Глава пятнадцатая
Очнулся Воронцов среди тишины.
Для того чтобы понять, где он, лейтенант попытался вспомнить, что же с ним произошло. Кругом такая тишина, от которой, если сосредоточиться на ней одной, мурашки бегают по спине. Какая все же нужная штука – память. Оказывается, она не просто помогает человеку обрести то, что он имел. Боевых товарищей, родню, кого-то еще… Необходимые вещи. Хотя бы даже одежду. Сейчас на нем ничего не было, кроме бязевой рубахи и подштанников.
По белому потолку, по серому, выбеленному известкой электрическому проводу, ползла муха. Они в окопах всегда были бедствием. Особенно когда недалеко, перед траншеями или возле кольев заграждения, лежали неубранные трупы. Мухи прилетали с нейтральной полосы. Во всяком случае, обитателям траншеи так всегда казалось. Иногда они облепляли лица спящих, залезали в рот и в ноздри. По живым они ползали как по трупам. Однажды Воронцов застал спящим часового. Тот сидел на дне окопа, на еловой подстилке, обхватив обеими руками винтовку с примкнутым штыком, а по его лицу и рукам ползали мухи. Шустрые, лоснящиеся сытой фиолетово-зеленой окалиной. Воронцов, испугавшись, что часовой убит, наклонился к нему и, прежде чем встряхнуть его, согнал с лица мух. И тут же понял, что боец жив, что он просто спит. Воронцов высвободил из его рук винтовку, перехватил ее и нацелил в грудь. И тут почувствовал, что на него смотрят. «Если кто уснет, будить не стану. Так и знайте». – И, подцепив край шинели, с силой проткнул толстую материю, пригвоздив ее к стенке окопа. Штык вошел в сырой песок легко и глубоко, по самую мушку.
Боец тут же проснулся. Но ни встать, ни вытащить винтовку он не мог. Так и барахтался в ячейке, испуганно озираясь, пока кто-то из штрафников не выдернул штык из стенки окопа.
Потолок… Если над ним потолок, то он, по всей видимости, находится в землянке. Но откуда электрический провод и лампочка? В землянках под потолком в лучшем случае висели тусклые карбидки.
Все-таки он кое-что помнит.
Скрипнула рядом кровать, напряглась панцерная сетка, и чей-то голос удивленно спросил:
– Сосед! Ну что, братишка, явился? С возвращеньицем!
Воронцов повернул голову и увидел бритого наголо человека в больничной пижаме. Сосед. Примерно его лет. На подбородке свежий, только-только затянувшийся розовой кожей шрам. Нога в гипсе. Гипс замызганный, со стажем, исписанный химическим карандашом. Сосед ловко перекинул свой разрисованный саркофаг с кровати на пол, подхватил костыли и подошел к Воронцову.
– Здорово ж тебя, лейтенант, дерябнуло! Мы уже решили, не выкарабкаешься. А тебе еще, видать, повоевать охота. – И лысый, обеими руками держа гипсовую ногу, засмеялся.
Ни в какой он не в траншее, и даже не в землянке. Вот откуда здесь электропроводка и этот запах? Запах не лучше окопного. Но все же другой, явно тыловой.
Воронцов осматривал свое тело. Ноги вроде целы, торчат под простыней обе. Рука одна шевелится. Другая в гипсе, подвязана на растяжке.
– У меня все цело? – разлепил губы Воронцов.
– Да вроде все. – Сосед наклонился над ним, заглянул в глаза. – Ты себя-то помнишь?
– Да вроде не забыл.
– Зовут как?
– Александром.
– А меня Гришкой. А родом ты откуда?
– Смоленский.
– Не земляк, – разочарованно вздохнул Гришка и погладил свою блестящую макушку. – Я с Волги, из Саратова. Ну что, выспался? Три дня пролежал. Видать, мать за тебя молится. Или жена. Женат?
– Нет пока.
– Значит, мать. Материнская молитва, говорят, крепче. Хочешь чего-нибудь?
– Нет.
