27
Меня зовут Яков Шульман. Я пишу это письмо друзьям в Лодзь:
Дорогие мои друзья, я медлил с письмом, ожидая подтверждения дошедших до меня слухов. Увы, как это ни прискорбно, теперь мы знаем истину. Я говорил с очевидцем, которому удалось спастись. Он рассказал мне все. Их вывезли в Хелмно, близ Торуни, и всех их схоронили в Жешувском лесу. Евреев убивали двумя способами: пулями и газом. Вот что случилось с тысячами евреев из Лодзи. Не подумайте, что это писал безумец. Увы, это трагическая, ужасная правда.
Я так устал, что не могу больше писать. Сотворивший небо и землю, спаси нас!
Я пишу это письмо 19 января 1942 года. Несколько недель спустя, в февральскую оттепель, когда в лесах вокруг моего родного Градова вдруг запахло весной, нас, узников лагеря, сажают в фургоны. На некоторых фургонах нарисованы яркие экзотические деревья и животные. Прошлым летом в них вывозили из лагеря детишек. За зиму краска выцвела, а подновить немцы не потрудились, и веселые картины поблекли как прошлогодние мечты.
Нас вывозят за полтора десятка километров от Хелмно. Немцы зовут этот город Кулмхоф. Здесь нам приказывают выйти из машин и облегчиться в лесу. Я не могу на глазах у охранников и бесчисленного множества людей, но делаю вид, что справил малую нужду и застегиваю брюки.
Нас снова загоняют в фургоны и везут в старый замок. Здесь опять приказывают выйти и конвоируют в подвал через двор, заваленный грудами одежды и обуви. На стене подвала нацарапано на идише: «Живым отсюда не уходит никто». В подвале нас сотни – все мужчины, все из Польши, большинство из ближайших сел, из Градова и Коло, но есть и из Лодзи. В воздухе – застоявшийся запах сырости, гнили, холодного камня и плесени.
Через несколько часов, в сумерки, мы выходим из подвала живыми. Приехало много новых фургонов – больших, с двустворчатыми дверями, цвета хаки. У них на бортах нет никаких рисунков. Охранники распахивают двери – фургоны набиты почти до отказа, в каждом от семидесяти до восьмидесяти человек. Ни одного из них я не знаю.
Немцы пинками загоняют нас в большие фургоны. Я слышу плач и крики и начинаю молиться, и люди подхватывают вслед за мной слова: «Шма Израэль» – «Слушай, Израиль». Мы молимся, пока нас заталкивают в вонючие фургоны. Мы продолжаем молиться, когда захлопываются двери.
Снаружи немцы орут на шофера-поляка и его польских помощников. Я слышу, как один из помощников по-польски выкрикивает: «Газ!», и раздается звук, как будто под днищем грузовика соединяют трубы или шланги. С ревом заводится мотор.
Рядом со мной некоторые еще продолжают молитву, но большинство плачут и кричат. Фургон медленно, очень медленно трогается с места. Я знаю, что нас везут по узкой асфальтовой дороге, которую немцы проложили от Хелмно до леса. Эта дорога ведет в никуда, она обрывается посреди леса, расширяясь так, чтобы грузовики могли развернуться, не съезжая с асфальта. А дальше – ничего, кроме печей, выстроенных по приказу немцев, и вырытых по их же приказу рвов. Евреи в лагере, прокладывавшие эту дорогу, строившие эти печи и копавшие эти рвы, рассказывали нам обо всем. Мы не верили им, а потом их забрали… оттранспортировали.
Воздух густеет. Нарастает плач. Голова раскалывается. Трудно дышать. Сердце бухает. Я держу за руки юношу, стоящего слева, и старика, стоящего справа. Они молятся вместе со мной.
В глубине фургона кто-то поет, заглушая вопли, поет на идише, поет хорошо поставленным оперным баритоном:
Боже мой, Боже мой,
для чего Ты оставил нас?
Нас уже бросали в огонь,
но не предали мы Твой Святой Закон.
Энея! Боже мой! Что это?
Тс-с. Все в порядке, милый. Я здесь.
Я не… что это?
