Das war kein seiner Krieg
Это была не его война. Не та война, в которой победить или погибнуть. Он не хотел никого побеждать. Тем более он не хотел умирать.
Он не был трусом. Ни в детстве, когда бросался с кручи вниз головой в воды самой большой реки Европы. Ни в юности, прошедшей в портовых городах, в самых бандитских районах, где рукопашные схватки между противоборствующими группировками были обычным делом. Там он никогда не прятался за чужие спины.
Он не был слабаком. Дело было даже не в накачанных мышцах, а в спокойной уверенности в своих силах, в том, что в схватке один на один он может одолеть любого противника, победить его если не силой — попадались ему противники и посильнее его, то — ловкостью, хитростью, выносливостью.
И он не был пацифистом. Да и как ему быть пацифистом, если отец его был военным и старший брат поступил в военное училище. Он боготворил и того, и другого и с детства старался подражать им во всем. Военная карьера ему была на роду написана, она не миновала бы его, как и война, и он с готовностью пошел бы на войну, потому что раньше всех других правил впитал главное: высшая обязанность мужчины — защищать свою родину от напавшего врага.
Вот только с родиной и, соответственно, с врагом вышла неувязка. Так получилось.
Родился Юрген на берегу Волги в селе Ивановка, что в семидесяти километрах севернее Саратова. Поселение это основал еще в конце восемнадцатого века немец по имени Иоганн, по нему оно и получило название Иоганндорф, это уж губернские власти перекрестили позже в Ивановку. Но Ивановка как была, так и осталась сплошь немецкой. С немецким языком в домах и на улицах, с протестантской кирхой, с немецкими чистотой и порядком. Что, впрочем, нисколько не мешало жителям села считать Россию своей родиной, и отнюдь не второй, а при поездках в город, да зачастую и в разговорах между собой, именовать себя на русский манер: Федор Иванович, Владимир Яковлевич, Павел Николаевич. Вот и Юргена с детства Юркой кликали.
Власти, в свою очередь, считали поволжских немцев своими самыми законопослушными верноподданными, настолько послушными и верными, что их даже поголовно призывали в армию во время Первой мировой войны, которую все в то время называли германской. Призвали и отца Юргена. Сам Вольф-старший называл ту войну не германской, а империалистической, но это было единственной уступкой его немецким корням. Воевал он на Западном фронте, и воевал, судя по всему, хорошо: заработал две Георгиевские медали за храбрость, выбился в унтер-офицеры и получил еще одного Георгия, на этот раз крест. О той войне Вольф-старший рассказывал часто и с гордостью. Юргену больше всего нравился рассказ о бароне Унгерне, который, окруженный немецкими войсками, в ответ на предложение сдаться поднял свой батальон в штыковую атаку с криком: «Смотрите, как погибает русский офицер!» Иногда, правда, батальон превращался в казачью сотню, которая устремлялась лавой за лихим есаулом, но это лишь добавляло красочных подробностей.
Барон Унгерн тогда не погиб, но в дальнейшем их с Вольфом-старшим жизненные пути диаметрально разошлись. Унгерн стал одним из самых яростных участников Белого движения, воевал в степях Монголии, выдвинул идею реставрации монархии в границах империи Чингисхана и был расстрелян большевиками в 1921 году. А Вольф-старший еще до октябрьского переворота 1917 года примкнул к большевикам, потому что они обещали мир и землю. Так он плавно перетек из одной войны в другую и воевал еще три года на полях Гражданской, но уже не на Западном фронте, а все больше в Сибири. Землей он тоже не насладится, потому что вернулся в родную деревню лишь ненадолго, чтобы заделать своей жене Марте сына Юргена, который и родился все в том же 1921 году.
О той, второй войне Вольф-старший никогда ничего не рассказывал. Как и о своей службе в Москве в последующие годы. Как бы то ни было, во время своих довольно редких приездов в родную деревню к семье он был всегда обряжен в военную форму, а старики говорили о нем и с ним с большим уважением.
Несмотря на долгие разлуки с отцом и даже с матерью, которая какое-то время, года три, жила в Москве с отцом и лишь изредка присылала письма, Юрген сохранил о своем детстве наилучшие воспоминания. Отличное было детство, безбедное, светлое, радостное, веселое! Родни много, и всяк его приласкать готов. А еще старшие брат с сестрой, они, погодки, родились перед самой войной. Брат и в поход возьмет, и на рыбалку, и на велосипеде своем прокатит на зависть соседским пацанам, а сестра тайком от матери и бабок зашьет изорванную во время разных проказ одежду. Немножко завидовал Юрген лишь пионерам, у них было еще веселее, они ходили строем, как военные, с песнями, флагом и барабаном, и вообще они всей дружиной во главе с вожатым чего только не затевали и все им позволялось. Не то что Юргену с его приятелями-одногодками. Вы, говорили, еще маленькие. Ничего так не желал Юрген, как быстрее вырасти и красный пионерский галстук на шею повязать. Пока же старался соблюдать все пионерские правила и вместе с приятелями отрабатывал салют. «К борьбе за счастье народа — будь готов!» — «Всегда готов!»
