18
— Значит и в разработке, и в самой операции, Вы участия не принимали, так герр подполковник?
— Так, господин обер-лейтенант. Не принимал.
— А руководил операцией…
— Майор Гринёв и полковник Латыпов, господин обер-лейтенант.
Фон Вальдерзее был удивлен. Даже более того… Потрясен!
— В вермахте такое невозможно, герр Тарасов. Снимать командира подразделения во время операции это… Это, как минимум, безответственно! А чем Вы занимались все это время?
— Пил. Можете так и записать в протоколе — «Был в запое»
— Вы не шутите, Николай Ефимович?
— Да какие шутки, господин обер лейтенант. Фактически я был арестован. Сидел в отдельной землянке, под охраной четырех особистов и глушил водку.
— Вы, русские, любите этот напиток, я знаю! Кстати, не хотите коньяка? Французского! Такой вы, вряд ли пили в России.
— С удовольствием, господин обер-лейтенант!
Фон Вальдерзее встал из-за стола и подошёл к двери, рявкнув по-офицерски:
— Коньяк. И закуску!
Через минуту появился солдат с подносом, на котором стояла пузатая бутылка коньяка, нарезанный лимон, солонка и сахарница, и тонко порезанная ветчина с черным хлебом. Пожаренным, между прочим! А ведь немец ждал этого момента, психолог, мать его прусскую…
Фон Вальдерзее плеснул коньяка в бокалы. «Интересно, где он в этой деревне бокалы взял? С собой что ли таскает?» — подумал Тарасов.
— Прозит, Николай Ефимович!
— Будем здоровы, господин обер-лейтенант.
— Вы можете называть меня просто Юрген. Прозит!
После ареста Тарасов не пил вообще. До самой войны. И только здесь, в демянских снегах, вечерами иногда выпивал водки. Грамм пятьдесят. Перед сном в снегу. А коньяк он вообще терпеть не мог. Но сейчас выпил и поморщился. «Что «Двин», что «Курвуазье» этот хваленый… Однофигственно клопами воняют…»
От лимона Тарасов отказался, а вот ветчиной закусил. Не удержался. Съел аж два куска.
— Николай Ефимович, — фон Вальдерзее с удовольствием закусил посоленной долькой лимона. Даже раскраснелся… — Вернемся к Доброслям… Командование соединением было в курсе, что десантников там ждали?
— Конечно, нет, Юрген. Но я понимал, что атака будет не такой легкой, как ее рисовал Гринёв. К сожалению, я был прав.
— К сожалению? — приподнял брови немец.
— Для меня — да!
* * *
Чувство тревоги не оставляла Мачихина. Вроде все шло по плану — батальоны четырьмя колоннами обходили Добросли — с запада и юго-запада идут первый и второй батальоны. Третий и Гринёвцы — с востока. Четвертый прикрывает тыл атакующих. Почти две тысячи десантников скользили по снегу в самое сердце котла.
Но смутная тревога грызла и грызла комиссара. Ссора между Гринёвым и Тарасовым ни к чему хорошему привести не могла. А как примирить их — Мачихин так и не придумал. Впрочем, если операция удастся, все обиды останутся в прошлом.
Должна удастся. Должна! Непременно! Бойцы уже набрались боевого опыта. С продуктами, правда — беда. В лучшем случае, две трети нормы получают. Ничего — возьмем Добросли…
Жаль, погода ненастная. Поддержки с воздуха не будет. Как Латыпов и Степанчиков ни просили, штаб фронта ответил, что тучи разгонять не умеют. А вот фрицы летают… Над самыми деревьями транспортники туда-сюда сновали вчера весь день.
ещё один момент серьезно напрягал и Мачихина, и Шишкина, и Тарасова.
Разведгруппа вчера наткнулась на финских лыжников. Опытные звери. Хорошо, без потерь отошли. Один легкораненый не в счет. Но к Доброслям подойти не удалось. Это плохо. Плохо и то, что немцы могут предпринять меры предосторожности. А может это был просто случайный дозор? Прав Тарасов, ох прав — сила десантника в скорости.