Меня зовут Катрин Катейен Эндимион, и я жена Трорба Эндимиона, который пять местных месяцев назад погиб на охоте. А еще я мать ребенка по имени Рауль, которому сейчас три гиперионских года, он под присмотром теток играет у костра в кругу фургонов.
Я взбираюсь на поросший травой холм, возвышающийся над долиной, где мы расположились сегодня на ночлег. Вдоль ручья растет несколько триаспий, и все – больше в долине никаких примет, только низкая трава, вереск, осока, скалы, валуны и лишайники. И овцы. Сотни овец каравана, опекаемые пастушьими собаками, с блеянием толкутся и кружатся на холмах к востоку отсюда.
Бабушка штопает одежду, сидя на камне, откуда открывается великолепный вид на запад. Над горизонтом висит марево, означающее водные просторы, но вокруг нас одни только пустоши, вечернее лазурное небо, пересекаемое беззвучными росчерками метеоров, да шелест ветра в траве.
Я опускаюсь на камень рядом с бабушкой. Она мама моей покойной мамы, и она похожа на нас, только старше: кожа обветрена, седые волосы коротко подстрижены, на волевом лице – острые скулы и острый нос, от уголков карих глаз лучиками разбегаются морщинки.
– Наконец-то ты вернулась, – говорит она. – Путь домой был спокойным?
– Да, – говорю я. – Том повез нас из Порт-Романтика вдоль берега, а потом по шоссе Клюва, он не хотел платить за паром через Болота. Первую ночь мы переночевали в Бенброкской таверне, а на вторую стали лагерем у Суисса.
Бабушка кивает, не прерывая работы. Рядом с ней на камне стоит корзина с одеждой.
– А что врачи?
– Клиника большая, – говорю я. – Христиане расширили ее с тех пор, как мы последний раз были в Порт-Романтике. Сестры… санитарки… были очень добры ко мне.
Бабушка ждет.
Я гляжу на долину, озаренную последними лучами солнца, проглянувшего из-за туч. Свет озаряет макушки холмов, воспламеняя закатными красками вереск, валуны отбрасывают на траву прозрачные тени.
– Рак, – говорю я. – Новая разновидность.
– Доктор из Кромки Пустошей нам это уже сказал. Каковы их прогнозы?
Я беру рубашку – это рубашка Трорба, но теперь ее носит брат Трорба, Лей, дядя Рауля. Вынув иголку с ниткой, заколотую в фартук, я берусь пришивать пуговицу, которую Трорб потерял перед той злополучной охотой. При мысли, что я отдала Лею рубашку без пуговицы, щеки мои вспыхивают от стыда.
– Они рекомендовали мне принять крест, – говорю я.
– Значит, средства нет? – спрашивает бабушка. – Несмотря на все их машины и сыворотки?
– Было, – отвечаю я. – Но очевидно, в нем использовалась молекулярная технология…
– Нанотехнология, – уточняет бабушка.
– Да. А Церковь ее запретила. На более цивилизованных планетах есть другие методы лечения.
– Но на Гиперионе нет. – Бабушка откладывает в сторону вещи, лежавшие у нее на коленях.
– Совершенно верно.
Я чувствую ужасную усталость, легкое недомогание после обследования и обратной поездки – и невероятное спокойствие. А еще невероятную печаль. Ветерок доносит смех Рауля и других мальчиков.
– И они советуют принять их крест. – Последнее слово выходит у бабушки каким-то коротким и колючим.
– Да. Вчера со мной полдня беседовал очень милый молодой священник.
– И ты это сделаешь, Катрин? – Бабушка смотрит мне прямо в глаза.
Я спокойно встречаю ее взгляд.
– Нет.
– Ты уверена?
– Абсолютно.
– Если бы Трорб принял крестоформ прошлой весной, когда его молил об этом миссионер, сейчас он снова был бы жив.
– Это был бы не мой Трорб.
Я отворачиваюсь. Впервые с тех пор, как несколько месяцев назад у меня начались боли, я плачу. Плачу не о себе – просто мне вдруг вспомнилось, как Трорб улыбнулся и помахал мне на рассвете, отправляясь с братьями на охоту.
Бабушка берет меня за руку:
– Ты думаешь о Рауле?
– Пока нет, – качаю я головой. – Но через несколько недель не буду думать ни о ком другом.