– А мы тебя будить пробовали. После такой операции нельзя спать. Если уснешь… Организм прекращает сопротивление. Так что мы думали, что ты уже все, смирился, не проснешься. А у тебя сердце крепкое. – Гришка улыбался, заглядывал Воронцову в глаза, будто все еще не верил, что он действительно проснулся, а не бредит. – Если что надо, скажи. Что-то ты, Саша, вспотел. Лоб весь мокрый. Жар у тебя. Пойду-ка я за сестричкой схожу.
Гришка застучал костылями к двери.
Воронцов осмотрелся. Фронтовая привычка: оказавшись в незнакомой местности, первым делом необходимо изучить ее и прикинуть свои шансы. Палата небольшая, по четыре кровати по каждой стене. На одной неподвижно лежит весь в гипсе и бинтах пожилой дядька. Только усы торчат, пышные, с сединой. Они выдают возраст. Раненому лет сорок, не меньше. На угловой кровати, что возле двустворчатой двери, одна половина которой приоткрыта, так что из коридора тянет свежестью и прохладой, лежит с книжкой в жилистой красной руке щуплый и тоже немолодой. Другая рука у него в гипсе от самого плеча. Читает. Что же он, интересно, читает? На фронте совсем отвык от книг. В полевой сумке всегда лежала одна книжка – «Боевой устав пехоты Красной Армии. Часть I. (Боец, отделение, взвод, рота)». Книжка довольно толстая, как «Мертвые души» Гоголя. Только форматом поменьше. И выучил он эту книжку в красной матерчатой обложке за эти годы с лета сорок первого года почти наизусть. И не только теорию. Боец, отделение, взвод, рота… Бойцом он был. В сорок первом, под Юхновом и Медынью. Под Вязьмой. Да, под Вязьмой тоже. Хотя тогда его звали Курсантом. Уважительно. Курсант. Нет, кличкой это не было, скорее званием. Хотя и звание в то время имел – сержант. Но звание, оно как-то не приживалось. Тогда же, осенью сорок первого, он командовал отделением. Потом – взводом. Взводом он командовал долго. Еще и лейтенантского звания не имел, когда в отряде, в Красном лесу за Прудками, окруженцы и местные мужики избрали его командиром небольшого отряда, числом до взвода. И потом, зимой и весной сорок второго года прибились к группе майора Жабо. А в последний день и ротой он успел покомандовать. Недолго, конечно. Да и рота была порядком выбита. Но все же.
Третьего, лежавшего с ним голова к голове, он не видел. Но тот тоже не спал, чем-то шелестел и вздыхал, то удивленно, то насмешливо. Должно быть, тоже читал какую-нибудь книжку. Курорт.
Итак, местность нормальная, ничего особенного. А шансы… Если сюда положили, то – не умирать. Хотя дядька, забинтованный наглухо, лежит неподвижно и глаз не открывает. Состояние его определить трудно. В госпиталях тоже умирают. Вспомнилась яма возле школы, в которой размещался их партизанский госпиталь, навес, жесткие нары со слежавшейся соломой, превратившейся в труху. Как он тогда ушел? Каратели уже ворвались в село, а он ковылял, как мог, к лесу, опираясь на палку. Ему просто повезло. Рана на ноге начала заживать, и он уже мог ходить. Что с ним на этот раз, он еще не знал. Судя по состоянию, рана серьезная. Не зря соседи решили, что – не жилец.
Воронцов тоже закрыл глаза. Прислушался к своему телу. Сильной боли он не чувствовал. Лишь к ногам уходили горячие волны и легкое покалывание ощущалось в области живота. Он попытался пошевелить пальцами ног, и тут же как будто током ударило и весь скелет, казалось, задрожал, как дрожит со звоном тугая проволока заграждений, стянутая в единый рисунок. Целы ноги. Нет, не укоротила его та проклятая мина. И врачи, видать, пожалели резать. Доставляя в пункт первой медицинской помощи раненых, он не раз видел, как полевые хирурги кромсали перебитые руки-ноги бойцов. А его, видать, пожалели. Надо ж было так глупо напороться на мину! Такой бой пережили, а тут… «А что, – не открывая глаз, подумал он о своей доле, – наступит время и я встану на ноги, и пойду. И может, ребят своих догоню». Он собрался с мыслями и сразу ощутил, почти физически, самую яркую из них: он снова выжил. И теперь ему хотелось думать только о хорошем.