А еще для того хотел Юрген побыстрее вырасти, чтобы по вечерам из клуба не прогоняли. Общественный дом у них в деревне всегда был, но уже на памяти Юргена его расширили, сделали новую сцену, сшили белый экран, красными флагами украсили. Фильмы в клубе были старые, но зато свои, три бобины, невесть когда и как очутившиеся в деревне. С проектором было больше ясности, его в городе хотели на свалку выбросить, да дядюшка Аппель подхватил на лету, привез в деревню, разобрал до винтиков, что-то заменил, смазал, собрал, лучше нового заработал. Ленты были в сотне мест порваны и склеены, фильмы были без начала и конца и известны до последней черточки на каждом кадре, но жители деревни были готовы смотреть их вновь и вновь. Даже если удавалось раздобыть новую фильму, все равно на десерт старую крутили. В клубе каждые выходные что-нибудь интересное было. То песни поют под аккордеон, то фокусы показывают, то сцены разные представляют, из Гёте, из Шиллера. Иногда из района или из города лектор приезжал или агитатор, на их выступления тоже полный клуб собирался: если умный человек окажется — послушаем, если глупый — посмеемся.
И уж совсем веселая жизнь началась, когда колхоз организовали. Юргену тогда восемь лет было, понимать-то он мало что понимал, но картинки в памяти остались. Тем более что все это сложилось с долгожданным приездом отца. Старики долго пытали его о столичной придумке, даже ругались, да так, что на краю деревни слышно было, но потом успокоились и все разом в колхоз записались. Лошадей и коров в колхозное стадо отдали, даже и гусей. За гусей в доме отвечал Юрген, ему бы расстроиться, а он обрадовался. Не тому, что одной заботой меньше стало, а совсем наоборот. Раньше-то каждый за своими присматривал, а теперь он с приятелями всеми колхозными гусями командовал. То-то он был горд! Да и мужчины в деревне быстро оценили выгоду коллективного труда, а еще более — высокую производительность двух тракторов, которые им выделили как самому передовому колхозу в районе. Но все знали, что на самом деле это Вольф-старший замолвил, где надо, словечко за родную деревню, и за отсутствием отца изливали благодарность на Юргена.
В деревне не было ни кулаков-мироедов, ни голытьбы. Так, впрочем, были устроены все немецкие деревни, все работали приблизительно одинаково и жили, соответственно, так же, не сильно отличаясь от некоего среднего уровня. А в колхозе даже эти различия быстро нивелировались. Вот Гофманы, соседи Вольфов, жили, туго затянув пояса, все же восемь детей, мал мала меньше. Так им колхоз дал лес на пристройку для дома, железо для крыши и краску, чтобы эту крышу покрасить. Счастливые лица Генриха и Фридриха Гофманов, закадычных приятелей Юргена, были последней яркой картинкой его советского детства.
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом в ее жакетку.
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким-то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.
Встреча и жизнь с отцом тоже принесли одни разочарования. Отец был совсем другим, не таким, каким он его помнил. Во время его приездов в деревню он излучал уверенность и силу, много шутил и смеялся в ответ на шутки односельчан, щеголял военной выправкой и военной формой, всегда как новенькой. Здесь же как-то стушевался, ходил чуть сутулясь и в своей простой рабочей одежде с надвинутой на лоб кепкой быстро сливался с толпой. Работал он грузчиком в порту, часто в вечернюю и ночную смены, и поэтому, вероятно, постоянно пребывал в угрюмом, раздраженном настроении. Мать тоже пошла работать, уборщицей в какое-то государственное учреждение.
Юрген оказался предоставленным самому себе. В немецкой школе, куда его отдали через два месяца после приезда, ему было скучно. Все в ней было не так, как у них в деревне. Учителя им не занимались, не проверяли домашние задания, не вызывали к доске, да и он не высовывался, сидел все уроки тихо в дальнем углу. С одноклассниками отношения тоже не складывались. Они чувствовали в нем чужака и пробовали задираться. Но Юрген дал им отпор, и после нескольких стычек на школьном дворе, с разбитыми им носами и синяками под глазами, они оставили его в покое, лишь изредка потешались над его немецким. Так что после школы Юрген часами болтался один по улицам большого города.
