите знать.
Что всегда отличало нас, делало народом, не похожим ни на один народ в мире? Три вещи. Они сопровождают нас с детства до глубокой старости: следование национальным традициям, страх перед законом и вера в повиновение. Этого можно не осознавать, но это внушает уверенность: будущее Японии лишено опасностей, Стране восходящего солнца самим Дзимму завещана божественная миссия.
Гета — патриотическая обувь. Стук деревянных подошв на улицах — примета новой жизни, жизни во имя победы.
Дух Ямато. Япония всегда одерживала верх: Россия, Германия, теперь Китай. Мы идем от победы к победе.
В 1912 году победитель русской армии на полях Маньчжурии генерал Ноги пожелал последовать в могилу за умершим императором: он кончил жизнь самоубийством, вместе с ним то же сделала его жена. Ноги возведен в ранг божества. В память о нем построен храм. Это воодушевляет каждого.
Адмирал Того, который разгромил эскадры Рожественского и Небогатова, при жизни получил неземные почести: на торжественных обедах у императора ему было разрешено сидеть всего на одну ступеньку ниже микадо.
Пишу тебе, Эльза дорогая, содрогаясь, не в силах прийти в себя после увиденного. Вообрази, вчера у нас в Нанкине японцы казнили пленных. Жителей пригнали на площадь силой. Осужденного ставили на колени, кисти рук связаны за спиной. Руки резко поднимали, отчего человек наклонялся и шея его обнажалась. Головы рубили саблями. Над площадью стоял женский вой. После каждого удара голову подбирали и лужу крови засыпали песком.
Ты меня знаешь, дорогая, в нашем посольстве один только я не сумел отказаться. И мне пришлось видеть это все до конца…
Особа императора священна и неприкосновенна, род его поставлен править на вечные времена. Умысел на жизнь императора карается смертью, а приближение к нему без разрешения — тюрьмой.
Всякий портрет императора священен. В случае пожара он должен быть первым вынесен из дома. Никто не может стоять или сидеть выше императора. Когда император едет по городу, все должны находиться на улице.
Двойное самоубийство — наша традиция, и не следует осуждать его. Если на пути влюбленных встают неодолимые препятствия, такие, как несогласие родителей или отсутствие жилья и денег, они договариваются одновременно покончить счеты с жизнью. Они бросаются в море или прыгают, взявшись за руки, в горах — со скалы или ложатся под колеса поезда, или принимают яд, или убивают друг друга из пистолета. На острове Хоккайдо есть кипящие серные озера, смерть в них предпочтительна.
Необходимо воспитывать Дух Великой Восточной Азии. Великая Восточная Азия — это сфера Совместного Процветания.
Запрещаются выступления, воспитывающие ненависть к войне, запрещаются пропаганда пацифизма, мирных настроений и распространение уныния. Каждый должен посмотреть кинофильмы: «Победная песня Востока», «Командующий, штаб и солдаты».
Во Владивосток, в Гомера они приехали в мае, и сразу же получили на Корабле комнату.
Казенную мебель — ободранный стол, кровать, два шатких стула — принесли матросы со склада, шкаф уступила соседка.
Таня протерла влажной тряпкой пол, расставила стулья, сходили с мужем в столовую, а когда вернулись, за окном уже темнело, сине-зеленые ели налились чернью, растаяли, стали неотличимы от глухого, без звезд, неба.
Бухта, полуостров, дома продувались насквозь. Набегали тучи.
Муж лежал на кровати, одежду повесил на стул и смотрел, как она оттирает мыльной тряпкой жирные брызги на стене.
— Супом они, что ли, плескали?
— Иди ложись.
Он подвинулся, заскрипели пружины, хрустнула, ломаясь в матрасе, солома.
— Сейчас.
— Что ты там увидела?
— Паучок
— Убей его.
— Он маленький.
— Мне встать?
Они ехали от Москвы до Приморья поездом десять суток
— Ну, иди ко мне. Что — не ясно?