Легко, без скрипа, отворилась половинка высокой двери, выкрашенной белой краской. В палате все было светлым, стерильным. Воронцов открыл глаза, почувствовав, что кто-то вошел, и увидел лицо Гришки.
– Гриш, – спросил он, – война еще не кончилась?
Тот засмеялся, и розовая кожа шрама на подбородке заволновалась, запрыгала, так что Воронцову стало страшно, что она лопнет.
– А ты, смоленский, шутник. Люблю веселых.
– Я не особенно веселый. Можно сказать, даже наоборот. – Воронцов вдруг почувствовал, что говорить ему тяжеловато. – Вот друг у меня был веселый.
– Где ж он теперь?
– Похоронил я его.
– Похоронил? Если похоронил, закопал в землю и помянул, то это уже не так тяжело. Такого друга легко вспоминать. А вот если бросить пришлось… – Гришка нахмурился, отвернулся. – Слушай, смоленский, давай о чем-нибудь веселом. Тебя когда ранило?
– Ну да, дело было веселое…
– Да я не о том! Ты ж наверняка последних известий не знаешь. А наши Белгород взяли, Харьков, Орел, Болхов, Жиздру.
– А Хотынец? Хотынец взяли?
– Хотынец? Что-то не слышал. И до войны я про него не слышал. Первый раз вот только от тебя и слышу, что есть такой город.
– Наш полк на Хотынец шел. Неужели не взяли?
– Да наверняка взяли твой Хотынец. Маленькие города не всегда называют. В Москве даже салют был. Гонят гансов по всему широкому фронту. А мы тут валяемся. Конечно, с одной стороны, не очень весело. Но с другой…
– Эй, капитан, хватит трепаться. От твоего трепа у меня температура повышается, – подал голос лежавший у стены любитель чтения. А может, и не он. Воронцов пока плохо различал их голоса.
Гришка хихикнул и начал перекидывать свой разрисованный гипс на другую сторону кровати, откуда раздался явно командирский голос. Воронцов тоже повернул голову. Разговаривал усатый дядька.
– Чего ты к нему пристал? Видишь, человек только-только в себя пришел. А ты, видать, уже к Марье сбегал? Потрепался, душу отвел. – И в глазах усатого мелькнула живая искорка.
– Сбегал. Доложил: мол, так и так, жизнь продолжается… Слышь, бать, а ты видел, какие груди у нее? Во! Только ордена носить!
– Трепач! – Усатый попытался шевельнуться, и хлипкая больничная койка вздрогнула под его могучим телом. – Как же я увижу?
– А, ну да. – Гришка озабоченно посмотрел по сторонам. – А давай, бать, я тебе дырочку проколупаю. Чтобы ты – хоть одним глазком… Когда она к тебе нагнется, ты и посмотришь. Самый момент… Одним глазом тоже можно всю увидеть.
– Да ну тебя к чертям, капитан! Что ты, ей-богу!.. Как в детстве! В щелку… За старшими девками…
Капитан… Что он его, в насмешку, что ли, называет капитаном?
– А че, бать, было дело, да?
– Какое дело?
– Ну, за девками… Рассказал бы, скрасил досуг. А, бать? Тихо. Кажись, Марья…
– Вот я ей сейчас скажу, что у тебя не в то ухо ветер подул. Чтобы тебе, дураку, какую-нибудь таблетку дали. Чтобы дурь-то прошла.
– Нет таких таблеток, бать.
– Есть.
– У Марьи-то? При ее стати у нее другие таблетки должны быть…
– Дур-рак. Вот гипс снимут, по уху тебе, трепачу, дам.
В коридоре слышались женские голоса. Видимо, один из них и принадлежал той загадочной Марье, о которой вели беседу усатый с Гришкой.