– Знаешь, о нем можешь не беспокоиться, – тихо говорит бабушка. – Я еще не забыла, как вырастить ребенка. Я еще многое могу рассказать и многому научить. И я сохраню в нем память о тебе.
– Он будет еще слишком мал, когда… – Я обрываю себя на полуслове.
– Детские воспоминания – самые глубокие, – сжав мою руку, ласково говорит бабушка. – Когда мы стареем и дряхлеем, воспоминания детства встают перед нами яснее всего.
Слезы застилают от меня великолепие заката. Я отворачиваюсь, избегая встречаться глазами с бабушкой.
– Я не хочу, чтобы он вспоминал меня только когда состарится. Я хочу видеть его… каждый день… видеть, как он играет и растет.
– Помнишь стихотворение рёкку, которому я научила тебя, когда ты была едва ли старше Рауля?
Я не могу удержаться от смеха.
– Ты научила меня десяткам рёкку, бабушка!
– Самое первое, – не сдается она.
Чтобы вспомнить стихотворение, мне требуется не более секунды. Я декламирую, избегая напевного речитатива, как учила меня бабушка, когда я сама была чуть старше Рауля:
Как счастлив я
Идти в руке рука
С детьми,
Чтоб свежей зелени собрать
В полях весны!
Бабушка прикрывает глаза, и я вижу, что веки у нее тонкие, как пергамент.
– Ты любила это стихотворение, Катрин.
– Я и сейчас его люблю.
– А разве в нем говорится, что надо отправиться за зеленью на следующей неделе, через год или через десять лет, чтобы испытать счастье сейчас?
– Легко тебе говорить, старуха, – с улыбкой отвечаю я, любовью и нежностью голоса умеряя грубость слов. – Ты собирала зелень семьдесят четыре весны и будешь собирать ее еще весен семьдесят.
– Вряд ли так уж много. – Пожав мне руку еще раз, бабушка отпускает ее. – Суть в том, что важно пойти с детьми сейчас, в лучах сегодняшнего весеннего заката, чтобы собрать зелень быстро, к сегодняшнему обеду. Я приготовила твое любимое блюдо.
– Суп северного ветра?! – всплескиваю я руками. – Но порей еще не созрел!
– Созрел на южных равнинах, я отправила Лея и его мальчиков. Они набрали полный котел. Ступай же, собери весенней зелени, чтобы добавить в суп. Возьми малыша и возвращайся до темноты.
– Я люблю тебя, бабушка.
– Знаю. И Рауль любит тебя, малышка. Я уж позабочусь, чтобы круг не разорвался. Беги же.
Я просыпаюсь в падении. Я и не спал. Листья Звездного Древа на ночь заслонили солнце, и сквозь прозрачную стенку кокона видны сияющие звезды. Голоса не стихают. Видения не угасают. Это совсем не похоже на сон. Это шквал видений и звуков, тысячи голосов сливаются в едином хоре, и каждый взывает ко мне, жаждет быть услышанным. До сих пор я не помнил материнского голоса. Когда рабби Шульман кричал на Старой Земле по-польски и молился на идише, я понимал не только его слова, я понимал его мысли.
Я схожу с ума.
– Нет, милый, ты не сходишь с ума, – шепчет Энея. Она парит у теплой стены кокона, прижимая меня к себе. Хронометр показывает, что период сна в этом районе Звездного Древа почти закончился и уже через час листья переместятся, чтобы впустить в кокон свет солнца.
Голоса шепчут, бормочут, спорят, всхлипывают… Видения мелькают в глубине сознания, как вспышки в глазах после удара по голове. Я ловлю себя на том, что весь напружинен, кулаки сжаты, зубы стиснуты, жилы на шее вздулись, словно я сражаюсь с ураганным ветром или приступом боли.
– Нет-нет, – говорит Энея, нежно гладя меня по лицу. Пот парит вокруг меня едким ореолом. – Нет, Рауль, расслабься. Ты чрезвычайно чувствителен к этому, милый. Я так и думала. Расслабься – и голоса стихнут. Не держи их. Ты можешь этим управлять, милый. Ты можешь слушать, когда захочешь, и заставить их умолкнуть, когда потребуется.
– Они никогда никуда не уйдут? – спрашиваю я.
