Отпуск в Берлине
В Лемберге мне пришлось ждать поезда несколько часов. В зале ожидания было холодно. Мороз забирался мне под шинель. Шел снег, дул сильный восточный ветер.
Россия неприветливо встретила меня после четырех дней отпуска — четырех прекрасных, незабываемых дней. У всех отпусков есть только один недостаток. Их отравляет мысль о возвращении на фронт.
Ты должен помнить все, что делал. Не забывать ничего. Они обо всем хотят услышать, твои друзья, вытащившие пустышку, когда разыгрывался единственный на всю роту отпускной билет. Фон Барринг положил в каску двести нарезанных листков бумаги, но сто девяносто девять из них были пустыми. Номер 38 означал поездку в отпуск, и его вытащил я. Друзья поздравили меня, чувствуя комок в горле. Скрыть разочарование и зависть было трудно. Я был готов отдать билет Старику, но тут, словно прочтя мои мысли, он сказал:
— Хорошо, что билет не достался мне. Тогда снова бы пришлось забывать, как хорошо дома.
Он так не думал и понимал, что я это понимаю. Ему очень хотелось в отпуск.
Малыш был честен и прям. Сперва он угрожал мне побоями, если я не отдам ему билет. Когда другие приняли мою сторону, предложил заплатить за него. Порта перебил цену; но я отказался продать. Они знали, что я его не продам. Но сделать попытку имело смысл — вдруг выигравший крупный куш человек спятил от радости.
Порта, Плутон и Малыш пытались напоить меня, все еще надеясь купить билет, и перед тем, как я сел в кабину грузовика, чтобы ехать на станцию, Малыш сделал еще одну попытку. Предложил очередные десять билетов за тот, что был у меня.
Я покачал головой и уехал под их пение:
In der Heimat, in der Heimat,
Da gibts ein Wiedersehen!
Путешествие до Берлина было быстрым. Я сел на санитарный поезд в Житомире, а в Брест-Литовске пересел на прямой поезд для отпускников. Таким образом я получил дополнительный день.
Когда я ехал обратно, поезд на Минск подали ночью. Все вагоны были забиты солдатами. Они лежали повсюду. На багажных полках, под сиденьями, в коридорах, в туалетах.
На рассвете мы миновали пограничный Брест-Литовск и поехали к Минску. Прибыли туда поздно вечером.
Я был таким усталым и озлобленным, что едва мог идти. В Минске мне нужно было явиться в военно-транспортную комендатуру. В документах, которые я получил в Берлине, говорилось: «Берлин — Минск через Брест-Литовск».
В отделе меня принял унтер-офицер. Взглянул на какие-то списки, проштамповал мои документы и сказал:
— Поедешь в Вязьму. Там придешь в комендатуру станции, получишь новый маршрут, но поторапливайся — твой поезд стоит на седьмом пути.
В Вязьму я приехал на другой день в самом начале четвертого. И голодный, усталый, мокрый насквозь поплелся в комендатуру.
Унтер-офицер с моими документами скрылся в одном из кабинетов. Вскоре появился снова с полным, пожилым гауптманом. Гауптман встал передо мной, расставив ноги и, уперев в бедра руки в кожаных перчатках, неприязненно посмотрел на меня и спросил:
— О чем ты, черт возьми, думаешь? — Он каркал, как хриплый ворон. — Что делаешь здесь, объехав половину России? Побыл в отпуске, а теперь тянешь время?
Я стоял, вытянувшись в струнку и невидяще глядя прямо перед собой. В печи треснуло полено. Из нее пахло березовыми дровами.
— Он что, немой? — прокаркал гауптман. — Отвечай, живо!
(Выбирай ответ как следует, Свен. То, что ты скажешь, может решить твою судьбу. Как несет от этого гауптмана потом и жиром!)
— Так точно, герр гауптман.
— Что это значит, черт возьми? — заорал он.
Огонь весело плясал в печке, создавая уют и тепло.
(Твой отпуск кончился, он уже позади.)
— Почтительно докладываю, герр гауптман, что объехал половину России.