— Товарищ комиссар, слышите? — внезапно остановился Малеев. — Стреляют! И густо стреляют!
— Черт… — выругался Мачихин. — Был же приказ в бой до начала атаки не вступать! До Доброслей ещё пять километров! Что там произошло?
Стрельба разгоралась все сильнее и сильнее, она слышалась уже и с других направлений.
Комиссар побежал вперёд, ругая себя за то, что не придал вчера значения донесению разведчиков.
— Кукушки! По кукушкам, твою мать, бейте! — Мачихин узнал в суматохе ночного боя голос комбата-два — Ивана Тимошенко.
Автоматная очередь вспорола снег, комиссар рухнул плашмя, выворачивая ступни в лыжных креплениях. Потом пополз дальше.
— Комбат, комбат, Тимошенко! — заорал он дьяконским басом, перекрывая грохот боя. — Какого тут у вас!
— Немцы! Практически кругом. Кукушки на деревьях сидят, головы поднять не дают.
— Может быть, дозоры, комбат? — предположил комиссар, понимая уже, что это не так. Ответом ему были хлопки миномётов.
Немцы готовились встречать десантников. «Измена?» — мелькнула мысль. Но комиссар тут же отбросил ее, как нелепую. И пополз обратно, к Тарасову. Пятясь как рак и оглядывая плюющийся огнём и смертью черный лес. Некоторые мины взрывались вверху, задевая толстые ветви и тем страшнее они были для десантников, залегших в снегу. А некоторые шлепались в сугробы и только шипели паром. Одна такая упала рядом с Мачихиным, обдав лицо снежной пылью. Он замер на несколько мгновений, крепко зажмурившись. А потом снова пополз в тыл. Выбравшись из зоны обстрела, встал и побежал, что было сил.
До Тарасова, сидевшего у радиостанции, добрался минут через пятнадцать.
— Ефимыч, что происходит? Второй батальон в засаду попал! Как у других?
— Тоже самое, первый в огневом мешке застрял на Явони, третий напоролся на линию окопов вдоль дороги. А сволочь эта опять пропал! — резко бросил Тарасов.
— Какая сволочь? — сначала не понял Мачихин. — Гринёв?
— Ползет где-то как черепаха. С Большого Опуево немец тоже ударил. Считай, что в окружение попали.
— Спокойно, подполковник… Разберемся, — подошёл Латыпов. — Гринёв посыльного прислал, докладывает, что напоролся на танки.
— А по рации сообщить — не судьба? — зло сказал Тарасов.
— Говорит, батареи сели.
— Мозги у него сели!
— Запрашивай фронт, подполковник! Без авиации ляжем тут. А с Гринёвым позже разберемся!
И в штаб фронта полетела очередная шифрограмма: «Курочкину, Ватутину. Прошу прикрыть авиацией в течение двадцать второго марта район Добросли. Бой затягивается на день. Латыпов. Тарасов»
Мимо потянулись первые раненые. Одни шли сами, других тащили на волокушах.
Вдруг двое десантников, тащивших раненого, увидев командиров, резко взяли в сторону, словно стремясь скрыться в лесу.
Тарасов побагровел от гнева и бросился за дезертирами. За ним побежал и Мачихин.
— А ну стой, стой, кому говорю!
Те прибавили шаг, тогда комбриг выхватил пистолет и выстрелил в воздух.
Десантники остановились и один из них сказал, дрожжа голосом:
— Товарищ подполковник, не подходите, прошу, не подходите…
— Ах, ты! — Тарасов вскинул пистолет, но Мачихин ударил его по руке. А потом кивнул на волокуши.
На них лежал бледный парень, так закусивший губу, что по щеке сползала струйка крови. А из правого бедра торчал хвостовик немецкой мины-пятидесятки.
— Чего бежали-то? — не понял Тарасов.
— Товарищ подполковник, не разорвалась она… Вы уж отойдите, от греха подальше.
И, не дожидаясь приказа, осторожно потащили волокуши в сторону госпиталя.
