Глава вторая
Ночью с северо-запада пришло первое, по-настоящему осеннее, холодное ненастье. Пошел дождь. Вначале крупный, сильный, с шумом и гулом обрушившийся на расположение батальона, потом — мелкий, накрапывающий, однообразный и никлый, как все скучные и нудные, затяжные осенние дожди.
Проснувшись, как обычно, около шести часов, Павел увидел в окошке вместо привычной сереющей рассветной мути черное провальное пятно ночной темени. Засомневавшись, чиркнул спичкой, высветил циферблат наручных часов: без четверти шесть. Как и должно быть. В семь — завтрак, а к его окончанию Павел намеревался быть в первом взводе у Сахно. Пообщаться с людьми, присмотреться, прочувствовать обстановку.
Помахав руками и поприседав для разогрева — помещение выстыло, пора было подумать об отоплении, — Павел побрился, привел в порядок обмундирование, собрал и поместил в полевую планшетку все газеты — на раскурку солдатам. Отдельно, чтобы не искать, положил свежий, четырехдневной давности, номер «Красной звезды» со сводкой Совинформбюро. Набил доверху, под завязку кисет махоркой. Что еще? Кажется, все.
Ровно в семь, отдав Тимчуку распоряжение заниматься вместе с Тумановым и Богдановым сооружением печного обогрева, вышел на улицу.
Дождь, по-видимому, зарядил надолго. Он то припускал рысисто, наверстывая упущенное, вспучивал и взбурливал клокотливые ручеистые потоки, стремящиеся вниз, к залуженным низинам и впадинам, то смирялся, переходил на крап, сыплясь сверху мелкой, изморосной взвесью.
Дорога раскисла, накатанные колеи осклизли, стали липкими и скользкими. Побалансировав некоторое время на разъезжающихся ногах, Павел свернул на травянистую обочину. Необходимость страховаться, удерживая равновесие, отпала, но идти легче не стало. Сапоги по щиколотку вязли в хлипком месиве, на каблуки и задники налипали комья грязи, освобождаясь от которых приходилось то и дело резко вздрыгивать ногами.
У входа в землянку как мог тщательней отскреб и отстукал подошвы об обломок бревна, отряхнул от воды набухшие, отяжелевшие полы плащ-палатки и, откинув висевшее на входе трофейное одеяло, шагнул внутрь.
Солдаты, рассевшись на нарах группами по пять-шесть человек скребли ложками по котелкам, оставили без внимания появление командира. Приняв рапорт дежурного, все же подал команду «Вольно!». Привыкая к полумраку двух коптюшек, поискал глазами Сахно. Но тот и сам уже поднимался с боковых нар ему навстречу.
Признав в троих штрафниках, в обособленном сообществе с которыми делил общий стол взводный, знакомые лица блатняков, по иерархическому воровскому установлению полуцветов — промежуточной прослойки блатного мира, чье достоинство выше и весомей рогатиков, сявок, работяг и прочей уголовной мелкоты, но не авторитетней Сюксяя и других воров в законе, Павел с трудом удержался, чтобы не вспыхнуть и не дать разыграться возмущенным чувствам. Самого Сюксяя, кстати, ни среди окружения Сахно, ни поблизости он не приметил.
От Сахно не ускользнула перемена в настрое и направлении мыслей ротного. Павел его реакцию тоже уловил. Оба понимали, что открыты и доступны друг другу в истинных суждениях.
— Автоматы получил? — подавляя неудовольствие, сдержанно поинтересовался Павел.
— Нет еще. После завтрака пошлю людей.
— Я же сказал, чтобы получили вчера.
— Получим. Что за дела. Сегодня и к изучению приступим.
— Срок — два дня. Проверю лично.
— Невелика премудрость. За два дня я из них вот таких автоматчиков сделаю, — Сахно показал большой палец. — На большой с покрышкой!
— Не забудь про список личного состава. Представить к четырнадцати ноль-ноль, — напомнил Павел.
Сахно расслышал в его голосе обидные, усмешливые нотки.
— Не заводись, ротный. Все будет чин чином.
— Ты не выполнил приказ, — жестко осадил его Павел и, отвернувшись, шагнул в проход. Больше говорить было не о чем.
Завтрак подходил к концу. Кое-где к потолку потянулись густые махорочные дымы.
Павел призвал солдат к вниманию.
— У кого есть вопросы, прошу подсаживаться поближе. А то и лиц в темноте не разглядишь.
— Нас, гражданин начальник уже глядели-переглядели и судьи, и прокуроры. И чтоб не забыть, фотки на память поснимали, — спрыгивая с нар в проход, с присущей блатнякам рисовкой отзывается высокий белобрысый детина с цыганской серьгой в ухе.
— Гражданин начальник! — перебивает его другой, сытый, басовитый голос, принадлежащий чернявому бритоголовому штрафнику в немецких сапогах с широкими голенищами. — У вас случаем не найдется листка бумажки для письма? А то вон Фомич, — тычет он пальцем в соседа, — жалобу на начальника Камлага написать хочет. Ему в нарсуде пятерик отдаленных табурей приписали, а начальник его своим произволом в штрафняк толкнул. Фомич хочет по закону свой срок на лесоповале оттянуть. Штрафняк ему не в цвет, в приговоре не записано…
Павел смерил обоих пристальным ироничным прищуром:
— Впредь попрошу обращаться строго по-уставному: гражданин командир роты или гражданин ротный. Это раз. Все ваши лагерные байки я знаю наперед. И все остальные сыты ими по горло. Это два. Вопросы задавать только по делу.
— А как насчет табачку, ротный? Бедуют мужики.
— Я всего лишь командир роты, нормы довольствия не устанавливаю. Своей властью могу подкинуть во взвод трофейный пулемет и пару ящиков гранат. А что касается табака… Если у кого после завтрака нечего закурить — смоли курачи.