— А, признался, крыса. Разумно. Возьми этот стул, десять прыжков в приседе, потом еще десять. Быстро, фронтовая скотина!
Я с трудом присел, взял тяжелый конторский стул и, держа его в вытянутых руках, запрыгал по комнате.
Гауптман довольно заулыбался.
— Быстрее, быстрее!
И стал отбивать ритм линейкой.
— Раз, два, раз, два, прыжок повыше — раз, два, прыжок повыше!
Двумя десятками прыжков он не удовольствовался, но три десятка счел достаточным.
И под громкие аплодисменты подчиненных приказал:
— А теперь обратно, ленивая скотина!
Получив сильный удар противогазной коробкой по затылку, я запрыгал обратно. В глазах у меня потемнело. Кровь стучала в висках. Издалека доносилось карканье ворона:
— Живей, живей, нерадивая собака!
Кто выкрикнул: «Встать, смирно!»? Я машинально подскочил, вытянул грязные руки по швам и уставился на портрет Гитлера. Он качался? Или качался я?
Голова болела. Перед глазами плясали красные пятна. Портрет то появлялся, то исчезал.
Тишину разрезал бритвенно-острый голос:
— Что здесь происходит?
Молчание. Огонь весело плясал. Лизал березовые поленья. Они чудесно пахли лесом и свободой. (Березы друзья. Друзья березы. А, чушь!)
— Вы все онемели, господа?
Снова тот же холодный голос.
— Герр оберет, гауптман фон Вайсгейбель, назначенный дежурным по станции, почтительно докладывает о наказании артиллериста, который слонялся без дела за линией фронта. Наказание окончено.
— Где этот артиллерист, герр гауптман фон Вайсгейбель?
Голос был резким, но вежливым.
Гауптман, невысокий, толстый, лоснящийся от пота, указал толстым пальцем на меня. Ко мне обратилось холодное, спокойное лицо под белой меховой шапкой.
— Вольно!
Моя левая нога сама собой отодвинулась чуть в сторону. Руки слегка расслабились. Но все мышцы были готовы моментально вернуться к стойке «смирно», если прозвучит команда из маленького рта. Из рта оберста. Оберста с множеством крестов, с белым, черным, красным и синим.
— Артиллерист? Подойдите сюда, герр гауптман. Где вы?
Гауптман подбежал, свирепо глянул на меня и переступил с ноги на ногу. Ноги были короткими, в слишком больших сапогах.
— Почтительно докладываю, герр полковник, этот человек — башенный стрелок.
— Думаете? — Полковник сдержанно, угрожающе улыбнулся. — Забыли эмблемы немецкой армии?
Длинный палец, обтянутый кожей перчатки, коснулся пряжки моего ремня.
— Докладывай, солдат!
— Герр оберет, я фаненюнкер Хассель из Двадцать седьмого (штрафного) танкового полка, пятой роты, возвращаюсь по окончании отпуска из Берлина через Брест-Литовск и Минск в свою часть. В Минске мне приказали ехать через Вязьму. Почтительно докладываю, что прибыл на станцию в пятнадцать часов семь минут поездом номер восемьсот семьдесят четыре.
— Вольно, фаненюнкер!
Властно протянулась рука.
— Документы.
Топот сапог по деревянным половицам. Щелканье каблуков. Доклады почтительными голосами. Оберет молчит. Он читает бумаги с красными и зелеными пометками, перебирает билеты, вставляет в глазницу монокль и разглядывает печати. Монокль исчезает в кармане между третьей и четвертой пуговицами. Оберет оценивает ситуацию.
Приказы вылетают стрелами. Гауптман дрожит. Унтер-офицеры трясутся. Писарь стоит у письменного стола и с трудом сглатывает.
Только солдат-фронтовик, мечтающий о том, чтобы здесь оказались его друзья, не прислушивается к происходящему. Потеху над ним прекратил боевой офицер, едущий во фронтовой штаб. Невысокий, однорукий оберет с безжалостным, спокойным, красивым лицом. Оберет с омертвелой душой. Оберет, который ненавидит всех, потому что все его ненавидят.