Но постепенно все пошло на лад. Он понемногу привыкал к этой новой жизни, окружающие привыкали к нему, он стал понимать их, а они его, у него даже появились приятели в школе, и теперь он часами болтался по улицам не один, а в компании.
И вдруг опять: скоропалительные сборы — и переезд. На этот раз в Германию, в Гамбург. Они были фольксдойче, из Польши, это отец с матерью вбили ему в голову намертво.
Этот переезд дался ему намного проще. Все портовые города похожи друг на друга, особенно если ты живешь в бедных рабочих припортовых кварталах. То, что отец устроился работать на верфь, а мать — уборщицей в государственное учреждение, уже воспринималось как должное. И с одноклассниками он быстро разобрался: несколько драк — и его признали за своего. А так как все они жили по соседству, что скоро Юрген стал своим и на улице, где он проводил большую часть своего свободного времени.
После трех лет отчуждения наладились и отношения с отцом. Возможно, изменился отец, но скорее это Юрген повзрослел. Отец уже выглядел не угрюмым и раздраженным, а усталым и озабоченным. А как-то Юрген увидел прежнего отца, таким, каким он его помнил. Отец шел в кругу рабочих с верфи, он шутил и громко смеялся в ответ на шутки своих новых друзей. И еще Юрген стал замечать, что окружающие относятся к его отцу с большим уважением, ничуть не меньшим, чем односельчане, и так же внимательно слушают все, что он говорит.
Вот и Юрген стал вслушиваться, а отец, в свою очередь, стал все больше разговаривать с ним. И вот что странно: если раньше отец всячески подавлял любые воспоминания о прежней жизни, то теперь беспрестанно напоминал о ней, говорил о том, как хорошо им жилось в Стране Советов и как тяжело живется им и всем рабочим людям в нацистской Германии. «Так зачем мы приехали сюда?» — не раз хотел спросить Юрген. Но слова почему-то вязли в глотке. Он вообще был неразговорчив.
Юргену было пятнадцать, когда отца арестовали. За ним забрали мать, а Юргена целую неделю допрашивали в гестапо. Хотели узнать, кто приходил к отцу, чем он занимался по вечерам, часто ли не ночевал дома. Юргену не составило труда изобразить перед следователем простого хулиганистого паренька с улицы, он таким, в сущности, и был. Сложнее давалась маска туповатости. Юрген, чтобы не запутаться, отделывался короткими ответами на задаваемые по кругу вопросы, но как-то раз, к исходу шестого часа допроса, вдруг с ужасом осознал, что не помнит своего предыдущего ответа на похожий вопрос. Но тут гестаповцы невольно помогли ему. Обозленные упорством мальчишки, они решили его поучить, ударили раз, другой, третий, входя постепенно в раж. Избили его крепко, но не испугали, а лишь разозлили. Злость прояснила мозги, и Юрген вернулся в накатанную колею ответов. «Не знаю, не помню, не видел, не слышал», — твердил он разбитыми губами.
В конце концов от него отстали. Так как у него не было родственников, то его отправили в детдом. Это было образцовое национал-социалистическое учреждение: дисциплина, порядок, два часа маршировки в любую погоду с пением песен под барабанный бой, физические упражнения на свежем воздухе — гимнастика, легкая атлетика, рукопашный бой, стрельба из огнестрельного оружия. Оставшиеся час-полтора отводили образованию — истории национал-социалистической немецкой рабочей партии и биографии фюрера, расовой теории и политике народонаселения, немецкой истории и политическому страноведению. Все это Юрген привычно пропускал мимо ушей, то же, что случайно достигало их, вступало в противоречие с его прошлым жизненном опытом и немедленно забывалось. Но опыт его был невелик, к тому же многие услышанные пассажи поразительным образом совпадали с высказываниями отца — забота о народе, светлое будущее, всеобщее процветание, моральная чистота, высокие идеалы, неколебимая стойкость, нерушимая вера, неуклонное следование выбранным путем, счастье народов мира. Все это постепенно, помимо его воли, внедрялось в сознание. Пропагандисты знали свое дело. Юрген до такой степени запутался, что даже написал заявление о приеме в гитлерюгенд, членом которого, как убеждали пропагандисты, должен быть каждый молодой немец, истинный немец. Его не приняли. «Ты еще не освободился от позора, — сказали ему, полагая, что этим все сказано, и добавили: — Тебе, Вольф, надо еще много работать над собой, чтобы стать достойным называться членом гитлерюгенда». Юрген не считал себя опозоренным и не испытывал ни малейшего желания работать над собой, кроме как в спортивном зале, так что больше он никаких заявлений не подавал.