То, что в палату вошло начальство, Воронцов понял по той тишине, которая в один миг воцарилась в комнате.
– Ну что тут у нас? – послышался голос женщины средних лет. Воронцов почувствовал в нем едва уловимую интонацию любопытства. В любой женщине всегда остается частичка той девочки, с которой, как ей кажется, она навсегда уже распрощалась. Давным-давно. Просто, видя тридцатилетнюю женщину, мы либо не знали ее двенадцатилетней, либо забыли ее. Человек – не предмет, у которого прошлого может и не быть.
Рука доктора была прохладной, почти невесомой, как утренняя тень в саду. И рука, и белый, тщательно выглаженный халат пахли лекарствами. И, пожалуй, только этот запах настойчиво напоминал о том, что никакая это не тень, и даже не женщина, а просто доктор. Доктор в больничной палате. В госпитале. Где он, Санька Воронцов, обычный больной. Раненый, которого привезли сюда с передовой. В потоке битых, калеченых, искромсанных и обожженных, но еще живых, нашлось место и ему, лейтенанту ОШР. Лица ее Воронцов не смог разглядеть. Медсестра тут же начала запихивать ему под повязку, в щель, градусник.
– Доктор, скажите, я буду ходить? Ноги целы? – спросил он о том, что казалось главным.
– Не только ходить, но и бегать будете. – Она откинула простыню и начала ощупывать бинты. Что-то непонятное сказала медсестре по поводу перевязки. Потом ему: – И ходить, и бегать. Но нужна еще одна операция. Так что готовьтесь, лейтенант.
– Что, так сильно меня покалечило?
– Вам повезло. Кто-то из ваших товарищей правильно сделал первую перевязку. Быстро доставили в полевой госпиталь. Потом – к нам.
– Спасибо, доктор, – поблагодарил он.
– Готовьтесь к операции, – ответила она.
И тут Воронцов увидел ее лицо. Мягкий овал, смуглые веки, черные гладкие волосы, зачесанные под ослепительно-белый колпак, и мягкие серые глаза, напоминающие прикосновение ее рук. Кого она ему напоминала? Кого-то из прошлого, которое он хотел забыть навсегда. Особенно голос, интонация. Властная и в то же время женственная. Манера немного растягивать гласные в окончаниях слов.
Он закрыл глаза.
А доктор начала осматривать других раненых.
– Мария Антоновна, надо бы Кондратенкову тоже температуру измерить, – осторожно подал голос Гришка, жадно следя за каждым движением доктора.
– Эх, Гриша, Гриша… – тут же отреагировала она. – Не иначе вы в ухажеры ко мне набиваетесь! Не трудитесь, голубчик, ни фельдшером, ни истопником я вас при себе не оставлю. Недельки через три на переосвидетельствование и – на фронт.
– Фронта, Мария Антоновна, я не боюсь. А вот о вас скучать буду. Это правда.
– Кондратенков, как себя чувствуете? – И она наклонилась к пожилому, плотно укутанному бинтами и гипсом, которого Гришка называл батей.
– Устал я лежать в этой броне, товарищ доктор, – ответил усатый. – Пролежни, наверно, уже образовались. Бока ноют.
– Гипс начнем снимать на следующей неделе. Потерпите.
Когда доктор ушла, Кондратенков вздохнул и сказал:
– Капитан, разволновал ты меня, стервец.
– Ты, бать, о чем?
– Да про девок напомнил.
– Про каких девок? – хитрил Гришка, вытянув шею и подмаргивая всем, кто лежал в палате.
– Ну как про каких? За которыми подсматривал. На речке, помню… Купальня у нас одна была. И они потом, ну, девки, платьишки свои и трусы в кусты выжимать ходили. Купались-то в платьях. А мы с Кузьмой, друг у меня был, затаились раз, ждем… Да ну тебя к черту, капитан! Ей-богу, как незнамо кто…
– Ну-ну, бать, давай дальше. Ты ж на самом интересном остановился. Вон, разведчик уже в калачик свернулся…
Батя молчал. Молча смотрел в потолок. Бинтов на голове у него после последней перевязки стало меньше. И лицо целиком открылось. Не такой уже и старый он оказался, как показалось Воронцову вначале.