Писарь садится за пишущую машинку. Оберет, пружиняще расхаживающий взад-вперед перед ним, диктует. Пустой рукав свободно свисает.
Оберет берет вынутый из машинки листок. Двумя пальцами протягивает гауптману.
— Подпишите; вы именно этого хотели, правда?
— Так точно, герр оберет, — бормочет гауптман, чуть не плача.
Оберет кивает.
— Прочтите вслух, герр гауптман.
Это по-военному краткий, немногословный рапорт о переводе. Когда гауптман читает благодарности оберсту фон Толксдорфу за его заботу о столь быстром переводе гауптмана фон Вайсгейбеля и личного состава комендатуры в пехотный батальон, глаза его едва не выкатываются на лоб.
Спокойно, совершенно равнодушно оберет кладет в карман сложенный втрое рапорт. Судьба личного состава комендатуры решена.
Несколько минут спустя я сижу в поезде, идущем в Могилев.
Паровоз толкает перед собой груженную песком товарную платформу. Предосторожность от мин. Может ли она помочь, знают только Всевышний и немецкая служба безопасности железных дорог.
Морозные узоры на оконном стекле превращаются в лица. Они появляются и исчезают. Вспоминаются Берлин: рестораны «Faterland», «Zigeunerkeller» и прочие места, где мы бывали, — она и я.
Она подошла ко мне, когда я стоял на вокзале Шлезишер в Берлине.
— В отпуске?
Спокойно, твердо смерила меня взглядом.
Непроницаемые, серые с легкой голубизной глаза, сильно подведенные тушью. Это была женщина, та, какая нужна каждому солдату в отпуске. Заполучить такую женщину было моим долгом.
Мысленно я раздел ее. Может быть, она носит такой пояс, как девица на открытке Порты, — красный. Я чуть не задрожал. Может быть, у нее черное белье?
«Смерть и ад», — выкрикнул бы Порта на моем месте.
— Да, у меня четырехдневный отпуск.
— Пошли со мной, покажу тебе Берлин. Наш прекрасный, втянутый в нескончаемую войну Берлин. Член партии?
Вместо ответа я показал ей свою нарукавную повязку с надписью «Специальная служба» между двух изображений черепа.
Женщина негромко засмеялась, и мы быстро пошли по улице. Мои шаги заглушали приятное постукивание ее высоких каблуков.
— Курфюрстендамм — замечательная! Фридрих-штрассе — мрачная, но красивая. Фазаненштрассе — чудо. Лейпцигер-платц и наконец Унтер ден Линден. Прекрасный, вечно юный Берлин!
Лицо женщины было спокойным; красивым, несколько жестким, но привлекательным. Подбородок был надменно задран над элегантным меховым воротником.
Она погладила длинными пальцами мою руку.
— Куда, мой любезный герр?
С легким заиканием я ответил, что не знаю. Куда может повести элегантную женщину солдат-фронтовик? Солдат-фронтовик с пистолетом, противогазом, каской, в тяжелых сапогах…
Она вопросительно-поглядела на меня. В ее холодных глазах мне почудилась улыбка.
— Офицер не знает, куда сходить с женщиной?
— Прошу прощенья, я не офицер, лишь фаненюнкер.
Женщина издала смешок.
— Не офицер? На этой войне происходит много всякого. Офицеры становятся рядовыми, рядовые — офицерами. Офицеры становятся висящими в петле трупами. Мы великая, вымуштрованная, исполняющая приказы нация.
Что это нашло на нее?
Поезд резко затормозил. Почти остановился. Протяжный гудок, и он снова стал набирать скорость. Рат-тат-тат-тат. Морозные узоры снова превратились в картины отпуска, который теперь казался таким далеким…
«Zigeunerkeller» с негромкой музыкой. Скрипки плакали по цыганским степям. Эта женщина знала многих людей. Кивок, понимающая улыбка, разговор шепотом — и на нашем столике появилось много бутылок с дефицитными напитками.
Пояс у нее был красным, белье — прозрачным. Она была ненасытна в своей эротической необузданности. Она коллекционировала мужчин. Была наркоманкой, эротической наркоманкой. Мужчины были ее наркотиком.
