1
20/VII 1941 г. …В ночь на 20 июля наша авиация продолжала боевые действия по уничтожению танковых и моторизованных частей противника…
(От Советского информбюро)
В открытое настежь окно вливался такой ароматный, пропитанный запахами яблок, дынь, арбузов, воздух, что Александр, забыв о своих ранах, потянулся к изголовью.
Приподнял голову и выглянул «на волю». Тут же его поясницу пронзила боль, в глазах запорхали желтые бабочки. Он полежал неподвижно, выжидая, когда боль отпустит, и запах из окна вновь стал струиться прямо на него, напоминая о далеком детстве, бабушкиной бахче, вкусных дынях-медовках, арбузах-мурашках, небольших, тонкокожих, сладких как нектар.
Боль понемногу утихла, и он изловчился так положить голову, что увидел открытое окно. Росшая под самым окном акация не давала ничего рассмотреть. Листья на ней даже не шелохнулись, но все равно чувствовалось, как с улицы течет в палату прохладный, освежающий воздух, волнующий, зовущий туда, на простор.
На ветку села какая-то птичка — из-за листвы нельзя было разглядеть, то ли воробей, то ли синичка, — покрутила головкой, высматривая что-то, и улетела. Над подоконником закружил большой лохматый шмель, направился было в палату, но тут же шарахнул обратно — видно, не понравился запах лекарств.
Кто-то из раненых позвал: «Няня, утку». И у Александра на душе стало так тягостно и тоскливо, будто он попал не в госпитальную палату, а в камеру заключения. Ни поговорить по душам, ни поделиться мыслями… Вчера медицинская сестричка, юная курносенькая девчушка, предлагала ему услугу — написать родным письмо. А кому? Рите? Что он ей напишет? Дать Петровскому лишние козыри? И так капитан не спускал с них глаз. Может, совсем не возвращаться в полк? А что это даст? В полку Александра знают, Меньшиков грудью встал на защиту… И пусть Петровский не спускает глаз, убедится, что Александр ни в чем не виноват.
В палату вошел лечащий врач с сестрой — начался утренний обход. И акация будто бы проснулась: зашелестели листья, закачались тоненькие ветки; стая севших на акацию воробьев загомонила, засуетилась, заверещала, нарушая покой раненых. Няня шугнула их, и воробьи улетели, а спустя немного на подоконник опустился голубь-сизарь, крупный, нахохленный. Заглянул в палату, сделал один шаг, другой, настороженно замер.
— Гулю, гулю, — позвал его лежавший ближе всех к окну раненый. — Есть захотел? Посиди немного, вот принесут завтрак — и тебе чего-нибудь перепадет.
— Прожорливая, бесполезная птица, — отозвался второй раненый. — Раз его покормили, так он теперь каждый день повадился. А ну кыш отсюдова!
— Пусть посидит, — вступилась за голубя санитарка. — Глядишь, весточку кому-то принес, можа, тебе самому письмецо али привет.
— А твои как дела, герой? — вывел его из задумчивости голос врача, остановившегося у кровати. — Голубю завидуешь? На то он и птица… И твои дела не так уж плохи, температура спала, почти нормальная, значит, скоро танцевать будем. — Он откинул простыню, распахнул ворот рубашки, приложил к груди фонендоскоп. Послушал. — И сердце работает как часы. Так что радуйся, пилот.
К врачу подошла сестра и что-то шепнула ему на ухо.
— Какая невеста? — недовольно изогнул брови доктор.
— Вот его, — кивнула на Александра девушка.
— У тебя есть невеста? — не то сердито, не то насмешливо уставился на него врач, а Александр никак не мог взять в толк, о чем это они. Ирина? Но как она могла здесь оказаться? Второй год она живет в Москве и о том, что он стал Тумановым, не ведает, не гадает. Рита?! От этой мысли сердце так радостно застучало, что, кажется, даже голубь услышал его и вспорхнул с окна. Нет. Рита призвана на службу, и, даже узнай она, что он ранен, ее не отпустят.