– Уйдут, но недалеко, – шепчет Энея.
В лучах солнца по ту сторону лиственного барьера парят Бродяги-«ангелы».
– И ты слушаешь это с детства?
– Чуть ли не с зачатия.
– Боже мой, Боже мой. – Я тру глаза крепко стиснутыми кулаками. – Боже мой…
Меня зовут Амни Махен Аль Ата, и мне одиннадцать стандартных лет, а в нашу деревню на Кум-Рияде идут войска Священной Империи. Наша деревня – далеко от городов, далеко от шоссе, далеко от воздушных трасс, даже от караванных путей, пересекающих каменистую пустыню и Пылающие Равнины, – и то далеко.
Уже два вечера их корабли проносятся по небу с востока на запад, совсем как раскаленные угли. Отец говорит, они летают выше воздуха. Вчера деревенское радио приняло приказы имама из Аль-Газали, а он слышал по телефону из Омара, что все, кто живет в оазисах Плоскогорий и Пылающих Равнин, должны выйти из своих домов и чего-то ждать. Отец ушел на собрание мужчин в нашей глинобитной мечети.
Моя семья стоит около дома. И остальные тридцать семей тоже ждут. Наш деревенский поэт Фарид уд-Дин Аттар ходит от одного к другому, он пытается успокоить нас стихами, но даже взрослым – и то страшно.
Отец вернулся. Он говорит маме, что мулла решил не ждать, пока нас убьют неверные. Деревенское радио не смогло связаться с мечетью ни в Аль-Газали, ни в Омаре. Папа думает, что радио опять сломалось, а мулла – что неверные уже убили всех к западу от Пылающих Равнин.
Со стороны других домов доносятся выстрелы. Мама и старшая сестренка хотят убежать, но отец велит им остаться. Я слышу крики. Я смотрю на небо и жду, когда опять покажутся корабли неверных. Когда я опускаю взгляд, исполнители воли муллы выходят из-за нашего дома, вставляя в свои винтовки новые магазины. У них суровые лица.
Отец велит нам всем взяться за руки.
– Аллах велик, – говорит он, и мы повторяем:
– Аллах велик.
Даже я знаю, что «ислам» означает покорность милосердной воле Аллаха.
В последнюю секунду я вижу угольки в небе – это корабли неверных высоко-высоко в зените плывут с востока на запад.
– Аллах велик! – кричит отец.
Я слышу выстрелы.
– Энея, я не понимаю, что это значит.
– Рауль, они не значат, они существуют.
– Они истинны?
– Истинны, как любое воспоминание, любимый.
– Но как? Я слышу голоса… так много голосов… и как только я… сознанием касаюсь одного из них… они ярче и отчетливее, чем мои собственные воспоминания.
– И все-таки это воспоминания, любимый.
– Умерших…
– Эти – да.
– Изучение их языка…
– Мы должны учить их языки во многих смыслах, Рауль. Их настоящие языки… английский, идиш, польский, фарси, тамильский, греческий, китайский… но еще и язык их сердец. Душу их памяти.
– А эти призраки говорят, Энея?
– Они не призраки, любимый. Смерть – окончательна. Душа – уникальная комбинация воспоминаний и личности, которую мы проносим через жизнь… когда жизнь уходит, душа умирает тоже. Остается лишь то, что мы оставили в памяти тех, кто любил нас.
– И эти воспоминания…
– Резонируют в Связующей Бездне.
– Как? Все эти миллиарды жизней…
– И тысячи рас, и миллиарды лет, любимый. В ней – осколки воспоминаний твоей мамы… и моей… и жизненные впечатления существ, невероятно отдаленных от нас в пространстве и времени.
– А я могу прикоснуться и к ним, Энея?
– Наверное. Сможешь со временем и с опытом. Чтобы понять их, у меня ушли годы. Трудно постичь даже чувственное восприятие существ, пошедших по иному пути развития, не говоря уж об их мыслях, воспоминаниях и эмоциях.
– Но ты сумела?
– А я старалась.
– Они отличаются от нас, как сенешаи или акератели?