Мне было что рассказать друзьям на фронте, в бункере. За четырехдневный отпуск можно получить множество впечатлений. Может открыться новый мир. Старый может сгинуть.
В последнюю ночь она попросила мой Железный крест. Я отдал его. И он упал в ящик стола среди других наград и знаков различия, полученных от мужчин, которые приходили к ней.
Она назвалась Хелене Штрассер. Произнесла мне это имя со смехом. Показала аккуратно завернутую в шелк желтую звезду. Запрокинула голову, встряхнула волосами и рассмеялась.
— Это моя награда.
Она смотрела на меня, ожидая бурной реакции. Но я остался равнодушным. Однажды какой-то эсэсовец пытался запретить Порте сидеть на скамье с надписью «Только для евреев». В живых этого эсэсовца уже не было.
— Не понимаешь? У меня еврейская звезда.
— Да, ну и что?
— Тебя посадят, — засмеялась она, — за то, что спал со мной. Оно того стоило?
— Да, но почему ты на свободе? И живешь в Берлине?
— Связи, связи.
Она показала мне партийный билет со своей фотографией.
Поезд громыхал по степи мимо забытых Богом деревень. Сонные охранники-венгры смотрели на невероятно грязные товарные платформы и допотопные пассажирские вагоны.
Один из моих друзей, сын оберста, курсант военного училища, вынужден был покинуть Германию из-за того, что прадед его жены был евреем. Официально они были в разводе, но продолжали жить вместе. Мы отвезли их к швейцарской границе на штабном «мерседесе» с треугольным флажком на крыле и эсэсовскими номерными знаками. Мой друг перешел границу с женой, предки которой были евреями, и в лесу под Донауэшингеном мы заменили эсэсовские номерные знаки на вермахтовские.
В Могилеве я делал пересадку. На платформе меня остановил офицер-транспортник и спросил о здоровье. Угостил сигаретой, обратясь ко мне «герр фаненюнкер».
Я очень удивился. Меня почти пугала эта неожиданная вежливость. На офицере был кавалерийский мундир с толстыми желтыми аксельбантами и высокие блестящие сапоги с серебряными шпорами, звеневшими, как колокольчики саней. Он доброжелательно посмотрел на меня в монокль.
— И куда вы держите путь, мой дорогой герр фаненюнкер?
Я щелкнул каблуками и ответил по-уставному:
— Герр ротмистр, фаненюнкер Хассель почтительно докладывает, что возвращается в свой полк через Могилев и Бобруйск.
— Знаете, когда отходит поезд на Бобруйск, дорогой друг?
— Никак нет, герр ротмистр.
— Я тоже не знаю. Попробуем догадаться.
Он воззрился на мчащиеся серые тучи, словно ожидал, что с неба упадет расписание. Потом сдался.
— Так-так, давайте разберемся. Вам нужно в Бобруйск, мой дорогой фаненюнкер? У вас есть знамя?
Я удивленно вытаращился на него. Он что, потешается надо мной? Он сумасшедший?
Я огляделся по сторонам. Увидел только двух станционных служащих, стоявших в дальнем конце платформы.
Офицер широко улыбнулся, вынул монокль и стал его протирать.
— Где ваше знамя, дорогой друг? Знамя любимого полка?
И начал цитировать Рильке:
Meine gute mutter,
Seid stolz:
Ich trage die Fahne,
Seid ohne Sorge:
Ich trage die Fahne,
Habt mich Lieb:
Ich trage die Fahne…
Положил руку мне на плечо.
— Дорогой Райнер Мария Рильке. Ты герой, гордость кавалерии. Великий король наградит тебя.
Он прошелся взад-вперед, плюнул на шпалы и продолжал фальцетом, указывая на рельсы:
— Здесь вы видите железную дорогу. Она называется так потому, что состоит из двух параллельных стальных брусьев. В справочнике для железнодорожников они называются рельсами. Насыпь, которую вы видите под ними, сделана из гравия, щебенки и дробленого камня. Путем научных изысканий установлено, что это наилучший способ укладывать шпалы на расстоянии семидесяти сантиметров друг от друга. На эти замечательные, тщательно нарезанные шпалы укладываются рельсы и привинчиваются встык болтами. Расстояние между рельсами называется в справочнике шириной колеи. У русских ширина колеи особая, потому что они некультурны. Однако национал-социалистическое немецкое армейское государство меняет всю русскую железнодорожную сеть по мере того, как наша освободительная армия входит в Россию, чтобы принести свет во тьму.