– Я ж на одной из них потом женился. Кто ж про свою жену рассказывает?
Они засмеялись.
– Бать, а дети у тебя есть? – спрашивал читавший книгу. У него была перевязана грудь и ступня левой ноги.
– А как же. О чем и думаю теперь день и ночь. Трое их у нас. Все сыны. Старшему через месяц семнадцать. На фронт рвется. В аэроклуб ходит. Уже летает. А мы еще до Днепра не дошли.
– Да, бать, попадет твой старший на фронт как пить дать.
– Догонит нас где-нибудь под Варшавой.
– Неужто так быстро теперь пойдем?
– А что! Вон как гонят!
Заговорили остальные.
– А моему старшему пятнадцать. И я не знаю, жив ли он. Под Минском наша деревня.
– Там, говорят, в партизаны многие подались.
– Да, мужики… В один прием у нас не получилось. Мы-то, считай, уже второго призыва. Первого уже почти нет. Выбили весь. А видать, и третий понадобится. Вот под него дети как раз и подрастут…
– Смоленский, – вдруг спросил Гришка, – а ты какого призыва? На резервиста вроде не похож. С какого года на фронте?
– С сорок первого. С октября.
Гришка присвистнул. Кивнул на подвязанную на растяжке руку:
– И что, эта твоя нашивка первая?
– Третья.
В палате сразу затихли.
– Да, кому как. Вон, батю по первому заходу, а как сразу…
Вскоре Воронцов узнал, что лежат они в тыловом военном госпитале, а вернее, в обыкновенной школе, переоборудованной под госпиталь, что находится эта школа-госпиталь в городе Серпухове Московской области на тихой улице недалеко от такой же тихой, почти неподвижной, реки Нары. В палате вместе с ним лежат офицеры. Четыре капитана, два лейтенанта и два майора. Так что Гришка действительно был капитан. Прибыл он сюда из-под Ржева. Артиллерист, командир батареи дивизионных 76-мм орудий. Батя – майор Кондратенков. Воевал в Пятой гвардейской дивизии с января сорок второго. Командовал ротой, когда его полк одним из первых ворвался в Юхнов. Перед самым ранением получил полк, преобразованный в боевую группу. Ранен под Износками. Места для Воронцова знакомые. Другой майор, Грунин, начальник штаба стрелкового полка той же Пятой дивизии, попал под обстрел, когда вместе со своим оператором и ПНШ по разведке обходил передовую. Теперь перечитывал школьную библиотеку. В разговорах он участвовал редко. Послушает, усмехнется, снисходительно качнет головой и – снова в книжку. Капитанов вскоре выписали. С ними Воронцов даже не успел как следует познакомиться. В один день они прошли медкомиссию и явились в палату уже в отутюженных гимнастерках. Сияя медалями и нашивками за ранения, попрощались и отбыли по своим частям. Из всех капитанов остался один Гришка.
– А я в свой полк возвращаться не хочу, – подал голос один из лейтенантов, обычно молчаливо слушавший соседей. Он уже ходил по палате, бережно придерживая свой бок. Огромный осколок прошел по касательной, разрубив несколько ребер. Еще бы на сантиметр глубже…
– А че так, Астахов? – поинтересовался Гришка. Гришка интересовался всем. Поэтому вступал в любой разговор. Скучно ему было в госпитале, невыносимо.
– Да комбат у нас – сволочь. – Астахов смотрел в окно. Там кивал листвой старый клен, который дорос до третьего этажа и наполовину закрывал окно палаты. – Прицепился ко мне – то не так, это не так… Штрафбатом угрожает. Ротный сквозь пальцы смотрит. Водку вечерами вместе жрут. Не вернусь. В армейский офицерский резерв пойду. А там – куда попаду, туда и попаду. Меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют.