Он извлек из кармана припасенный кисет с махоркой и, поискав глазами — кому? — протянул его сидевшему с краю немолодому, заросшему щетиной исхудалому штрафнику, определив по загрубелым костистым рукам — работяга и скорее всего колхозник Солдат заторопился, полез в нагрудный карман за бумагой, но закурить не успел.
— Эй ты, тютя, дай-ка сюда кису! — Изящный небрежный жест, и кисет повис на тесемках в руке у белобрысого с серьгой в ухе штрафника. — Потом вместе закурим, — снисходительно пообещал он безмолвно внимавшему солдату. — А то начальник ждать не любит, — белобрысый переправил кисет за спину в услужливо подставленные руки. — Ты, ротный, к нам почаще заглядывай. У нас тоже найдется чем угостить, — он уже протягивал Колычеву, самодовольно ухмыляясь, пачку «Беломора» с торчащим кончиком предупредительно выщелкнутой папиросы.
Кровь толкнулась в голову. Подкуп, задабривание тюремной обслуги и лагерного начальства одновременно с откровенным бесцеремонным насилием и жестокостью, насаждаемыми против остальной, «фраерской», части заключенных, — не только отличительная черта поведенческого кодекса ворья на зоне, не только и не столько первое правило и норма жизни, но основной закон и главное условие их арестантского бытия. Так они добиваются лучших условий для себя.
Дать взятку начальнику и заручиться его покровительством, «наколоть» фраера, подвергнуть его физическому унижению и принуждению, отобрать у него все лучшее — святое дело, предмет особой воровской доблести и бесконечных хвастливых россказней в кругу подельников. В искусстве «купить» фраера блатняки большие мастера. Пачка «Беломора» — пробный камешек Интересно, во сколько пачек оценивает белобрысый его, Колычева?
Павел поднял медленный тяжелый взгляд от пачки «Беломора» на лицо белобрысого: чистое, гладкое. Теперь он уже разглядел на нем и офицерскую гимнастерку, и хромовые сапоги — такие же, как на Сахно.
Несколько секунд длится томительная немая пауза, во время которой Павел и белобрысый обмениваются изучающими красноречивыми взглядами.
— Фамилия? — наконец требует Павел.
— Штыров.
— Кличка?
— Рисуешь, начальник? — недобро осклабился белобрысый.
— Кличка?
— Штырь, — с горделивым вызовом назвался штрафник, уверенный, что кличка-то его Колычеву наверняка известна. Должен быть наслышан.
— Трое суток ареста. За нарушение воинской дисциплины и порядка. А махорку верни на круг.
Белобрысый, не отводя от Колычева сузившихся, с непередаваемой наглинкой глаз, сделал знак за спиной. Из глубины тотчас показался передаваемый по цепочке наполовину опорожненный кисет.
— Ты чё, ротный! Крыша едет?…
— Пять суток ареста, — спокойно, но твердо добавил Павел, демонстрируя готовность наращивать счет.
Белобрысый задохнулся от приступа бессильной ярости, но предпочел вспомнить уставной порядок.
— Есть пять суток ареста. Но… — встретив холодную непреклонность Павла, сник Сподобился отдать честь, приложившись пятерней к пустой голове.
— Сильна новая метла, даром что своя, — раздался за спиной чей-то знакомый басовитый возглас. — Смотри, как бы не обломалась…
— Кто сказал?
— Ну, я, — спрыгивая с нар в проход, представился все тот же невысокий чернявый штрафник в немецких широкораструбных сапогах.
— Фамилия?
— Конышев.
— Кличка?
— Кныш.
— Трое суток ареста. За нарушение воинской дисциплины и порядка.
Штрафник злобно сверкнул глазами, но «нарываться на комплимент» не стал.
— Командир взвода Сахно! — повыся голос, приказал Павел. — Распорядитесь об отправке штрафников Штырова и Конышева на батальонную гауптвахту. Об исполнении доложить лично.
В последующие сорок минут Павел ознакомил людей с последней сводкой Совинформбюро, положением в батальоне, обрисовал задачи роты и взвода на ближайшие дни. Но итогом общения остался неудовлетворен. Не удалось, как хотелось, вызвать в штрафниках ответного отклика и интереса. Все его попытки разговорить, приблизить к себе аудиторию наталкивались на безучастное внимание, с которым обычно отбывают время на заорганизованных собраниях и мероприятиях с обязательным, принудительным присутствием.
«Твое дело говорить, наше — слушать», — читалось на лицах солдат. Не более того.
Попрощавшись, Павел задержал шаг около крайнего штрафника, которому передавал кисет с махоркой.
— Как фамилия, солдат?
— Кузнецов. Александр.
— Выйдем-ка на улицу, потолкуем.
Прихватив шинель, солдат вышел за ним следом.
Павел предложил ему сигарету, закурил сам.
— Вольная жизнь у блатных во взводе?
— Жируют, сволочи, — мрачно подтвердил солдат. — И на кухне у них блат, вся гуща им достается, и по ночам где-то шастают. Все время чего-то делят, прячут, грызутся…
— А Сахно что?
— Сахно им не препятствует, они у него в дружках ходят, — говоря так, солдат опасливо посматривал на вход в землянку. И эта опаска больше, чем слова, убедила Павла в том, что обстановка во взводе еще тревожней, чем он предполагал. Во взводе, похоже, как на зоне, верховодили уголовники.
Павел намеревался расспросить солдата подробнее, но одеяло на дверном проеме заколыхалось, поползло в сторону. На ступеньках появился разгоряченный Сахно.
— Зря драконишь, ротный! Только людей против себя восстанавливаешь… Чё ты взъелся-то? Нормальные мужики. Урки, правда. Ну, так они все такие, с заскоками.
— Порядок во взводе должен быть, а у тебя — шалман.
— Да брось ты… Расслабились слегка мужики, по погоде. А так… В бою себя не хуже других показали. Службу знают.
— Не знают и знать не хотят. Сами по себе гуляют, как на зоне.