Он подался ко мне, с важным видом похлопал глазами, поправил ремень и с удовольствием качнулся на каблуках.
— Двадцать седьмого сентября тысяча восемьсот двадцать пятого года англичане имели неслыханную наглость открыть первую железную дорогу. По точным сведениям, добытым нашей разведкой, поезд состоял из тридцати четырех вагонов, весящих девяносто тонн. Расстояние между станциями он прошел за шестьдесят пять минут.
Я осмелился спросить, каким было это расстояние.
Офицер поковырялся в зубах серебряной зубочисткой, слегка повысасывал зуб. Покончив с уходом за зубами, доверительно прошептал:
— Двенадцать с половиной километров. Но я не сомневаюсь, что бомбардировщики герра люфтмаршала Германа Геринга уже уничтожили эту угрозу для нашего Священного Немецко-Римского государства. Он сделал несколько глубоких вдохов и продолжал: — С помощью специальной взрывчатки из армейского арсенала в Бамберге можно взорвать любую из существующих железнодорожных линий. Но по законам природы это должны делать только немецкие войска во время войны и только в том случае, если нашей культуре угрожает опасность. Понимаете вы это, герр фаненюнкер Рильке?
Я тупо кивнул. Единственной мыслью у меня было: «Теперь знаю, из чего сделана железная дорога».
— Вы едете в Бобруйск. Полагаю, за знаменем.
Внезапно офицер разозлился и обругал меня за то,
что я потерял знамя в Бобруйске, но почти сразу же вновь превратился в вежливого аристократа.
— Стало быть, вы едете в Бобруйск. В таком случае, вам важно не опоздать. Полагаю, вы хотите воспользоваться нашими превосходными национал-социалисти-ческими поездами. Так-так, вы едете в Бобруйск.
Потом снова вышел из себя и закричал прерываю-щися голосом:
— Какого черта вам нужно там?
Потом странно посмотрел на меня.
— Ха, я так и думал! Вы едете, чтобы взорвать всю железнодорожную линию? Помолчите, герр фаненюнкер, ваше дело нести знамя, старое, пропитанное кровью знамя. Держитесь подальше от Бобруйска. Оставайтесь здесь, со мной.
Офицер начал было насвистывать «Хорста Весселя», потом передумал и стал напевать что-то вроде:
Muss ich denn, muss ich denn zum Stadeke naus Und du, mein Schatz, bltibst hier?
Он, приплясывая, стал двигаться взад-вперед, потом остановился и восторженно заржал:
— Так-так, здесь черный гусар, фаненюнкер Райнер Мария Рильке без своего знамени, треклятый негодник. Тебя ждет тюрьма, но мы повременим до тех пор, пока эта прекрасная война не кончится и опьяненные победой кавалеристы с топотом поскачут через Брандербургские ворота под овации наших замечательных женщин.
После краткой паузы убежденно добавил с жаром:
— И нашего мерзкого народа. Ну что ж, поезжайте в Бобруйск, фаненюнкер. Поезд отходит в четырнадцать двадцать одну с седьмой платформы. Его номер сто пятьдесят шесть, но да поможет вам Бог, если не привезете знамя. Полк без знамени все равно что железная дорога без поездов.
Я нервозно уставился на элегантного офицера, то ли сумасшедшего, то ли пьяного, то ли то и другое. Потом щелкнул каблуками и выкрикнул:
— Герр ротмистр, фаненюнкер Хассель докладывает: сейчас девятнадцать часов четырнадцать минут. Почтительно прошу подтверждения, что поезд отправляется от седьмой платформы.
Он качнулся на каблуках, скрипнув сапогами, закурил сигарету и выпустил клуб дыма.