— Сейчас.
Она протянула палец и легонько коснулась паутинки, на которой качался маленький светлый комочек…
— Ну, иди же.
— А вот еще один. Пусть у каждого из нас будет свой паук Они будут качаться на своих нитках и ждать, когда мы придем с работы. Я тоже пойду работать.
— Может, ты все-таки ляжешь? Ты можешь понять меня?
Она вздохнула, вышла из угла, стащила через голову тонкий свитер, стоптала, низко наклонясь, юбку, достала из чемодана рубашку, надела ее — затрещали искры, взяла в рот мятную конфету, протерла одеколоном пальцы.
— Расскажи мне о себе, — попросила она, — ты никогда не рассказывал об отце, о матери. Они любили друг друга?
— Да, да, да… Да перестань ты тянуть, ложись. Ты что, не хочешь?
Неделя не прошла, как Нефедову довелось узнать, что такое ВУ. Ему сказали: «Оденься. Ты что, чумичка, у нас так в море не ходят». Пришлось раздеваться до белья, надевать сперва еще одно, шерстяное, поверх него резиновый, похожий на водолазный, костюм, на голову — летный шлем. Когда оделся, его поставили позади маленькой, узкой, каплеобразной рубки, сказали: «Держись, а то смоет!» Он вцепился в поручни.
Оба катера были низкие, горбатые, похожие на перевернутую алюминиевую лодку. Перед Нефедовым из рубки торчали две головы — командир катера и Кулагин. Словно взорвавшись, завелись моторы, под ногами задрожала скользкая от воды и масла палуба. Отдали пеньковые концы, катер отпрыгнул от причала, отскочил, как выскакивает из станка ракета, и тотчас помчался, раздвигая корпусом воду (если смотреть сверху — утюг, скользящий по белой льняной, гладкой, как простыня, воде, а позади перемешанная винтами пенная дорожка — проутюженный след).
На середине бухты катер круто повернул — Нефедов охнул, чуть не отпустил поручни, — закивал носом идущей с моря волне, потом как-то дико взревел, затрясся, приподнял нос и помчался, низко опустив корму, она оказалась ниже пенного, бьющего из-под винтов буруна. Катера домчались до входного мыса, прошли его, ударились о первую идущую с моря волну, — веер брызг обрушился как водопад. Нефедов снова охнул, изо всех сил вцепился в ограждение рубки — поручни тоненькие, жиденькие, вот-вот оторвутся, — втянул голову в плечи, попробовал смотреть вперед — еще сноп соленой воды, — катер с размаху взлетел, рухнул, да так, что у Нефедова разъехались ноги. Оставшееся время, пока катера чертили по морю петли — один, управляемый по радио — впереди, второй, кулагинский, сзади — показалось бесконечным, простоял, скорчившись, спрятав лицо, вцепившись белыми разбухшими от воды пальцами в поручень, думая: «Господи, ну что же это за такие проклятые посудины?…» И только потом понял: именно за неимоверную трудность и необычность любит их молчаливый Кулагин.
А еще про них рассказывали легенды. Однажды случилось такое.
Решили вывести в море звено — атака двумя катерами корабля-цели. Сверху за атакой должна была наблюдать летающая лодка.
Катера вышли в море, команды проверили аппаратуру и перешли на тральщик, который обеспечивал выход. Дали команду: «Завести моторы!» Катера выбросили из-под бортов черные лепешки дыма, клюнули носами и, тяжело переваливаясь с волны на волну, пошли туда, где на горизонте уже дрожал черный тычок — мачта корабля-цели.
Как один катер исчез, не заметил никто. Накатил туман, а когда прояснело, увидели: одного нет. Послали на поиски лодку, летчик доложил: «Не вижу, мешает низкая облачность».
Через несколько часов катер обнаружили рыбаки. Он стоял, покачиваясь на волнах. С рыбачьего сейнера окликнули:
— Не нужна помощь?