— Хочешь сказать — у тебя они другие? По струнке, что ли, ходят?
— По-разному ходят, — не стал отрицать Павел. — Но и получают по заслугам. А у тебя я этого не вижу.
— Да говорю же… погода. Расслабились слегка.
— Не в погоде дело — в тебе! Здесь не лагерь, и ты не лагерный начальник чтобы с ворами цацкаться. Ты — командир Красной Армии, и порядки во взводе должны быть воинские, уставные, а не лагерные, где непонятно бывает, кто под кем на самом деле ходит: воры под начальником или начальник под ворами.
— Не понял. Я в лагерях не сидел и порядков лагерных не знаю. Что ты вообще этим хочешь сказать?
— Тут и говорить нечего. Если у командира общий стол с ворами — значит, нет для них ни командира, ни дисциплины.
— Ерунда! Если что — прижму хвост, никуда не денутся.
— Не прижмешь, Сахно. Если поведешься у них на поводу, а ты, я вижу, уже ведешься, — тебя прижмут, а не ты их. Не знаешь ты урок, не обольщайся. Им только покажи шею, а хомут они мигом накинут. Чует мое сердце — подведут они нас под монастырь. И тебя, и меня.
— До сих пор не подводили и в бою за чужими спинами не прятались…
«Менять нужно Сахно», — размышлял Павел, направляясь в четвертый взвод к Ведищеву. Теперь у него не оставалось никаких сомнений: Сахно повязан услугами блатняков. Расстались они не по-доброму, ни тот, ни другой обвинений противной стороны не принял. Разошлись непримиренными, пообещав друг другу на повышенных тонах «посмотреть, что дальше будет».
* * *
После обеда, пристроившись за столом, занялся изучением представленных взводными списков личного состава. Начал с первого взвода.
У Сахно в графе «краткая характеристика» не нашлось ни одного отрицательного, неблагожелательного отзыва. Против каждой фамилии значилось одно-двухсловное заключение без намека на какую-либо претензию. Ни одной паршивой овцы. Прямо-таки образцово-показательный взвод.
Самая нелестная оценка, на какую сподобился взводный, — «сойдет». Даже своего прихлебателя Сюксяя удостоил солдатской доблестью: в бою надежный. Хотя Веселов, Павел знал это доподлинно, принимал участие всего в одном боевом эпизоде. Остальное время отсиживался в землянке, караульным при вещмешках и шинелях.
Не утрудил себя Яков Петрович ни должностной обязанностью, ни объективностью суждений. Бумага для отмазки. Ни с кем из подчиненных отношения портить не захотел и, надо полагать, не в последнюю очередь — в пику ротному.
Павел предполагал, что часть характеристик будет именно такой: набором принятых, расхожих формулировок, приблизительных и обтекаемых. Но чтобы все без исключения? Лишь одну строку, против своей фамилии, оставил взводный незаполненной. На усмотрение Колычева: мол, думай что хочешь, а я себя знаю.
У Грохотова наоборот. Ни одного стоящего солдата во взводе не оказалось. Все с недостатками и родимыми пятнами: «трусоват», «морально неустойчив», «ни то ни се», «паникер», «вор и мерзавец», «тварь конченая», «бандюга и смертоубивец»… Только о себе написал целой, едва вместившейся в отведенную строку фразой: «готов честно выполнить любой приказ».
— В тебе-то я не сомневаюсь, гражданин Грохотов, — сказал вслух Павел, представив набычившегося Грохотова, выводившего с нажимом эти слова на бумаге. — А вот как быть с остальными? — И побежал глазами сверху вниз по графе характеристик, останавливаясь на самых-самых.
Бандюга и смертоубивец. Сукотин Иван Степанович, 1915 г. р. Курская область. Грабитель. Срок семь лет, судимость вторая.
Вор и мерзавец. Корнюшкин Борис Ильич, 1913 г. р., г. Ростов-на-Дону, статья 162, вор-карманник Срок три года, судимость третья.
Ни того, ни другого припомнить не смог. Видимо, не пересекались пока стежки-дорожки.
Следующим взял список Ведищева.
Абрамов Анатолий Филиппович, 1911 г. р., уроженец г. Горького. Слесарь. По Указу Президиума Верховного Совета СССР от седьмого августа 1932 года. За прогул — пять лет. Исключен из членов ВКП(б). Резюме последней графы: в бой не рвется.
Леличко Тихон Васильевич, 1915 г. р., Тамбовская область, колхозник, за хищение кормов. Срок три года. В бою твердый.
Дошел до Турищева Олега Ивановича, 1917 г. р. Москвич, хищение государственного имущества. Срок пять лет, судимость вторая. Удивила боевая характеристика: силен, зверюга, бесстрашный. Надо бы запомнить, при случае познакомиться.
Кстати, себя Ведищев отметил не менее грозной и экзотической формулировкой: в бою тигра. Буквально. Не тигр, а тигра. В этом весь Ведищев — легкий, импульсивный, ироничный, непредсказуемый. Невозможно сказать, куда в следующую минуту склонится, какое коленце выкинет.
Ответственней всех к делу подошел Маштаков. Уже по тому, что против каждой фамилии не по одной, а по две строки оставил, можно было судить, что каждое слово, прежде чем в них попасть, со всех сторон осмотрено было, выверено и взвешено придирчиво. Тем более интересно, что всех солдат своего взвода Павел знал наперечет. Чья оценка верней и глубже, насколько совпадает или отлично мнение преемника от собственного.
Сидорчук Тарас Прохорович, 1909 г. р., Томская область, бывший член ВКП(б), срок семь лет, дезертир из трудовой армии, а точнее — с лесоповала.