— Вот оно что! Приходится нести этот крест. Вы не верите мне? Хотите сказать, что офицер из конной гвардии лжет?
— Никак нет, герр ротмистр.
— Замолчите и слушайте, фаненюнкер без знамени. — Он с отвращением плюнул. — Вы, вы, вы негодяй. Меня не интересует, который сейчас час. Понятно?
— Так точно, герр ротмистр.
— Герр фаненюнкер, все часы испортились. Поезд номер сто пятьдесят шесть отправляется на Бобруйск в четырнадцать часов двадцать одну минуту от седьмой платформы. Всё! И, клянусь святым Моисеем, он отойдет в четырнадцать часов двадцать одну минуту. Только сегодня или через год — вот где собака зарыта! Но мы должны блюсти дисциплину. Не нарушайте военных уставов.
И заплясал по платформе, считая:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть.
Потом остановился, посмотрел на пути и принялся кричать:
— Alles einsteigen. Zug fahrt ab! Берлин—Варшава—Брест-Литовск—Могилев—Ад! — Щелкнул языком и хохотнул. — Тут я обманул его превосходительство фельдмаршала. Это был поезд в Рай. Так, так, герр фаненюнкер, сами видите, нужно разбираться в этих императорских русских железных дорогах. Только на прошлой неделе я отправил в Рай еще одного генерала; сейчас, должно быть, он со святым Петром, играет с его голубями. Когда приедете в Бобруйск, передайте от меня привет ее величеству императрице Екатерине. Она продает сталинский шоколад на рынке в Бобруйске. Только не говорите ей этого, она сама не знает.
Как ни странно, у седьмой платформы остановился поезд с боеприпасами, шедший на Бобруйск. Я безо всяких осложнений доехал до места назначения: Двадцать седьмого (штрафного) танкового полка.
Я снова оказался в русском крестьянском доме. В небольшой, грязной комнате с тяжелым духом. Какая разница со светлой, гостеприимной квартирой Хелене с ее благоуханием!
Совершенно усталый, я повалился на заплесневелую солому на глинобитном полу и погрузился в глубокий сон.
Наутро рота вернулась со строительства позиций. Малыш радостно приветствовал меня и завопил:
— Привез мне красивые трусики? Обмираю по ним. При виде светло-голубых встану на дыбы, как жеребец!
Старик получил посылку от жены. И ушел с ней в угол, забыв обо всем на свете.
Я несколько часов рассказывал о своих впечатлениях. Не обошел молчанием ни одной пуговицы, ни одной лямки.
— Трусики у нее были с бахромой? — спросил Порта.
— С какой бахромой?
— Ну, с такими штучками, которыми красивые девушки окаймляют трусики.
И показал жестом, что имеет в виду.
— А, понятно. Кружева у нее были.
— Это называется кружевами? — Порта перебрал свои открытки и показал мне самую непристойную. С озорной улыбкой спросил:
— Ты делал это так?
— Нет, грязный ты скот, я не ходил в бордель. У меня была первоклассная женщина, еврейка.
— Кто-кто? — закричали все в один голос. Даже Старик прервал свои мечтания о жене и детях. — Неужели такие красотки еще существуют?
Пришлось рассказать им о Хелене.
Среди ночи Порта и Малыш разбудили меня.
— Скажи, — зашептал Порта, — у этой женщины был ярко-красный пояс и длинные чулки до бедер? С узкой полоской голой кожи вверху?
— Да, ярко-красный и очень длинные чулки, — сонно ответил я.
— Черт! Ярко-красный пояс! — простонал Порта.
— И очень длинные чулки, — продолжил Малыш.
Оба грузно повалились снова на солому.
— У нее не было ни одной вши? — спросил из темноты Порта.
— Никаких вшей, ты что, спятил? — ответил я с достоинством.
— А она хоть чуточку не пахла землей? — спросил Штеге из своего угла у печи.
— Не пахла…
Вздох. Храп.
18
В кабинете сидел писарь. Перед ним на столе лежал листок бумаги. Мозг его был почти парализован инструкциями. Он предоставил делу идти своим ходом. Одного человека повесили. Одна девочка лишилась отца. Война продолжалась.