– Куда больше, Рауль. Сенешаи целые поколения скрытножили на Хевроне бок о бок с людьми. А ведь они эмпаты, эмоции – первооснова их языка. Акератели чрезвычайно отличаются от нас, но довольно схожи с индивидуумами Центра, которых навещал мой отец.
– У меня голова болит, детка. Ты не поможешь мне избавиться от этих голосов и образов?
– Я помогу тебе сделать их тише, любимый. Избавиться от них ты уже не сможешь никогда. Это благословение и проклятие причастия моей кровью. Но прежде чем я покажу тебе, как сделать их тише, послушай еще пару минут. Уже почти рассвело.
Меня зовут Ленар Хойт, я священник, но сейчас я Папа Урбан Шестнадцатый и служу мессу по случаю воскрешения Джона Доменико кардинала Мустафы в соборе Святого Петра для пятисот избранных христиан.
Стоя у алтаря и простирая руки, я произношу Молитву верных:
Богу Отцу Всемогущему,
Воскресившему из мертвых Христа,
Сына Своего,
о спасении живых и мертвых
с верою помолимся.
Кардинал Лурдзамийский, который прислуживает мне на мессе в качестве дьякона, подхватывает:
Дабы возвратил Он в общение верных
усопшего кардинала Джона Доменико Мустафу,
получившего в крещении семя вечной жизни,
Господу помолимся.
Дабы он, исполнявший священное служение
в Церкви,
Снова смог служить Господу в своей
обновленной жизни,
Господу помолимся.
Дабы душам братьев, друзей
и благотворителей наших
сподобиться награды за труды их,
Господу помолимся.
Дабы всех усопших в надежде воскресения
Он принял в свет лица Своего
И даровал им воскресение,
дабы они и далее служили Ему,
Господу помолимся.
Дабы братьям и сестрам нашим,
Находящимся теперь в скорби
и терпящим бедствия от безбожников,
Он помогал и милостиво утешал,
Господу помолимся.
Дабы всех здесь собравшихся
в вере и благочестии
Он собрал в преславное Свое царство
и даровал им воскресение,
Господу помолимся.
Сейчас, когда хор поет песнь оффертория и все собравшиеся преклонили колени, в звенящем молчании ожидая пресуществления, я возношу святые дары со словами:
– Прими, Господи, эти дары, которые мы приносим Тебе за раба Твоего кардинала Джона Доменико Мустафу; Ты даровал ему высокий духовный сан в этом мире, благоволи принять его в общение святых Твоих, милостиво прими его в Царствие Твое и даруй ему Воскресение.
Через Христа, Господа нашего.
Собравшиеся отвечают:
– Аминь.
Я подхожу к саркофагу, стоящему у алтаря, окропляю его святой водой и читаю префаций:
Воистину достойно и справедливо,
должно и спасительно
нам всегда и везде благодарить Тебя,
Господи, Святый Отче,
Всемогущий Вечный Боже,
через Христа, Господа нашего.
В Нем воссияла надежда
блаженного воскресения,
чтобы мы, огорчаемые неизбежностью смерти,
утешились обещанием будущего бессмертия.
Ибо у верующих в Тебя, Господи,
жизнь не отнимается, но изменяется,
и с разрушением дома
сего земного странствования
мы полагаемся на Твое прощение
и Твое милосердие
и верим, что Ты воскресишь нас.
Поэтому мы с Ангелами и Архангелами,
с Престолами и Господствами
и со всем сонмом небесного воинства
поем песнь славе Твоей, непрестанно взывая:
Гремит огромный орган Святого Петра, хор поет «Sanсtus»:
Свят, Свят, Свят Господь Бог Саваоф,
Полны небеса и земля славы Твоей.
Осанна в вышних.
Благословен Грядущий во имя Господне.
Осанна в вышних.
После причастия, когда месса окончена и паства потихоньку расходится, я медленно иду в сакристию. Мне тоскливо, и у меня болит сердце, в буквальном смысле слова болит. Сердечная недостаточность. Опять она меня настигла и превращает в пытку каждый шаг, каждое слово. «Я не должен говорить кардиналу Лурдзамийскому», – думаю я.
Кардинал входит, когда министранты помогают мне снять облачение.
– Пришел курьерский авизо с двигателем Гидеона, Ваше Святейшество.
– С какого фронта?