Колычев его историю знал, слышал лично от него самого. На таежном лесоповале довелось Сидорчуку работать вместе с немцами, высланными в августе 1941 года из Поволжья. Нормы выработки предельные, как для профессиональных рубщиков леса. А питание скуднее скудного. Хлеб и то, бывало, по пять дней не выдавали. Жилья вообще никакого, у костров сушились, у костров на лапнике спали. Люди обессилели, отощали, стали массово вымирать. А начальству хоть бы что, только норму выработки требуют.
Будучи членом партии, пошел Сидорчук к начальнику лесоповала с жалобой, а тот и слышать ничего не хочет: немцы — предатели, хотели восстание поднять, фашистов дожидались, оружие прятали. Дохнут? Ну и пусть дохнут, туда им, сволочам, и дорога. Собрал тогда Сидорчук свой сидор и пошагал таежной тропой в райцентр, в милицию. Решил, что лучше в тюрьму сядет. Там хоть крыша над головой есть и пайка хлеба обеспечена. Заключение Маштакова: дисциплинированный, исполнительный. В бою смел, инициативен. Панике не поддается. Может заменить командира.
Богданов Вячеслав Федорович, 1920 г. р., саратовец, образование семь классов. На фронте с марта 1942 года. Сержант. Накануне выписки из госпиталя по пьянке сломал челюсть хирургу из-за медсестры. Срок пять лет. Оценка Маштакова: самолюбивый, вспыльчивый. Службу знает, в бою стойкий. Закидал гранатами немецкий пулемет. Отходил последним. Танков не боится.
Лабутин Григорий Семенович, 1908 г. р., Саратовская область, образование общее — три класса церковно-приходской школы. Слесарь МТС. Срок — семь лет. Статья 58-я. Контрреволюционная вредительская деятельность…
Дойдя до фамилии Лабутина, Павел погрузился в отвлеченные размышления, не впервые приходящие на ум. Лабутин — земляк, из степного Левобережья, откуда родом сам Колычев. К землякам расположение особенное, и Павел хорошо знал этого солдата. Но не потому и, пожалуй, не столько потому, что земляк, сколько потому, что осужден по редко встречающейся в штрафном батальоне политической 58-й статье. Враг народа. Контра.
В перечне статей и уголовных деяний, за которые осуждены штрафники, 58-я статья, как кукушкино яйцо в чужом гнезде, инородная, непонятная, порождающая отчуждение. Вызывало недоумение, как вообще «политики» попадали в штрафной батальон, куда путь врагам народа по закону был заказан. В саратовской тюрьме однокамерником Колычева был осужденный по 58-й статье за восхваление немецкой военной техники полковник Никитин, орденоносец. Никитин страстно рвался на фронт, писал письма на имя Сталина и Калинина с просьбой отправить его для искупления вины кровью в штрафной батальон. Но получал отказы: фронт не для антисоветчиков.
«Политиков» во взводе у Колычева было двое. Лабутин и уралец Уколов. Оба — простые малограмотные работяги и, как понимал Павел, далекие от политики люди, никогда и ничего не помышлявшие против советской власти и тех деяний, в которых их обвиняли.
Солянская МТС, в которой работал слесарь-ремонтник Лабутин, завалила план уборки урожая. Погодные условия не благоприятствовали, изношенная техника часто ломалась, выходила из строя. Надо было кому-то отвечать. Под суд пошли трое ремонтников, которых обвинили в подрывной, вредительской деятельности, вменив самую страшную и опасную 58-ю статью.
Уколов — заводской токарь-универсал. Рассказывал, что в цехе, за станком, прихватило живот. Поторапливаясь к туалету, оторвал на ходу от подвернувшейся под руку газеты клочок бумаги. Использовал по назначению. А на обратной стороне оказался портрет товарища Сталина. Статья, понятно, 58-я. Неслыханное глумление над великим вождем.
Оторопь берет, не приведи, конечно, господи. Но ведь не по злому умыслу человек Неужто непонятно? Какие оба, к черту, враги народа. Не такими представлялись Павлу злобные враги советской власти. Вовсе не такими.
— Тимчук! — обернувшись к двери, громко позвал он.
— Слушаю, гражданин ротный.
— Тимчук, а ты у нас кто — не контра, случаем? За что в штрафной осужден?
Ординарец переменился в лице, в глазах метнулся страх.
— Да не виноватый я, гражданин ротный. Как перед господом на духу…
— Ну, это понятно, — остановил его Павел. — Здесь все, кроме уголовников, агнцы божьи. Кого ни послушай — все ни за что.
— Да не-е, зря не скажу — виноват я. Но не виноватый, понимаете. — Тимчук в отчаянии постучал себя характерным жестом по сердцу. — Шофер я, в автобате служил. В тот день меня с начпродом за продуктами занарядили. Мы с ним и раньше много раз ездили. Получили крупу и комбижир с махоркой. Шестнадцать мешков перловки, как сейчас помню. Сам и таскал в кузов. Назад уж повечеру тронулись. Доехали до Щекина. Село, значит, такое на нашем пути было. До части еще больше ста километров. Заночевали, как обычно, у хозяйки одной. Начпрод в дому, а я — в кабине. Спал вроде чутко, да и псина рядом на цепи злющая. Встал утром, воду, масло проверил.
Не чуял беды, пока в кузов не заглянул. Ну, заглянул, значит, и ноги отнялись: нет мешка с крупой, что крайним ставил. И двух ящиков комбижира недочет. Одному столько не унести. Двое или трое, выходит, тащили. Да и свои, видать, раз кобелина голос не подавал. — Тимчук тяжело, горестно передохнул. — Ну, а дальше известно — гауптвахта и вскорости трибунал по Указу тридцать второго года: десять лет и три года поражения прав. Ну, да на намордник кто внимание обратит, когда впереди десять лет лагерей. На суде говорил, если собака не гавкала, свои, значит, были. А мне сказали, раз не гавкала, значит, ты и толкнул. Хорошо, где-то наверху разобрались, по совести. Заменили Указ на статью. Аккурат и срок тоже наполовину скостили. Потому и в штрафной угодил, а с Указом не взяли бы, он наравне с 58-й статьей никаким помилованиям не подлежит. Я пока десять месяцев на камкарьере провел, уж и чаять перестал. Кажное утро голых да с биркой на ноге на подводы грузили. Досрочное освобождение по причине смерти. И больше всего их из контры, по 58-й статье которые. Кто агитацию против советской власти вел или на товарища Сталина покушался. Троцкисты всякие… Их в штрафной не брали, только у кого не больше пяти лет…
О том, что в штрафные подразделения могли направляться только те осужденные, чьи статьи допускали возможность досрочного освобождения, Колычеву известно не хуже Тимчука.