Тарасов и Мачихин долго смотрели им вслед. Молчали. Только комиссар покачал головой. Захотел что-то сказать, но передумал Потом синхронно они развернулись и пошли обратно.
Думать. И решать — что делать. Прорываться дальше сквозь заслоны или отходить на базу?
Латыпов же сообщил, что фронт не отвечает, что батальон Жука упрямо прогрызает дорогу вперёд, и вот-вот пробьется на окраины Доброслей, второй батальон залег в лесу, а третий никак не может дорогу перескочить. Гринёв на связь не выходит. Четвертый продолжает сдерживать атаку немцев от Большого Опуево.
Одного мощного удара не получилось. Операция распалась на несколько отдельных боев, никак не связанных друг с другом. Боев жестоких и кровопролитных…
* * *
Четыре переводчицы сидели у костра, дожидаясь, когда закипит вода в котелке. Хотелось спать, но сон не приходил. Бригада ушла на юг, «Добросли воевать!» — как выразился муж Наташи Довгаль — лейтенант Митя Олешко. А комендантский взвод и переводчиц оставили у бригадного госпиталя. Хотя они и рвались в бой, но комиссар бригады приказал им остаться. Пленных, мол, и потом можно допросить, а ненужный риск — ни к чему. «Глазки и ушки вы наши!»
Приятно, конечно, но обидно!
Больше всех волновалась Наташа. Быть замужем — это значит волноваться за двоих, а может и за…
— Наташ, а Наташ! Расскажи, как там…
— Где? — не поняла она, задумавшись.
— Ну… Ну, замужем!
Наташа тихонечко улыбнулась.
— Наташ, не томи! — глаза Любы Манькиной горели извечным женским любопытством.
— Ласково, Люб, нежно и ласково!
Ветки в костре уютно потрескивали.
— А как вы… Ну это…
— Любопытной Варваре нос оторвали! Замуж выйдешь — узнаешь! Заварку лучше доставай. Чаю пошвыркаем, — отмахнулась от любопытной подружки Наташа.
Манькина запустила руку в вещмешок, пошуршала там и вытащила кисет, в котором, в отличие от мужиков-курильщиков, хранила чай.
— А говорят первый раз больно, да?
— Люб, отстань от Наташки! — сказала Вера Смешнова, переводчица из третьего батальона. — Ну чего докопалась? Мужик у нее под пули ушёл, а ты?
— А я чего, — сыпанула Любка заварки в кипяток. — Наташка вон счастливая какая ходит. А я, поди, мужика и не узнаю никогда. Вон и сколь поубивало уже. Я и влюбляться-то боюсь. Ну, как убьют!
— Когда любишь — самой умирать не страшно. За любимого страшно, Люб! Вот я тут сижу, а он, может быть, уже раненый где-то лежит…
— Тьфу, тьфу! Ты что говоришь-то, Наташ! Накликаешь же! — Манькина постучала по полену. — Нельзя так говорить!
— Ты, Люб, комсомолка, а чего тогда суеверная такая? — сказала Вера.
А Наташа только вздохнула:
— У меня сахар есть, держите, девчат! — протянула она заветный мешочек.
Вдруг, молчавшая до этого, Зина Лаптева привстала:
— Слышите? Кажется, бой начался!
И впрямь. С юга донеслись звуки стрельбы, а потом и разрывов. Грозный грохот войны. И сон пропал совсем. Слишком уж тревожно стучали сердца в такт зловещей музыке далекого боя.
— Что-то рано начали… И слышно хорошо. Близко совсем…
Девушки замолчали, вслушиваясь в канонаду.
— А у меня парень ещё летом пропал без вести, в сентябре извещение пришло, — сказала Вера. — Вот я и пошла добровольцем, в тыл просилась к немцам. В разведшколу. Думала, вдруг найду его в плену…
— Ну, вот ты и в тылу немецком…
Вера только вздохнула в ответ. Потом допила чай и сказала:
— Девочки, я в туалет. Кто со мной?