В ответ тишина.
Один из рыбаков перепрыгнул на катер.
В командирской рубке, у пулеметов, в машинном отделении — ни души. Моторы горячие. Куда же девалась команда? Решили взять на буксир и тащить в гавань, как вдруг моторы сами по себе завелись, рулевое колесо сделало оборот, катер вздрогнул и пополз вперед. Рыбака, который оставался на катере и стоял около рубки, затрясло: ему почудилось, что у моторов, около штурвала стоят туманные человеческие фигуры. Как был, в штанах, в ватнике, он бросился за борт…
— Рыбаки будут молчать, с ними поговорили, — сказал потом командир бригады. — Предупреждаю: чтобы такого больше не повторилось, смотреть в оба. Под личную ответственность. Цыгун уже спрашивал…
Это была угроза.
Вечером, затемно, когда пришел Кулагин, Нефедов, сидя на кровати, спросил:
— Что так поздно… Тося?
— Она… А ты что читаешь? Все время одну и ту же книжку. Ну, покажи… На английском. Ну, ты даешь! Где выучил?
— В училище. Нас часто держали в строю. Так я выпишу десять слов на карточку и, строго в строю, учу. Потом проверил — у меня запас три тысячи слов, а практики нет.
— Гигант!… Ты куда?
— Схожу, принесу кипятка. Попьем чаю.
В коридоре не было света. Из кухни с чайником Нефедов брел на ощупь. Шел во тьме, полной радужных колец, задевая ящики, привычно отсчитывая шаги. Наконец нащупал косяк, толкнул дверь, она, к удивлению, оказалась закрытой. Прежде чем войти, еще раз пошарил и вдруг услышал, как в замочной скважине тихонько поворачивается ключ. Дверь скрипнула, раздалось легкое дыхание, протянул руку, коснулся чего-то мягкого, задел рассыпанные волосы, дотронулся до крупной, застегнутой на груди пуговицы. Из двери тянуло теплом, к нему примешивался слабый, тревожный запах духов. Тепло и духи могли принадлежать только женщине. Тяжело переступил, задел ящик — загремела, падая, крышка. И сразу же щелкнул замок, тепло и запах исчезли. Ошеломленный, постоял, потом на ощупь снова пошел по коридору. И следующая дверь оказалась запертой, и только за третьей, когда вошел, увидел, что попал к себе. Сразу подумал о женщине: «Отчего она стояла и молчала? Должно быть, ждала кого-то. Кто она?»
Кулагин объяснил охотно:
— Третья дверь от нас? Связист с женой. Только что заселились. Привез ее с Запада. А зачем это тебе?
— Так Давай пить, доставай сахар.
В воскресенье, когда на бухту упал моросящий туманный дождь, он с утра ушел в лес. Бродил у подножия сопки. Жимолость и ольха — все мокрое, на всем мелкие светлые капли. Брел по колено в траве, когда почувствовал — кто-то идет следом: ветки позади то прошумят, то замолкнут. Остановился, сам задел ветку, с нее упала горсть капель, ударила по нижней ветке, вызвала целый обвал, водопад. Так стоял, пока в ольшанике не появилось, не задвигалось темное пятно, не вышла, неумело отстраняя ветви, женщина, на плечах черный офицерский до пят плащ.
Женщина подошла к дереву и погладила пальцами морщинистую, набухшую от дождя кору.
— Это, наверное, пробковое дерево, — сказал Нефедов. — Кора какая! А вы, видно, новенькая, здешние женщины в такую погоду в лес не ходят. Это я не к вам ночью по ошибке постучал? Что же вы так просто, не боясь, открыли? Другая бы не решилась.
— Другая бы с вами в лесу разговаривать не стала.
И пошла прочь.
В тот же день они снова встретились. Соседка пригласила Таню посмотреть кино. В клубе было жарко, офицеры с семьями сидели в первых рядах, матросы — стулья им заменили на скамейки — шумно теснились сзади.