— Так, с тобой все ясно. Можешь заниматься своими делами.
— Есть заниматься делами.
— Что там у вас с буржуйками?
— До вечера установим.
Павел вновь уткнулся в списки личного состава взводов. В задумке было перекомплектовать отделения, переназначить некоторых командиров. Кое-кто в командиры случайно попал только потому, что жив остался. Перебирая фамилии, выписывал на отдельный листок тех, кого знал лично, кого видел в бою или о ком слышал и считал необходимым познакомиться поближе.
Воинство пестрое, но если верны предположения комбата, это цветочки, прибытие ягодок следует ожидать с очередным этапом.
Сосредоточившись на отборе и расстановке вероятных кандидатур, не услышал появления за спиной Грохотова. Егор молча, без доклада прошел к столу, тяжело, как больной, опустился на стул. Надо произойти чему-то чрезвычайному, чтобы Грохотов по собственной инициативе к командиру на разговор пожаловал.
Павел приготовился слушать.
— Вы, гражданин ротный, хотите, чтобы мой взвод боевой приказ мог выполнять?
— ?
— Тогда заберите от меня двоих бандюг. Хоть к стенке тварей ставь, всю дисциплину во взводе разлагают. Банда Махно какая-то, а не взвод…
— А вы кто в этой банде, Грохотов, — атаман, командир или сбоку припека? У вас власти не хватает дисциплину навести?
— Не хватает, — насупливаясь, возразил Грохотов. — Если только бошки поотрывать… А человеческого языка не понимают.
— И кому, по-вашему, я этот подарок должен преподнести. Маштакову? Ведищеву?
— А хоть кому. Христом богом прошу: заберите бандюг. Тогда и дисциплину спрашивайте.
— Слушай, Егор, — перешел Павел на «ты». — Вот ты говоришь — банда. Ну, неправда же. Смотри сюда, — постучал он пальцем по списку личного состава, — у тебя во взводе — двадцать три штыка. Из них трое — бывшие члены партии, девятеро — комсомольцы. Это же сила. Работай с людьми, формируй здоровое ядро.
— Одно название, а не члены партии. Пикнуть боятся.
— Раз боятся — значит, опоры в тебе не видят. Я с этого начинал. Сплотить людей вокруг себя надо, уверить, что без защиты не останутся. Ты вообще-то с людьми говорил, обращался к ним? Ведь не говорил… В одиночку пыжишься.
— Слова все это. А дисциплина сейчас нужна.
— Отправь под арест суток на пять.
— Лыко да мочало, начинай сначала. Забери, ротный. У тебя во взводе бандюг не осталось. Я знаю.
— Придут с пополнением, распределю, чтоб у всех поровну было.
— Забери этих. Не доводи до греха.
— Других вариантов нет?
— У меня нет.
— Тогда шлепни.
— Как это?
— Да так, молча. Как комбат делает. И рецепт один: до первого боя числить в строевке.
— Сравнил с комбатом. А мне опять под трибунал, что ли?
— Не будет никакого трибунала. Все равно дальше штрафного посылать некуда.
Грохотов, насупясь, уставился на Павла недоверчивым прищуренным взглядом, словно хотел разглядеть в нем подтверждение тому, что услышал, и убедиться, что не ослышался и понял все правильно. Несколько секунд он боролся с сомнениями, привыкая к мысли, что ротный, оказывается, не только допускает, но и прямо указывает путь, свернуть на который он как раз и опасался.
— Доведут — и шлепну! — наконец с мрачной решимостью пообещал он, выставляя на стол пудовые кулачищи. — Все равно конец один.
* * *
— Ротный! Мужики! — тонкий, срывающийся от возбуждения голос Туманова врывается в блиндаж, поднимает с мест его обитателей, прежде чем сам он, ошалелый, задохнувшийся от бега, вваливается в тамбур. — Мужики! Там бабский этап прибыл. Айда смотреть!
Богданов с дымоходным коленом в руках поднимается от приспосабливаемой под буржуйку металлической бочки.
— Поосторожней на поворотах, дядя, — в обычной своей грубоватой насмешливой манере предупреждает он. — Какие еще бабы? Чего мелешь-то?
— Ниче не мелю, — обиженно шмыгая носом, возражает Витька. — Бабы. Штук сорок Штрафнички. Счас на площадь их, к штабу, повели, своими глазами видел.
— Тебя вообще-то куда посылали? Мы тут ждем, ждем… — Сохраняя напускной придирчивый тон, за которым в другой раз последовала бы словесная перепалка, Богданов, однако, бочком подвинулся к висевшей на гвозде шинели, поправил под ремнем складки гимнастерки.
— Точно своими глазами видел или сорока на хвосте принесла? — появляясь в двери, требовательно переспрашивает Павел, не менее остальных заинтригованный Тумановеким известием: до сих пор о женщинах-штрафничках слышно ничего не было.
— Как есть своими. Вот те крест!… — Витька истово перекрестился.
— Ну, смотри, если что, — пригрозил Павел. — Богданов тебя точно любить Родину научит, а я сделаю вид, что не заметил.
На площадь к штабу отправились втроем. Тимчука Павел оставил на хозяйстве, приказав вызвать к его приходу Ведищева.