Холод, постоянный холод. Днем и ночью. В результате, как ни спасайся, цистит. Это в лучшем случае, если чего другое, женское не отморозишь. Достаточно кружки чая выпить — и все, уже прижимает внизу живота. И жжет. А бежать некуда — кругом мужики. И какими шалями не обматывай живот и поясницу…
— Я с тобой, — сказала Наташа. — Девчат, подождете?
Отошли подальше от лагеря.
— Давай подержу, — Вера взяла наташкин «ППШ». Неудобно с автоматом в кустиках присаживаться в сугроб. Да ещё снимать полушубок, расстегивать комбез, вытаскивать из вещмешка вату…
— Вер, я все. Давай покараулю.
Наташка отошла чуть в сторону, по натоптанной уже девчонками тропинке. Это ее и спасло.
— Хальт! — с разлапистых елей слетел снег, обсыпав вышедших из-за деревьев немцев. В белых маскхалатах, белых касках, с оружием, обмотанным бинтами.
— Верка, немцы! Скорей! Скорей, Верка! — Завизжала от испуга Наташка и выпалила очередью из одного их автоматов. Конечно, не попала. Держа две тяжеленных железяки, с одной руки — редкий мужик бы попал. Пули ушли куда-то вверх. Но немцы попадали, заорав и открыли пальбу.
Пули свистели и шипели, взбивая снежные фонтанчики. Наташка упала тоже, ткнувшись лицом в сугроб. Потом приподнялась на локтях и дала короткую очередь. ещё одну…
— Верка! Верка!
— Наташка, беги!! Аааа!! — и крик внезапно оборвался. Довгаль встала на колено и от отчаяния выпустила сначала один диск, а потом другой в сторону фашистов, а потом побежала к лагерю. За подмогой.
Она так и не узнала, что случилось с Верой. Потому что этот немецкий взвод был не один. Лагерь раненых атаковали с трёх сторон, воспользовавшись тем, что бригада вся ушла на юг.
Немцы знали об операции, как позже сделали вывод старшие командиры. Знали время, знали маршруты, знали силы. Но это будет позже, а сейчас раненые, врачи, фельдшера и комендантский взвод отбивал атаку немецких егерей.
Раненые в руки — стреляли с одной руки.
Раненые в ноги — привалившись к деревьям.
И ведь отбились! Немцы не рассчитывали на такое сопротивление. Рассчитывали, что можно накрыть тыловую базу, пока сама бригада погибает в огневых мешках у Доброслей. Рассчитывали, но…
Но разве может немецкий ум просчитать русский характер? Разве можно учитывать при планировании операции, что ослепший от осколочного ранения в голову сержант Кокорин будет кидать гранаты на слух? Что ходячие раненые могут встать и пойти в штыковую контратаку? А неходячие — с ампутированными ступнями — поползут за ними вслед…
И егеря побежали. Слишком это страшно, видеть, как на тебя бежит — бежит? ковыляет, шатаясь! — русский десантник, обнаженный по пояс, со свежеокровавленными бинтами груди, а по подбородку стекает красная струйка из разорванного пулей рта. И блестит тесак винтовки, ходящей ходуном в ослабевших руках. Это страшно. Правда, страшно. Кажется, что прав был великий Фридрих — убей, а потом толкни. Иначе русский не упадет.
И немцы отступили.
И только после этого техник-интендант третьего ранга Наталья Довгаль бросилась туда, где осталась Вера.
Но там ее не было. Снег на поляне был истоптан, кое-где рябиной краснели капли крови.
— В плен попала… — сказал кто-то за спиной.
И напрасно Наташка кричала на бойцов, плакала, рыдала, уговаривала…
Без приказа Тарасова комендантский взвод не мог оставить базу. А комбриг вернулся только к вечеру. Усталый и подавленный. Как и вся бригада. Равнодушно выслушал Наталью и…
— Вернитесь в расположение своего батальона.
А потом отвернулся.
Наташка полночи проревела, уткнувшись в плечо Димке. Она не знала, что было ещё не поздно… И это хорошо, что не знала…
…Вера не успела даже натянуть ватные штаны, когда прямо перед ней выскочил немец, и сразу прицелился ей в лицо. Но опустил ствол и заржал во всю пасть, обнажив желтые, прокуренные зубы:
— Дитрих! Тут баба русская ссыт!