А через несколько дней Астахов рассказал свою историю, из-за которой у него с комбатом и разгорелся сыр-бор. В роте у них была санинструктор, землячка Астахова. Они даже в одной школе учились до войны. И началась у них любовь. А потом приглянулась она комбату. Стала ходить к нему в землянку… У того, до нее, была радистка. Он ее, с пузом, месяц как в тыл отправил. Комиссовали радистку. Командир полка после того случая всех радисток разогнал, солдат вместо них набрал мужиков. А комбат санинструктора присмотрел…
– Да плюнь ты на них, Астахов! – утешал Гришка. – Плюнь и забудь!
– Так ведь он ее бросит. Позабавится, сволочь, и бросит. У него в Москве семья, жена и двое детей. Фотокарточку как-то показывал. А мне пригрозил: будешь под ногами, мол, крутиться, в штрафную, на усмирение, пойдешь…
– А че ты штрафной боишься? Вон, Сашка, восемь месяцев в штрафной воевал! Вся грудь в орденах! Смотри, очухался и снова на передовую рвется.
– Ты, Гришка, людей не баламуть, – оборвал артиллериста майор Кондратенков. – Зачем ты его под руку толкаешь? Видишь, он не в себе еще. Такое не сразу забывается. Понимать надо. А тебе, Астахов, действительно в другую часть лучше уйти. А, знаешь, давай ко мне! У меня часть особая.
– Бать, да тебя же комиссуют, – возразил Гришка.
– Ни хрена меня не комиссуют! Ты что на меня, как на списанного смотришь? Комиссуют… Скорей тебя спишут. В тыл или еще куда. Вошебойкой командовать.
Когда успокоились, майор Кондратенков, с трудом перевернувшись на бок, сказал:
– Вот у меня в полку насчет этого, бабского дела, полный порядок. Я это еще с прошлого года завел: ни одной бабы на передовой. Чтоб и не пахло нигде юбкой. Бойцов набрал. Через месяц и санитарами стали, и фельдшерами. Так-то.
– Жестокий ты мужик, батя.
– Зато в землянках порядок! И командиры делом заняты. Голова у них работает правильно. Думают о том, как солдата накормить, да чтобы он не завшивел в окопе и малярией не заболел. А не о том, как удобней землянку перегородить, чтобы там радистке юбку задирать.
А Воронцов думал вот о чем. Если доктор говорит правду, если через месяц-другой он встанет на ноги и – снова на фронт, то куда возвращаться ему? Снова в штрафную роту? Капитан Солодовников тоже где-то лежит в госпитале. Жив ли? Санитары уносили ротного в тыл в бессознательном состоянии. Медведев и Бельский убиты. Кондратий Герасимович… Его, конечно же, терять не хотелось. Старый боевой товарищ. Но если возвращаться, то неизбежно придется выяснять отношения со старшим лейтенантом Кацем. Вот уж кого Воронцов не хотел видеть ни при каких обстоятельствах. И тут же он успокаивал себя: рано, рано думать о возвращении, слишком рано и самонадеянно…
И все-таки он выжил. Выжил! И скоро встанет. А если встанет на ноги, то вернется туда, где оставил своих товарищей.
Примечания
1
Унтер-фельдфебель соответствовал званию старший сержант в РККА.
2
Фузилер – рядовой стрелок.
3
Стариком в вермахте солдаты называли командира пехотной роты.
4
ПК – негласный почтовый контроль. Проводился в РККА органами госбезопасности в отношении подозреваемых во враждебной деятельности.
5
О событиях весны 1942 года, о злоключениях группы Воронцова под Вязьмой, в окруженной Западной группировке 33-й армии, о прорыве и всем, что было потом, см. вторую книгу – «Иду на прорыв!».
6
Кто это? Невеста?
7
Нет, господин офицер, это моя мать.
8
На тяжелом танке КВ устанавливались приборы внутренней и внешней связи. Внутренняя связь осуществлялась посредством танкового переговорного устройства на четыре абонента – ТПУ-4 бис. Внешняя – радиостанцией 71-ТК-3, а позднее более совершенной ЮР.