Дождь прекратился, после полудня разъяснило, заметно потеплело. Витька, поспевая следом с Богдановым, все частил и божился, уверяя, что говорит как есть чистую правду, ничего не сочиняет — вот увидите! — а Богданов, занудливо противясь, грозился в ответ праведной местью, если тумановская простота снова окажется на поверку пустым брехом.
На площади у братской могилы уже толпился и гомонил любопытствующий народ. Все поглядывали в сторону штаба, где против крыльца стояла коротенькая — человек двадцать — шеренга солдатского строя. И правда женского.
— Во, бабы! Видите? — обрадовался за спиной Туманов. — Чё я говорил?
Приметив издали в одиночку перекуривавшего соседа — командира первой роты капитана Федора Корниенко, Павел направился к нему.
— Что за цирк?
— Медперсонал. Санинструкторы.
— Тьфу, черт! А мне сказали — штрафнички.
— Кто тебе такое сбрендил? Кстати, с тебя причитается.
— Заглядывай после отбоя. Сто грамм наркомовских, так и быть, выставлю.
— Наркомовскими не отделаешься, — блеснул золотым зубом Корниенко. — Сто грамм — это за звание. А за должность — готовь коньячок.
— Идет.
— А ничего вон та деваха, смотри! Младшенький лейтенантик которая.
— Эти б ножки да мне на плечи! — поддержал сзади чей-то мечтательно-стонущий голос.
— Пиши заявку комбату. Красавец мужчина, два ордена — не откажет. К третьему представлен. — Павел намекнул на третий орден — Красного Знамени, к которому Корниенко вместе с командиром пятой роты Доценко был представлен. Оба, кстати, двумя неделями раньше получили очередные, капитанские, звания.
Корниенко уловил его потайную тоску:
— Не плачь, скоро и ты свой назад получишь. А может, и второй в придачу прихватишь.
Павел не лукавил. Корниенко и впрямь красавец мужчина. Яркий тонколикий брюнет, черноглазый, с удивительно чистой, нежной, прямо девичьей кожей лица, отливающей после бритья глянцевой синевой. Со всех сторон благополучный. На фронте два года, и ни единой царапины. Семья — жена с дочерью как жили до войны в родительском доме в Челябинске, так и живут.
— Где же комбат-то?
— У себя. Прихорашивается, наверно.
Ожидание затягивалось. Минуты шли, а комбата все не было. Наконец он появился на штабном крыльце в сопровождении начальника связи старшего лейтенанта Зобова и командира взвода охраны Сачкова. Спустился по ступенькам на землю, к строю прибывших медиков.
— Товарищ майор, — выступила вперед старшая команды с погонами старшего лейтенанта медицинской службы, — команда медперсонала в количестве восемнадцати человек прибыла в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы. Старшая команды старший лейтенант Ирина Маркина.
— Вам, старший лейтенант, известно, что вас направили в штрафной батальон? — тихо, но различимо, качнувшись с пятки на носок, вкрадчиво спросил комбат.
Площадь затаила дыхание.
— Так точно. Известно.
— О том, что солдаты — бывшие зэки, вы тоже знаете?
— Да, знаем. Но мы медики, должны оказывать медицинскую помощь всем, кто в ней нуждается. Это наш долг.
— Про клятву Гиппократа и про долг мы тоже наслышаны, — взгрустнул Балтус. — Но штрафной батальон потому и штрафной, что личный состав как раз преданностью долгу и не отличается. А потому первым, кому потребуется здесь помощь, так это вам. А у меня нет ни лишних людей, ни лишнего пулемета, чтобы обеспечивать вашу охрану. В штрафном батальоне нужны медики-мужчины. Вам и вашей команде, товарищ старший лейтенант Ирина Маркина, здесь не место. Возвращайтесь назад и доложите своему начальству: комбату Балтусу вы не нужны!
Так обмануться в ожиданиях! Площадь взроптала. Такой подлой неблагодарности простить комбату она не могла.
— Эх, комбат! Ну, комбат! — застонал за спиной знакомый голос, тосковавший раньше по женским ножкам. — Не надо, видите ли, ему! Может, и не надо… А нам чего? Яйца уже квадратными стали, по пуду весят_.
— Как пулю в лобешник закатать, так это он ментом. Раз — и в дамках! Гад натуральный… Бесплатно же дают!
— Не-е, ты погляди! Глянь, глянь, чего делает, вражина, а?! Издевается!…
Балтус между тем с непроницаемой маской на лице медленно прошелся вдоль шеренги медиков, пристально вглядываясь и отыскивая в лицах одному ему понятные физиогномистические приметы.
Возвратясь к середине строя, указал пальцем:
— Вы, вы и вы! Три шага вперед.
Из строя вышли две самые возрастные и внешне невыразительные особы, а также третья — бесполое мужеподобное существо с плоским, азиатским типом лица и мощным квадратным — метр на метр — мужским торсом.
— Вы кто, представьтесь, пожалуйста, — обратился к ней Балтус
— Военфельдшер старшина Мамазинова, товарищ майор.
— До армии где работали?
— Фельдшером на золотоприиске. В Сибири, на Лене.
— Крови не боитесь?
— Я, товарищ майор, ко всему привычная. У нас там врачей и больниц нет. Одна я и за хирурга, и за акушерку. А народ у нас разный, варнаков тоже хватает. На всякие раны насмотрелась — и от огнестрела, и от поножовщины.
— Хорошо, — удовлетворенно произнес Балтус. — Вы трое остаетесь в батальоне. А остальные, товарищ старший лейтенант Ирина Маркина, — обращение к старшей команды Балтус выделил голосом с ироническим подтекстом, — возвращаются назад. Но прежде прошу всех в штаб, начальник штаба позаботился об обеде для вас. С тем и прощаюсь.
Балтус удалился. Сачков и Зобов изобразили радушие принимающей стороны.
— Хоть бы одну помоложе оставил, — удручался Туманов, когда все трое возвращались назад. — Самому б в постель такую образину подложить — небось охренел бы…
— А мне все равно, какую драть, — с мечтательной готовностью согласился Богданов, — лишь бы шевелилась.