Он провел в детдоме год. А потом приехала мать и забрала его.
— Я ничего не сказал им, — были первые слова Юргена, когда они вышли за ворота детдома.
— Я знаю, сынок, — ответила мать, — иначе бы мы не разговаривали сейчас с тобой.
— Что с отцом? — спросил он.
— Мне сообщили, что он в Бухенвальде.
Это было все, чего он добился от матери.
Ситуация немного прояснилась через год, когда пришел срок призыва в армию. Юргена, как сына врага народного сообщества, признали недостойным нести военную службу. В Германии во все времена, не только при нацистах, это считалось позором. Юрген не пытался разобраться в том, имел ли этот позор какое-либо отношение к тому позору, о котором ему говорили в детдоме. Он просто почувствовал себя опозоренным. Ему казалось, что соседи — родители его друзей, призванных в армию, смотрят на него как на симулянта и дезертира.
Масла в огонь добавили рассказы одного из ближайших дружков, Франца Юппеля, приехавшего домой на побывку после польской кампании. Особенно запало в душу описание совместного парада Вермахта и Красной армии в городе Бресте, где обе армии сошлись в конце победоносных блицкригов. Немцы первыми с ходу захватили Брестскую крепость, но, верные обязательствам, уступили ее русским. «Иваны — отличные парни, а русская водка лучше шнапса», — рассказывал Франц, из чего следовало, что совместным парадом контакты солдат не ограничились. Такое трогательное единение грело душу Юргена, как и то, что наказали поляков. К полякам после Гданьска у него был свой маленький счетец, куда больший был у отца, и после империалистической войны, и после гражданской, это Юрген накрепко запомнил из его рассказов. И вообще, Юргену казалось, что отец не имел бы ничего против происходившего, не он ли говорил о необходимости «сокрушить прогнившие западные демократии», один в один со словами фюрера.
Отрезвление наступило, когда Юрген устроился работать на верфь. Вернее, его устроили туда друзья отца. Они и разъяснили ему, что к чему. Разъясняли, как водится, в пивной. Там он и сцепился с тем подонком. Они тихо разговаривали за угловым столиком, когда тот вдруг начал громко вещать. Что-де победа над Францией есть лишь промежуточный этап, восстановление исторической справедливости и возврат старых долгов. Но главная война — это будущая война на востоке, главный враг — это Советы, а главное место приложения немецкого гения — это бескрайние русские просторы, где всем немцам достанет жизненного пространства и рабов. Юрген не мог вспомнить, что его больше всего задело. Слова о рабах или упоминание Волги как рубежа немецких притязаний. А может быть, и то, что этот бюргер с налитым пивом брюхом косо посмотрел на Юргена. В тот момент он говорил о том, что в преддверии похода на восток место каждого молодого немца — в армии, а так как в пивной сидели одни лишь пожилые рабочие, то его взгляд невольно обратился на Юргена. Как бы то ни было, Юрген ему врезал от души. За что и получил полтора года тюрьмы.
Юрген был подавлен несправедливостью и жестокостью приговора, ужасными условиями тюрьмы — двенадцать человек в тесной двадцатиметровой камере с нарами в два яруса, тупой работой — они шили рукавицы и маскировочные халаты, строчили на швейных машинках по десять часов в день, шесть дней в неделю. В тюрьме же Юрген узнал о начале войны с Советами. После этого воскресные киносеансы превратились для него в пытку. Перед фильмом шла обязательная кинохроника. Победоносное шествие немецких войск по Белоруссии, Украине, Литве, ряды захваченных самолетов, танков, пушек, низвергаемые советские памятники и портреты Сталина, летящие под гусеницы немецких танков, бесконечные вереницы пленных, униженных и жалких, местные жители в праздничных одеждах, радостно приветствующие «освободителей». Этим кадрам Юрген не верил, нацистские киношники и не такое могли поставить, они на это были мастера, но названия захваченных городов говорили сами за себя, особенно потряс Калинин, ведь он был на Волге, это Юрген помнил без подсказки диктора. А еще Юрген представлял, что где-то там воюет его брат, непременно должен был воевать, и он с тревогой и в то же время с надеждой всматривался в лица пленных — вдруг среди них промелькнет родное лицо.
Он и предположить не мог, что через полгода после выхода из тюрьмы окажется на Восточном фронте.
Нет, это была не его война.