Вспыхнул экран, замелькали серые, рваные тени, захрипел звук Картина была трофейной, титры сообщили: «Получена из Германии в качестве репараций». Главная артистка танцевала и пела, а потом сбросила с голого тела шубу из рыжей лисы и упала в бочку с водой. Раздались хохот и свист.
Когда фильм кончился, соседка исчезла, ее подхватил кто-то под руку и увел. Домой пришлось идти одной. Рядом случайно оказался Нефедов. Спросил:
— Что же вы без мужа?
— Он дежурит.
Когда подошли к Кораблю, Таня сказала:
— Оставьте меня. Идите, я подышу воздухом.
Он попросил:
— Дайте вашу руку, — и припал губами к пальцам, — моя мать, в ней была польская кровь, говорила: прощаться с женщиной надо так
Таня рассмеялась:
— Что она еще говорила? Идите, идите, не оставайтесь.
Когда к нему заглянул Цыгун, рабочий день уже подходил к концу. Кулагин удивился: оперуполномоченный еще не приходил ни разу. Тот, войдя, сразу же спросил, где хранятся чертежи.
— В железных шкафах. Вот здесь… Но только те, что без грифа. Всё, что с грифом, — в спецхране, в штабе.
Опер потрогал на окнах решетки, полистал бумаги на столе (некоторые чертежи рассматривал вверх ногами), спросил про охрану и только, когда уходил, неожиданно сказал вполголоса:
— Зайдете. Сегодня же.
— К вам, куда это?
— Ко мне. — И, видя, что Кулагин смотрит растерянно, объяснил: — За подсобным хозяйством — тропинка. На ней — домик Никуда не сворачивайте, и чтобы никто вас не видел. Если нужно, постойте, переждите. Подойдете к двери, стукните два раза. Вот так… — Постучал по косяку.
Цыгун уходил, мешала смотреть решетка, стекло было с браком, сперва исказились плечи, потом бедра, расползлись и искривились ноги, человек дернулся и исчез.
Подсобное хозяйство находилось на отшибе. Когда Кулагин подошел к нему, смеркалось. Включили фонари — всплыла дорога, застывшая сухая грязь, под последним фонарем увидел в кустах едва заметную исчезающую тропинку. Шел по ней, осторожно нащупывая ботинком твердую землю, соскальзывая, попадая в траву, мох, прошел шагов сорок — и вдруг из темноты засветилась бельмом — крошечным окошком — избушка. Окно плотно занавешено бумагой, блеснула металлической ручкой дверь. Поднялся на крыльцо, прислушался, дважды раздельно постучал, дверь отворилась. Едва Кулагин переступил порог, человек, стоявший за дверью, сразу же ее захлопнул.
— За вами никто не шел?
— Никто.
Маленький, застеленный пожелтевшей клеенкой стол, два табурета, над столом слабая, свечей двадцать пять, без абажура, на искривленном шнуре лампа. Цыгун уселся напротив, помолчал, посмотрел на Кулагина и наконец делано-безразлично произнес:
— Ну, раз пришли, расскажите о работе. Давно хотел вас послушать.
— Что рассказывать? Работа, как работа. Техника. Рассказывать — ночи не хватит… — Но тут же спохватился: торопиться не надо.
— Я вас не про технику, техника меня как раз мало интересует. Меня интересуют люди. Они ведь у вас все с допуском. — Слово «допуск» подчеркнул.
— Что люди? Стараются. Не в них дело.
— А вот загадками не говорите. Вы пооткровеннее… Все-таки вернемся к народу. Вы их хорошо знаете? Ну например, у кого где родственники?
— Какие родственники?
Уполномоченный сидел под лампочкой, черные тени стекали в глазные впадины. Еще одна тень кольцом окружила рот.
— Что-то вы плохо меня понимаете. Или не хотите понимать… Скажем, офицеры — отношения у них в семьях нормальные?