— Чё, и на эту бы полез? — изумился Витька.
— Да пошел ты, салага…
* * *
В блиндаже Павла дожидался Ведищев. Щерится в полунасмешливой сочувственной улыбке:
— Облом, ротный?
— Да уж Не ко двору товар пришелся.
— Я было в пустую землянку забрался, письмишко черкануть собрался. Ну, сижу, пишу себе. Слышу — тревога. Братва ломится к штабу, аж земля дрожит. Подхватился и — во взвод. Залетаю в землянку, а там человек шесть преспокойно на нарах валяются и ухом не ведут. «Чего прохлаждаетесь?!» — кричу. А Карякин, знаешь ты его, шофер горьковский, давно уж он в штрафном, нам, говорит, без надобности. «Чего, — говорю, — тревога без надобности?» — «Бабы». — «Какие бабы?» — «А баб из лагерей в штрафной пригнали, вот все и побежали смотреть». К тебе заскочил — Митькой звали. Тимчук говорит: «В бегах». Вроде как поперед всей роты в атаку рванул…
— Я, ладно, — в атаку. А ты по землянкам прятаться? Хорош взводный.
— Зачем вызывал-то?
— Как у тебя обстановка во взводе? Ко мне Грохотов приходил. Не управляется он с уголовниками.
— Нормально вроде. У меня не побрыкаешься, враз узду на морду накину. Да и костяк из крепких ребят подобрался. В обиду себя не дают. А что, Грохотов помощи просит?
Павел ушел от прямого ответа, передумав делиться подробностями разговора с Грохотовым, и, порасспросив для порядка о том, как организовано изучение трофейного оружия, Ведищева отпустил.
Перед отбоем к нему заглянул Туманов. Плотно притворил за собой дверь, затоптался в стеснении у порога.
Павел насторожился. Чего еще приключилось?
— Слышь, Паш… Ты это… друг все же?
— Ну, не тяни резину. Чего мямлишь?
— Вообще-то мне молчать приказали…
— Ну так молчи громче.
— Дак, это… Ночью меня в особняк таскали. Сказали, что комбат вызывает, а сами в кабинет к оперу спровадили, который «Смерш» по-нонешнему называется. Он предупредил, чтоб не вякал.
— Дальше, дальше.
— Вежливый такой. Садись, говорит, Виктор Тимофеевич, закуривай. Коробку «Казбека» пододвинул. «Ты связным у ротного?» — спрашивает. «Ага, — говорю, — седня первый день». Так вот, говорит, Туманов, ты свою вину искупил, чистый теперь. Значит, нам должен помогать. Для чего особые отделы в армии созданы, наверно, знаешь. Должен понимать, что мы контру всякую должны обезвреживать, жалу змеиную вырывать. В штрафном батальоне, мол, люди разные собраны, а ты по всем взводам ходить будешь. Много разговоров разных услышишь. На фронте никому верить нельзя. Есть здесь такие, кто на ту сторону к фашистам перебежать целит. Есть, и мы их знаем. Всех под колпаком держим. До времени. Есть и такие, кто листовки немецкие читает и другим передает. Кто брехню разную про партию, власть советскую или товарища Сталина распускает. Анекдоты рассказывает. «Так что ты должен делать как бывалый воин и сознательный комсомолец?» Я сижу, помалкиваю. «Думаю вот, какую бумажку вам должен нести». А опер опять за свое. Дескать, много среди нас врагов, и все на себя разные маски нацепили. А Родина тех, кто врагов разоблачать помогает, не забудет. Ты, спрашивает, хочешь помочь? Что я — глупый? Со всем, говорю, удовольствием, врагов-то.
Только, говорю, с головой у меня не все в порядке и писать не умею. Родители у меня пьяницы, туго соображаю. В дурдом на проверку отправляли. А он говорит: «Это когда было? Если б на голову слабый был, так в дурдоме б и остался». Ты, говорит, слушай и записывай все, что услышишь. А мы разберемся. На должности и звания внимания не обращай. Враги — они везде замаскированные. Тухачевский с Блюхером в маршалы пролезли, твари. Так вот, ты вместе с Колычевым живешь. И к его разговорам прислушивайся. Особенно когда с комбатом разговаривать будут…
— С Балтусом?
— Ага. А чё, говорит, — латыш. А они у немцев служат. И тебя ротным назначил. Нечистое дело, подозрительно…
Павел не смог сдержать эмоций: куда ни шло подозревать его, Колычева, но комбата?!
— Черт знает что, совсем с ума посходили, что ли?!
— Еще сказал, что скоро этап придет. Так там полно изменников родины будет и полицаев. Власовцы, словом. Так примечать надо, кто из них немцев хвалит. Кому в оккупации вольно жилось и кому колхозы не по нутру. Я говорю, воры всех легавых и придурков в бога мать кроют… И комбата, и ротных на чем свет матерят. Он аж скривился весь от моей непонятливости. Как ты, говорит, не понимаешь: воры — они наши, не вредные. А те — контра, недобитки вражеские. Воры твоего ротного ругают — вот пусть он с ними и разбирается. Ты к таким, как Махтуров или Грохотов, прислушивайся. Эти грамотеи, опасные. Я, Паш, потому тебе так подробно рассказываю, что ты лучше меня в его словах разберешься. Я писать не умею, а память у меня хорошая. Бог троим нес — мне одному досталась.
— И какие еще сведения на меня или комбата ты ему передавать должен?
— А Рыскалиев по батальону шастает. У него и бумага, и карандаш есть. Под казаха тупорылого косит. Вроде как ни читать, ни писать не умеет. Подойдет ко мне, вроде как письмо попросит написать, вместях и сочинять должны.
— Ну, да, ты у нас писарь знатный, — развеселяясь, недобро съязвил Павел, — это они в цвет угадали. Пока каракули свои нацарапаешь, устанут Ждать.