— Что же ты молчишь? — спросил врач. — От радости в зобу дыханье сперло? — И повернулся к сестре. — Ну что ж коль невеста, я думаю, надо разрешить. Только после обхода.
Александр от нетерпения кусал губы, прислушиваясь к каждому слову, к каждому движению врача, ожидая, когда он закончит обход. А тот будто нарочно подолгу задерживался у раненых, расспрашивал о самочувствии, о том, какие снятся им сны, обслушивал, общупывал, напутствовал, как малых детей.
Наконец он сложил истории болезней, передал сестре и, проходя мимо Александра, насмешливо подмигнул:
— Невеста — это хорошо! Здорово! Не забудь потом на свадьбу пригласить.
Рита появилась в проеме двери, как голубь на окне: глаза широко раскрыты, недоверчивы и настороженны, полы накинутого на плечи белого халата, приподнятые локтями, похожи на приготовившиеся к взмаху крылья. Она взглядом искала брата, и столько в этом взгляде было страдания, мольбы, надежды, что веки Александра набухли слезами, и он не выдержал, протолкнул сквозь сжатое спазмами горло еле слышное:
— Рита!
Она услышала его и, еще не рассмотрев, кинулась на голос.
Голубь хлопнул крыльями и шарахнулся с окна.
— Ну вот, я ж сказывала, вестку кому-либо принесет, — кивнула вслед голубю няня. — А тут даже не вестку, а родного человека.
Рита целовала его в губы, щеки, лоб, подбородок; улыбалась, а слезы бежали по щекам. Александр снял с ее головы пилотку, гладил по коротко подстриженным волосам и успокаивал:
— Ну что ты… что ты… Видишь, я жив, врач обещает скоро выписать, — приврал он. — Так что все хорошо.
Рита, кажется, поверила ему, вытерла глаза. Вопросительно окинула взглядом укрытое одеялом его туловище, спросила:
— Куда тебя?
— В ноги. Не очень, — поспешил он заверить. — Все цело.
— А в полк сообщили, что тяжело ранен. — Она испытующе посмотрела ему в глаза.
— Ну, само собой, — перешел он на веселый тон. — Все-таки в обе ноги и, если честно, и позвоночник зацепило.
— Тебе больно шевелиться?
— Есть малость. Но уже лучше, — снова заспешил он, заметив, как омрачилось ее лицо и посмотрела она на него с пронзительной жалостью. Надо было как-то разогнать промелькнувший в ее глазах хоровод невеселых мыслей, и он спросил: — Как дела в полку? Тебя кто отпустил?
— Меньшиков, разумеется. Тебе привет передавал, сказал, что ждет тебя. Он и на связной самолет меня устроил, и приказал начпроду продуктов тебе выделить. Я сахару тебе привезла, печенья…
— Кормят здесь неплохо, — перебил он ее, стараясь разговором заглушить вернувшуюся боль в пояснице, отдававшую в виски ударами противных тупых молоточков. — Хорошо, что врач пустил тебя. А как Гордецкий?
— Летает почти каждую ночь. Теперь полк больше ночью летает. Самолетов мало осталось. — Она заглянула ему в глаза и, увидев в них муку и не поняв, чем она вызвана, тоже поспешила перевести разговор на другое: — Ирина что-то молчит. Может, тоже ушла в армию, ведь она в Институте иностранных языков училась. Тебе хотел написать Гордецкий, а потом говорит: «Зачем писать, когда ты все на словах передашь?» Жалеет, что без тебя летает… — Дмитрия Тарасова и его штурмана Бориса Еремина представили к званию Героя, а стрелков Сергея Ковальского и Бориса Капустина — к ордену Красного Знамени. Посмертно, — прервала она его размышления. — Экипаж Захарова тоже не вернулся…
— Я видел, как сбили его самолет, — сказал Александр. — По-моему, у самой земли кто-то выпрыгнул с парашютом.
— Говорят, все погибли. Петровский по нескольку раз опрашивал экипажи.
— А кто-нибудь видел, как взорвался мой самолет?
— Володя Гордецкий.
— А как я выпрыгнул?
— Нет, никто не видел. Все считали, что экипаж погиб.