— В каких семьях? Офицеров всего два: я и техник Я холостой, у техника жена беременная. Беременная — это, по-вашему, как — нормально?
— Только не надо шутить. Я обслуживаю вас… Итак, вы считаете, что все у вас в порядке.
— Я этого не говорил.
В тишине стало слышно, как шумят сосны, ночной ветер набрал силу, с треском отломилась и упала на крышу ветка.
— Английский язык вы откуда знаете?
— Я его не знаю.
— А с лейтенантом Нефедовым разговариваете.
— Не разговариваю… А-а, было один раз. Он инструкцию к гирокомпасу перевел, американскую. И спрашивал — правильно или нет? Сам в электросхемах не тянет. Он мне читал, а я объяснял. Вот и всё.
— Значит, язык знает только Нефедов… А что он вам про свои встречи с иностранцами рассказывал?
— Не было иностранцев, языку сам учился. Вы что, его в чем-то подозреваете?
— Может быть. — Помолчал и быстро: — А как у вас насчет женщин?
Кулагин вздрогнул. Заторопилась, забилась жилка в виске.
— Это теперь вы лично меня обслуживаете?… Но тогда я не понимаю вопроса.
— А вы не волнуйтесь, сядьте, поспокойнее. Чего понимать? Я про ваших знакомых. Вот, например… — Цыгун достал из кармана записную книжку, сделал вид, что плохо видит, поднес к лампочке, — официантка…
«Ах, Тося, Тося, не хватало, чтобы и ее пригласил этот негодяй… Плохо, вот когда плохо».
— Да, знаете, я со всеми, кто в нашем доме живет, знаком. Как же иначе? Встречаемся в коридоре, здороваемся.
— Только здороваетесь?…
Цыгун поднялся с табуретки, вместе с ним поднялась его тень, она легла на потолок. Оттого что Кулагин смотрел снизу, тень показалась большой, а комнатка крохотной, потолок низкий. Стало видно, что стены не оклеены, в пазах между бревнами белыми болезненными пучками — мох.
— Ну что же, будем считать, — тень Цыгуна покачалась и остановилась, — будем считать, что разговор у нас не получился. Можете идти… Подождите, сперва я выгляну…
Он погасил лампочку, скрипнула дверь, в комнату вкатился густой запах сырой хвои, в темноте раздалось:
— Можно.
Когда Кулагин сошел с крыльца, Цыгун предупредил:
— О нашем разговоре никому. Поняли?
Тропинка, кусты, забор подсобного хозяйства, там раздались голоса, распахнулись ворота; качая фарами, выехал на дорогу грузовик И сразу же покатили запахи коровьего стойла, бензина, сена, над забором, над крышами сараев задвигали руками черные сосны.
«Зачем это меня он?» — подумал Кулагин.
Вечер перед выпуском из школы. Ямадо поздно вернулся из гимнастического зала. Суги сидел около фонтана. Над плоским цементным блюдцем плясали зеленые светляки. Сливовое дерево казалось черным. Камни, уложенные по сторонам фонтана, белели, как черепа. Он подвинулся, чтобы освободить место брату.
Оба молча смотрели на воду. В воде отражались петли, которые описывали в воздухе огоньки, и желтые квадраты подсвеченных изнутри стен дома.
— Ива за окном, весь год пустует сад, хозяина в нем нет, — прочитал Суги.
Ямадо сплюнул.
— Сегодня мне удался болевой прием, — сказал он. — Напарник — ты его знаешь, он из параллельного класса, я всегда с ним борюсь — так закричал, будто ему сломали ногу. Все очень смеялись.
— В этом стихотворении я хочу сказать, что отца долго нет дома.
— Для этого не обязательно писать стихи. Пойдем пить чай. Я бы и поел хорошенько, но учитель предупредил — не набирать ни грамма. Он выставляет меня на соревнования.