— Как писать, меня опер тоже обучил. Выложил руку на стол и говорит: вот, мол, ладонь, на ней пять пальцев. И донесение из пяти пунктов должно состоять. Первое — где дело было. Второе — когда, третье — кто присутствовал, четвертое — кто, акромя меня, подтвердить сможет, и пятое, самое главное, о чем речь шла. Подробно оперу обрисовать надо. Ну, к примеру, что Богданов к немцам бежать собрался или Тимчук в нашу победу не верит. Агитирует, чтобы мы с тобой в плен сдались. Или немецкую технику хвалит. А подписку ему, что я вроде секретный сотрудник, я не дал, против шерсти мне это…
Павел невольно о Лабутине с Уколовым вспомнил. Вот, значит, как контриков органы делают. Так любого под статью подвести можно.
— …Дурачком прикинулся, сказал, что сильно подумать треба. Он опять перекривился, но понуждать не стал. Махры две пачки отвалил и припугнул, конечно. Мол, о нашем разговоре молчок Не то худо будет, у меня везде свои глаза и уши есть.
— А может, зря подписку не дал? — подначил Павел. — Знать никто не знает, а ты любому подлянку кинуть можешь. Взять того же Кравчука. Сам говорил, что поперек горла он тебе. Ты бы со мной или с Тимчуком мог договориться втихаря. Ты оперу бумажку, а мы с Тимчуком подтвердили бы, что Кравчук к немцам податься собрался. Листовку с пропуском прячет. И все — нет Кравчука, под распыл пойдет. Как тебе такой вариант?
— Ты чё, ротный, — обиделся Витька, — за дешевку меня держишь, что ли? Если Кравчук мне поперек горла — я сам с ним разберусь, без свидетелей. Сопатку намылю, если что. Но в открытку.
— А если Кравчук подписку оперу даст и тебя или меня таким же макаром под сплав пустит. Тогда как?
Витька сморгнул глазами, насупился. По-видимому, подобный оборот событий им даже не предполагался.
— То-то же, — подытожил Павел. — Значит, так Ты мне ничего не говорил, я ничего не слышал. Разговора не было. А делать, чего опер велит, — делай. Пусть лучше ты стучать будешь, чем Харисов какой-нибудь. За меня не беспокойся, сдавай смело, об информации для опера я позабочусь. Только дурачком особо не прикидывайся, не переигрывай. Пусть верит. Мужикам тоже ни слова, — он показал глазами на тамбур. — Да примечай, с кем из наших Рыскалиев письма писать будет. Понял?
— Я давно все понял, — вскинув горделиво голову, возразил Витька. — И не больная у меня голова… Я б таких гадов, что людям срок пришить помогают, живьем на костре поджаривал. Чтоб не сразу сдох, а на огне покорчился. Ладно, я неграмотный, но вот ты, ротный, ты ж мужик образованный — скажи: ну, почему таким падлам верят?
«Кто бы самому разъяснил!» Павел потянул ремень из пряжки, сбросил портупею.
— Все, на сегодня хватит. Отбой!
* * *
Мутное размытое пятно луны едва сереет сквозь сплошную, грузно волочащуюся дождевую наволочь. На лысом взгорке между наезженным большаком и развалинами водяной мельницы в низине под жидким неподвижным светом горбится одинокая фигура часового. Пост дальний, на отшибе села. Взгорок — всхолмленный глинистый берег суходольной балки, поросшей лозняком и мелким ягодным кустарником. Отсюда, круто изогнувшись, балка, прорезая встречные лески и колки, уходит параллельно большаку к окрестным селам.
Из балки, как из трубы, тянет донной промозглой сыростью. Часовой зябко ежится, поднимает воротник шинели, поворачивается к балке спиной. У него зудит на погоду простреленное плечо. Он просовывает руку под борт шинели, накрывает ладонью прострел, пытаясь ее теплом успокоить ноющую боль. Пусто, ветрено по всему пространству вокруг. До смены караула еще часа полтора, не меньше.
Вдруг ухо часового улавливает сдавленный вскрик, порхнувший под оступ ноги, потерявшей земную твердь, шорох и треск ломающихся сухих стеблей под пластанувшимся телом. Часовой сдергивает с плеча винтовку и, ощетинясь штыком, напряженно всматривается и вслушивается в чернеющую полоску бурьянной поросли на подступах к взгорку. Но по-прежнему пусто и ветрено вокруг.
Может, показалось? Часовой опускает винтовку прикладом к ноге.
— Слышь, батя, — доносится из кустов негромкий осторожный голос. — Смотри в другую сторону. Мы пошарим по округе съестнуху и вернемся. А если поднимешь шухер — в следующее дежурство поймаешь пулю затылком. Понял?
Часовой в нерешительности медлит. До смены еще далеко, и наверняка он на мушке. Сколько их там? Не чаял после госпиталя угодить на службу с бандитами. Говорили, что батальон офицерский, а тут… Приняв решение, он забрасывает винтовку за спину и, отвернувшись, шагает вдоль берега, оставляя тыл открытым.
Пять крадущихся воровских теней возникают на фоне береговой кромки, срываются вниз, растворяются в темноте.
Главарь, не оглядываясь, скорым уверенным шагом уводит стаю все дальше вглубь. Когда пост остается далеко позади, замыкающий просит передышку:
— Кашира, привал. Курнем малость. А то уши пухнут.
Каширу точно колом в грудь останавливают.
— Башку оторву, гад! По кличкам не называть. Я — первый, ты — пятый. Понял?
Но привал разрешил.
— Третий, что у вас там за беспредел? Слух был, что нового ротного из вояк штрафных поставили?
— Битый фрей. Когти сразу распустил. Штыря с Кнышом на губу париться отправил.
— На перо его.
— Поставим! — неопределенно пообещал третий. — Под охраной ходит, гад.
Третьим был Сюксяй.