– Не от эскадры, святой отец. – Кардинал хмурится, сжимая толстыми пальцами записку.
– Тогда откуда? – Я нетерпеливо протягиваю руку. Записка написана на тонком велене.
Прибываю на Пасем, в Ватикан.
Энея
Я поднимаю взгляд на своего секретаря:
– Вы можете остановить флот, Симон Августино?
– Нет, Ваше Святейшество. Они совершили скачок более двадцати четырех часов назад. Значит, уже закончили ускоренное воскрешение и с минуты на минуту пойдут в атаку. Мы не успеем снарядить авизо и дать отбой.
Я замечаю, что у меня трясется рука, и возвращаю записку кардиналу Лурдзамийскому.
– Вызовите Марусина и весь высший командный состав Флота. Скажите им, чтобы вернули в систему Пасема все оставшиеся боевые корабли. Немедленно.
– Но, Ваше Святейшество, – раздраженно говорит он, – в данный момент проводится столько важных военных…
– Немедленно! – обрываю я.
Кардинал Лурдзамийский кланяется:
– Немедленно, Ваше Святейшество.
Я отворачиваюсь; боль в груди и одышка – как предупреждение от Господа, что мне осталось недолго.
– Энея! Папа…
– Спокойно, любимый. Я здесь.
– Я был с Папой… с Ленаром Хойтом… но он не мертвый, ведь нет?
– Ты уже учишься языку живых, Рауль. Невероятно, что твой первый контакт с памятью живого человека вывел тебя на него. По-моему…
– Нет времени, Энея! Нет времени. Его кардинал… Лурдзамийский… принес твою записку. Папа пытался отозвать Флот, но кардинал Лурдзамийский сказал, что уже слишком поздно… что они совершили скачок двадцать четыре часа назад и в любой момент могут пойти в атаку. Наверное, это здесь. Наверное, речь шла об эскадре, сосредоточенной на Лакайле-9352…
– Нет! – Крик Энеи выхватывает меня из какофонии образов и голосов, воспоминаний и чувств, не уничтожив их, а заставив отойти на второй план, и теперь они – как громкая музыка, доносящаяся из соседней комнаты.
Схватив комлог, Энея вызывает наш корабль и Навсона Хемнима.
Натягивая одежду, я пытаюсь сосредоточиться на своей любимой, но чувствую себя как ныряльщик, который всплывает из глубин – ропот чужих голосов и воспоминаний по-прежнему окружает меня.
Отец капитан Федерико де Сойя молится, преклонив колени, в своем личном коконе на дереве-звездолете «Иггдрасиль», только де Сойя больше не называет себя «отец капитан», просто «отец». Но даже это внушает ему сомнения, и вот он молится, преклонив колени, молится, как молился уже много часов этой ночью и как будет молиться еще долгие часы, дни и ночи – с тех самых пор, как крестоформ отпал от его груди и вышел из тела после причастия кровью Энеи.
Отец де Сойя молит о прощении, которого – он твердо знает – оннедостоин. Он молит о прощении за годы службы Империи, за многие битвы, за отнятые им жизни, за прекрасные творения Господа и дела рук человеческих, которые он разрушил. Отец Федерико де Сойя молится, преклонив колени, в тишине кельи и просит Господа своего и Спасителя… Бога Отца Милосердного, в которого его научили верить и который – он уже ничего не знает твердо – вряд ли простит его… просит простить его – не ради него самого, но ради того, чтобы все его намерения, деяния и действия в те месяцы, годы или даже часы, которые ему отпущены, – направлялись единственно и исключительно к служению и восхвалению Его Божественного Величия.
Я разрываю этот контакт с внезапным отвращением к себе, будто поймал себя на подглядывании. И в то же мгновение осознаю, что если Энея знала язык живых с самого рождения, то, конечно, она тратила больше сил на то, чтобы отказаться от этого знания, избежать непрошеного вторжения в чужую жизнь – нежели на то, чтобы его совершенствовать.
Открыв диафрагму в стене кокона, Энея выбралась на мягкий дерн органического балкончика, прихватив комлог. Я выплыл следом и плавно опустился рядом – здесь тяготение благодаря силовому полю составляет 0,1g. Над диском комлога голограммы Хета Мастина, Кета Ростина и Навсона Хемнима – но все они смотрят в сторону от объектива, как и Энея.