В траве кто-то пробежал, волоча хвост, шмыгнул к подпорной стенке и завозился там в палых листьях. Суги поднял лицо — небо было затянуто облаками, с океана накатывался влажный воздух, лицо было мокрым.
— Идем, — покорно согласился он.
После выпускных экзаменов отец отвез обоих в морское военное училище. Прошел первый год. Занятия торпедной стрельбой проходили в кабинете, стены которого были покрыты синей краской, а линия горизонта отбита черной полосой. На этой линии неподвижно стоял крошечный серый кораблик, у него была наклоненная назад труба, а на мачте красный русский флаг. «Атака!» — тихим голосом произносил Суги, и преподаватель, краснея лицом, тотчас выкрикивал: «Громче! Громче, курсант Кадзума, вас не услышит даже крыса на палубе!». Суги судорожно глотал слюну и дрожащим голосом, натужась, снова кричал: «Атака!» Кораблик, вздрогнув, начинал движение, он перемещался вдоль горизонта и одновременно едва заметно поворачивался, Суги мчался ему наперерез — так надо было вообразить себе: море, корабль, качающийся на волнах, торопливо пытающийся скрыться от тебя. Прямо перед лицом — прицел, тусклые металлические планки — треугольник, по двум сторонам которого сейчас начнут двигаться корабль и торпеда. Стрелка на приборе, показывающая дистанцию, неумолимо падает, расстояние сокращается, сейчас произойдет самое важное, не забыть передернуть линейки, не проскочить дистанцию, успеть крикнуть: «Залп!» Секунды летят чудовищно быстро, ползет стрелка, кораблик, неожиданно защелкав, начинает поворот, стрелка останавливается… «Проскочили, дистанция два кабельтова, ваш миноносец расстрелян артиллерией противника в упор», — жестко говорит преподаватель. Он вырастает рядом с Суги и багровым лицом нависает над ним. «О чем вы думаете, когда идете в атаку? Вы должны быть собраны, как кулак, в кулаке сжаты и напряжены все пальцы, думать ни о чем нельзя, перед вами прицел, корабль противника, курсовой угол. Вы забыли даже определить его скорость. Кадзума Ямадо, займите место вашего брата».
Ямадо, улыбаясь во весь рот, подходит к Суги, выталкивает его из рубки, кораблик, звеня и подпрыгивая, ползет на исходную позицию.
— Вот так надо атаковать! — говорит преподаватель, когда Ямадо заканчивает атаку.
Учебный взвод выходит из кабинета. На длинных крашеных досках пола дрожат белые прямоугольники света. За окнами зимний черно-белый город, над стеной, которая с четырех сторон огораживает училище, развевается флаг. Плац для строевых занятий сер и пуст, посреди него блестит лужа. Дежурный офицер в сопровождении двух курсантов пересекает плац. Они несут начальнику училища пробу. Над закрытыми кастрюлями, над белыми салфетками поднимается пар. Начальник училища требует, чтобы все было, как на корабле. Страна вступает в новый век, каждый должен отдать все силы для утверждения знамен.
— Подло, подло и еще раз подло, — шепчет Суги брату. Его душит обида. — Неужели ты не мог хотя бы раз промазать, пустить эту проклятую торпеду мимо?
Учебная шхуна, первое плавание, первая ночь. Трели боцманских дудок подбрасывают курсантов на пробковых матрасах, заставляют откинуть простыни. Вниз с качающихся подвесных коек сыплются голые потные тела. Курсанты на лету хватают рабочие рубахи и штаны, суют под мышку тельняшки, ботинки в руку, шнурки волочатся по полу. Мчатся, сбивая друг друга, по крутым металлическим лестницам, упираются головами в ноги, в зады карабкающихся, подталкивают, кричат, сбивают с ног…
«Учебная боевая тревога!»
Суги выбежал на палубу одним из последних, вдоль обоих бортов уже заканчивали строиться, ровняли ряды. Старший помощник что-то гортанно, нараспев выкрикнул, строй замер. С кормы, волоча пораженные ревматизмом ноги, шел капитан.