— Хватай ее!
А потом началась пальба.
— Наташка, беги! — завизжала она, но тут же была сбита ударом кулака в лицо и потеряла сознание.
А пришла в себя на полу в какой-то избе. От пинка под ребра:
— Приехали, большевистская шлюха! — над ней, склонившись, стоял тот самый немец с лошадиными зубами. — Не люблю трахать бесчувственных девок. Надеюсь, ты горячая кобылка? Не разочаруешь нас?
Ответом ему был гогот других солдат.
Немец подхватил ее и поставил, привалил к стене. А потом достал нож.
— Юрген, не режь ее! Я мертвых баб не люблю! — крикнул кто-то из немцев.
— Заткнись, Дитрих! Я знаю, что делаю!
А потом стал срезать с нее одежду. Она дернулась было, но получила крепкую пощечину
Она закрыла глаза, тихо сходя с ума от неизбежного кошмара…
— Как капуста! Смотри, сколько одежды! — засмеялся кто-то.
— Вот черт! Она вшивая! — отшатнулся сдиравший с нее белье немец.
— А мы ее помоем, Юрген!
С девчонки стащили остатки белья и потащили ее на улицу. Голую. Прикрывавшую себя только руками. Почему-то ей не плакалось и было тепло. Как тогда, в прошлом мае, когда она целовалась с Юркой, под только расцветшей сиренью, мама тогда ругалась до полночи, а она ведь только целовалась и ни-ни…
Ведро ледяной воды обожгло нежную девичью кожу. Потом ещё одно. И ещё. Со всех сторон. Но она все равно не плакала. Глаза ее смерзлись, как и сердце.
…- Юр, ты меня правда любишь?
— Правда! Вот сдам экзамены, пойдем к председателю — пусть расписывает!
— Может подождем до октября? Урожай соберем…
— Быстрее хочу…
— Торопыга ты мой…
…- Мой ее тщательнее, Юрген! Я не хочу от нее тиф подхватить!
Окатив ещё одним ведром ледяной, только что из колодца, воды немец удовлетворенно сказал:
— Ну вот, теперь она арийские тела не осквернит! Замерзла? Холодно? — пнул он ее по ноге.
Вера не ответила. Только упала на колени от удара.
— Какая торопливая! Потерпи! — немец схватил ее за волосы и потащил за собой в избу. Она больно ударилась лицом о дверной косяк. Но чувствовала не боль…
…Боли не было. Было так сладко, так счастливо, что… что слезы текли сами собой. Юрка, сильно испугавшись, утешал ее, гладил по мокрым щекам, целовал, шептал всякие глупости. Самая нежная ночь в году, самая короткая. Самая сумасшедшая. Русские женщины — самые целомудренные в мире. Слишком короткие ночи летом. Слишком холодные — зимой. Но только не сегодня, только не сегодня.
— Хороший мой, иди ко мне…
— Иди сюда, шлюха! — немец нагнул ее, навалив голой грудью на стол, залязгав пряжками за спиной. Потом навалился телом, прижав к клеенчатой скатерти. Она услышала табачное, зловонное дыхание, открыла глаза и… Увидела брошенный кем-то тесак, с налипшими на него кусочками тушёнки. Свиной? Говяжей? Она схватила этот тесак и молча ударила себя в низ живота, пробив самую нежную свою плоть. Тесак пробил ее и воткнулся в самое вонючее немецкое место.
Убивали ее долго. Сначала просто пинали, потом вытащили на мороз, отрезали тем же тесаком груди, завернули руки за спину и так подвесили. Потом…
А она улыбалась беззубым ртом.
Она вернулась в ту ночь — с двадцать второго на двадцать третье июня. Мама утром не ругалась, когда Вера провожала Юрку на фронт. Мама плакала. Как плакала и в октябре, когда Вера ушла добровольцем. Говорила, что у войны не женское лицо.
Мама была права.
У войны не женское лицо. У нее вообще нет лица.
У войны страшная, кровавая, жестокая харя.