Я поднимаю голову и вижу, куда они смотрят.
Сквозь крону Звездного Древа пробиваются огненные росчерки, распускаются, как розы, оранжевые и алые сполохи. Мгновение мне кажется, что это всего лишь блики на листьях, каракатицы, «ангелы» и поливочные кометы, отражающие свет… И тут я понимаю, что это.
Корабли Имперского Флота пробиваются сквозь Звездное Древо в сотне мест сразу, и их огненные хвосты рассекают стволы и ветви, словно холодно блистающие клинки.
Под градом листьев и древесных обломков, разлетающихся на тысячи километров, ветвь, кокон и балкон сотрясаются, как от землетрясения.
И наступил сверкающий хаос. Лазерные пучки кроили пространство, становясь видимыми благодаря истекающей в вакуум атмосфере, благодаря живой материи, обращенной во прах, благодаря пылающим листьям, крови Бродяг и тамплиеров. Лучи резали и сжигали все, что попадалось на их пути.
В нескольких километрах от нас ярко расцветают новые взрывы. Силовое поле пока еще держится, и грохот обрушивается на стену кокона, трепещущую, будто шкура раненого зверя.
Комлог Энеи погас в тот самый миг, когда Звездное Древо над нами вспыхнуло и взорвалось в безмолвии вакуума. Рев, крики и вопли были еще слышны, но я понял – через считанные секунды поле откажет, и нас с Энеей вынесет в окружении тонн обломков в открытый космос.
Я хотел было втащить ее в кокон, который уже пытался закрыться в бесплодной попытке выжить.
– Нет, Рауль, смотри!
Над нами, под нами, вокруг нас Звездное Древо полыхало взрывами, разлетались в щепу лианы и ветви, огонь пожирал Бродяг-«ангелов», лопались десятикилометровые рабочие каракатицы, вспыхивали, как спички, пытавшиеся отчалить деревья-корабли.
– Они убивают эргов! – прокричала Энея сквозь рев ветра и грохот взрывов.
Я молотил кулаками по стене, выкрикивая команды. Диафрагма открылась всего лишь на секунду, и я успел втащить Энею внутрь.
Но и здесь не было спасения. Плазменные сполохи проникали даже сквозь поляризованные стены кокона.
Выхватив из шкафчика рюкзак, Энея втиснулась в лямки, я быстро сунул за пояс нож – как будто нож чем-то может помочь!
– Мы должны добраться до «Иггдрасиля»! – крикнула Энея, и мы бросились к транспортной ветви, но кокон не выпустил нас. С той стороны раздался рев.
– Ветвь сломана, – выдохнула Энея. Она так и не выпустила из рук комлог – старинный, с корабля Консула – и теперь запросила данные из сети Звездного Древа. – Мосты сожжены. Мы должны добраться до дерева-звездолета.
За стеной расцветают оранжевые сполохи взрывов. «Иггдрасиль» – в десяти километрах от нас, на восточной поверхности Биосферы. Но без подвесных мостов и транспортных ветвей он с таким же успехом может быть и в тысяче световых лет.
– Вызови сюда корабль, – говорю я. – Корабль Консула.
– Хет Мастин готовит «Иггдрасиль» к отправке… – качает головой Энея. – Нет времени выводить корабль из ангара. Мы должны попасть туда максимум через четыре минуты, или… А как насчет «второй кожи»? Мы могли бы долететь.
Теперь моя очередь покачать головой.
– Ее тут нет. Я отдал ее А.Беттику.
Кокон яростно затрясся, и Энея оторвалась от комлога. Стена раскалилась докрасна и уже начала оплывать.
Распахнув свой шкафчик, я принялся расшвыривать в стороны одежду и снаряжение. Нет, не то! Вот он – подарок отца капитана де Сойи! Я стянул с ковра кожаный футляр.
Прикосновение к управляющим нитям – и расправившийся ковер-самолет повис в невесомости. Электромагнитное поле здесь еще не отказало.
– Пошли! – крикнул я, втащив Энею на ковер. Ровно в это мгновение стена расплавилась окончательно.
И сквозь разрыв мы вылетели навстречу вакууму и безумию битвы.