Учебная шхуна покачивается, стоя на якоре посреди неглубокого, врезанного в пустынный серый берег залива. У кромки воды белеет длинное трехэтажное здание училища. У причала подпрыгивают на мелкой волне несколько серых металлических катеров.
Старший офицер достал из кармана бумагу и стал громко, во весь голос, выкрикивать:
— «Паруса ставить»… Курсант Ямадо Кадзума — кливер фал… Курсант Суги Кадзума — формарса рей!
И вот первый раз в жизни Суги ставит ногу на ступеньку веревочной лестницы, ведущей к самому верху мачты, туда, где, теряясь в небесной утренней голубизне, чернеет крошечная четырехугольная площадка — формарс. Всю жизнь Суги боялся высоты. Впервые он узнал это, когда в школе его послали ставить на крыше антенну радиомачты. Он бежал по коридору, кто-то схватил его за рукав, выпалил: «Марш с нами!» Это был преподаватель физики, по его командам школьники вытащили через чердачное окно крестовидную антенну. Крыша оказалась горбатой, непомерно высоко вознесенной над городом. Внизу плоские, раздавленные дома, сжавшиеся до размеров спичечных коробок, аккуратные, словно нарезанные ножом, квадратики садов, улица, по которой течет поток разноцветных людей-точек. И вдруг ноги у него подогнулись, невидимая тяжесть навалилась на плечи. Суги сел, а когда преподаватель крикнул: «Сейчас же сюда!», нелепо перебирая ногами, пополз на заднице к трубе, около которой уже поднимали мачту. «Смотрите, как он боится!» — крикнул один из мальчишек Все захохотали, но от этого стало еще страшнее. Уцепившись руками за трубу, он поднялся, стоя на полусогнутых ногах, каждую минуту готовый сесть, выполнял какие-то указания, что-то держал, даже делал вид, что тянет, когда тянули все, и, услышав наконец: «Крепко стоит!», не оглянувшись на антенну, присел и по-коровьи, под хохот и насмешки товарищей, пополз на заднице к чердачному окну…
И вот теперь он, Суги Кадзума, поднимается на мачту. Впереди быстро мелькают ботинки другого курсанта, позади слышно натужное дыхание, справа и слева по таким же легким, шатким веревочным лестницам бегут все выше и выше парни в белых, пузырящихся на ветру рубахах. Если он, Суги, сейчас отпустит руки и рухнет вниз, то никто не заметит этого, его вычеркнут из жизни, выбросят в помойку, как выбрасывают ненужную, пролежавшую больше дня на базаре рыбу. Все предусмотрено: впереди и позади него карабкаются такие же, как он, смертники. Так, говорят, выбрасывают из самолета парашютистов: всех выстраивают в плотную шеренгу, каждый дышит в затылок впереди идущему, сзади подталкивают, наступают на ноги, тросик из парашютного ранца тянется вверх к металлической штанге, звенит и подпрыгивает кольцо, толчок в спину — не заметив люка, ахнув, оказываешься в воздухе, парашют уже вытащен из ранца, и, прежде чем ты успеешь крикнуть, с треском, с хлопком над головой разворачивается купол.
Суги поднимался все выше и выше, сжав зубы, полузакрыв глаза, ощущая всем телом ветер, один только ветер, и вдруг ударился рукой обо что-то твердое, раскрыл глаза — рука уже касалась деревянного настила… Формарс. Едва успел вступить на него, как раздался крик: «Что стоишь?» Внизу на площадку лез следующий. Те, кто добрался сюда раньше, уже разошлись по реям и теперь стояли справа и слева, покачиваясь на подвешенных под реями, под деревянными круглыми брусьями, веревках, руками держась за эти брусья. И Суги, обезумев от ужаса, сам вступил на веревку, ведущую прямо в бездну, сделал по ней несколько шагов, лег грудью, прижался к надежному поскрипывающему рею и замер — крошечная фигурка, никому не нужный человечек, чьи ноги упираются в неверную, повисшую над бездной, спасающую его нить.