9
Штурмовик Ил-2 был вооружен двумя 23-мм пушками, двумя пулеметами в крыльях. Брал на борт 400–600 килограммов бомб. Кроме того, под крыльями на специальных направляющих рельсах, сконструированных для более точного пуска, имел восемь реактивных снарядов.
10
Банно-прачечный комбинат.
11
МР 40 – пистолет-пулемет. В немецкой армии им были вооружены командиры пехотных рот, командиры взводов, отделений и их заместители. А также танкисты и спецподразделения. Эффективен был в ближнем бою. Прицельная дальность выстрела – до 100 м. Иногда его называют «шмайсером». На Восточном фронте использовались три модификации: МР 38, МР 38/40, МР 40.
12
ППГ – передвижной полевой госпиталь.
1
ПТРС – противотанковое ружье Симонова. Разработано и поступило на вооружение РККА в 1941 г. одновременно с противотанковым ружьем системы Дегтярева. Основное отличие от ПТРД заключалось в том, что ружье конструкции Симонова, так же, как и его винтовка АВС образца 1936 г., было самозарядным, магазинного типа. Скорострельность – 15 выстрелов в минуту. Его автоматика работала за счет энергии пороховых газов, отводимых из канала ствола, и воздействия их на затвор через газовый поршень со штоком. Ружье Симонова было оснащено передвижным прицелом секторного типа от 100 до 1500 м. Вес в боевом положении 20,9 кг. Емкость магазина – 5 патронов. Заряжание производилось с помощью обоймы на 5 патронов. Огонь велся одиночными выстрелами. Калибр 14,5 мм. Начальная скорость пули 1012 м/с. Прицельная дальность 1500 м. Наилучшие результаты по танкам достигались на дальности до 300 м. Пуля пробивала броню до 35 мм. Применялись два типа бронебойных пуль: Б-32 – со стальным каленым сердечником и БС-41 – с металлокерамическим сердечником. И тот и другой образцы обладали эффективным зажигательным действием. БС-41 имел наибольшую бронепробиваемость и использовался для стрельбы по танкам. К концу войны, когда противоборствующие стороны нарастили массовое производство танков и бронетехники с мощной броней, которая оказалась недоступной для противотанковых ружей, значение последних упало. С января 1945 г. производство «бронебоек» прекращено. Всего за годы Великой Отечественной войны наша промышленность выпустила 400 000 противотанковых ружей.
2
ПТАБ – противотанковая авиационная бомба кумулятивного действия. Разработка конструктора И. А. Ларионова. Размерами эта принципиально новая разработка напоминала широко применявшуюся до этого авиационную бомбу массой 2,5 кг. В бомбоотсеки самолета Ил-2 в четырех кассетах можно было разместить до 190 штук таких бомбочек. Сброс кумулятивных бомб производился с высоты 75–100 м. При этом штурмовик создавал огненную дорожку шириной до 15 м и длиной 70 м, на которой уничтожалось все, что двигалось. Эффект этих бомб увеличивался тем, что именно верхняя броня танков, в том числе и новых конструкций, была наиболее тонкой и уязвимой. Впервые ПТАБы были применены 6 июля 1943 г. на Курской дуге. Штурмовики уничтожили и вывели из строя сотни единиц бронетехники противника. Если учесть, что поле боя осталось за нами, урон панцар-дивизиям вермахта был нанесен колоссальный.
3
ШКАС – 7,62-мм скорострельный авиационный пулемет системы Шпитального и Комарицкого образца 1932–1937 гг. Долгие годы этот пулемет по своей скорострельности превосходил все зарубежные образцы. Высокий темп огня был достигнут за счет короткого хода подвижных частей пулемета и совмещения некоторых операций по перезаряжанию. ШКАС выпускался в крыльевом, турельном и синхронном вариантах. Устанавливался на различных моделях боевых самолетов. На штурмовике Ил-2 бортовой стрелок был вооружен турельной системой. Темп огня – 1800 выстрелов в минуту. Масса в боевом положении – 10,5 кг. Начальная скорость пули – 825 м/сек.