Вздрагивает шхуна, валится с борта на борт.
Рядом на соседней койке — руки вдоль тела — ровно и глубоко дышит во сне Ямадо. Бродят над его головой по подволоку мелкие дробные тени — качается слабая ночная лампочка, позвякивает металлическая дверь, поскрипывая мачтами, третий месяц плавает парусник…
— Курсант Ямадо Кадзума! Разрешено увольнение.
Ударил в подошву, запрыгал под ногами трап.
Увольнение на нищем, голом, населенном одними бедствующими рыбаками острове. Рыжие, обожженные солнцем низкие холмы, вдоль берега вьется, исчезая за поворотом, поднимается на перевал тропа.
Он шел по ней, пока тропа не покатилась вниз, пока за поворотом не открылась бухта, на берегу ее — горстью грязных перевернутых раковин рыбацкие хижины, крыши из грязной, потертой, раздерганной ветром соломы, полуразвалившиеся сараи, около них на кольях растянуты коричневые с дырами сети.
Спустился к домам. Когда шел мимо первого, из него вышла женщина, мелко переступая босыми ногами по колючей, усыпанной острыми камнями и щепой земле, засеменила. Короткие мужские выцветшие штаны, рубашка, завязанная спереди узлом, рукава закатаны, черные блестящие волосы схвачены широкой матерчатой лентой, на лбу блестят резиновые с выпуклыми маленькими стеклами очки. Через плечо у женщины сетка с привязанным к ней деревянным белым поплавком, у бедра в широком футляре нож. Они шли молча, потом тропа повернула к воде, поднялся маленький, в три доски, укрепленный на козлах, причал, рядом с ним днищами кверху — перевернутые лодки. Черные, густо пахнущие дегтем, нагретые солнцем, в пазах пакля и ручейки смолы.
Около первой лодки женщина обернулась, хихикнула, и Ямадо почувствовал вызов.
Она была старше его, красная сеточка раздутых капилляров на глазных яблоках, бесцветные, обветренные, с белыми кусочками отставшей кожи губы, но тело молодое, загорелое, зрачки торопливо бегают. Они выжидательно разглядывали друг друга.
— Ты оттуда? — Она ткнула пальцем в сторону холмов, над которыми поднимались острые верхушки трех мачт.
— Оттуда. А ты рыбачка?
— Ага. Я ама.
Она, хихикая, начала перечислять, что ловит: трепанги, морские ежи… Выбирать не приходится, на острове ничего не растет. Все из моря.
— Мой муж в Китае, — закончила она. — Жив ли, не знаю. Подержи.
Он взял ее сеть. Когда возвращал, руки их соприкоснулись. Ямадо задержал ее пальцы.
Женщина снова коротко гортанно засмеялась.
— Ты что? Здесь все видно… У тебя деньги есть?
Ямадо торопливо достал две бумажки.
— Десять иен.
— Дашь мне пять. Видишь тропинку? Пойдешь по ней. Ступай. Я приплыву. — Она опустила очки на глаза, боком, не торопясь вошла в воду.
Он шел, то и дело оглядываясь. Она заплыла за скалу и пропала. Тропинка круто пошла вверх, крыши домов и сараи поселка скрылись, высветилась врезанная в берег бухта. Ямадо спустился к воде, присел на корточки. Вдруг передумает и не приплывет? Подул ветер, на берег выкатилась одинокая волна, наконец в воде показалась женщина. Она доплыла до берега, встала на ноги — вода с шумом скатилась с коричневого тела. Выволокла на берег сеть и бросила к ногам Ямадо. В сети копошилось, распадалось на части, пузырилось и истекало слизью что-то пятнистое, блестящее. Ямадо разглядел морских червей и горсть устриц. Женщина, отдуваясь, опустилась рядом.