Книга: Зенитная цитадель. «Не тронь меня!»
Назад: ПЕРИСКОП НАД ВОДОЙ
Дальше: ОБЫДЕННО-БОЕВАЯ ЖИЗНЬ

«ТРУМНЫЙ РУТИН»

Бельбекский залив сиял бирюзою. В прозрачных, начавших холодать водах лениво «парили» похожие на китайские фонарики медузы, ближе к поверхности держались стайки серебристой крупной кефали…
Пользуясь затишьем, Мошенский проводил со всем личным составом занятие по методам борьбы зенитной артиллерии с пикирующими бомбардировщиками противника.
Моряки сидели на палубе плотной группой. У многих на коленях были для «жесткости» книги и на них положены листки бумаги… Кое-кто авторучкой (счастливцы: авторучка была большой редкостью), а большинство карандашом старательно записывали то, о чем говорил старший лейтенант Мошенский.
Ветер загибал края листков, шевелил ленты бескозырок, силился сдуть натянутую между двух деревянных реек и висящую на тыльной стороне рубки крупную схему, специально вычерченную для этого занятия. Лейтенанты расположились позади подчиненных, у прожектора. Семен Хигер стоял возле железного ящика, который служил ему сейчас одновременно и опорой, и столом. Голос Мошенского звучал ровно и спокойно, как, наверное, когда-то и для него на курсах зенитчиков звучал голос преподавателя тактики:
— Главная особенность пикировщиков состоит в том, что скорость их движения быстро меняется. Следовательно, нам надо распределять огонь в направлении движения вражеского самолета… Тогда, благодаря растянутости залпа, цель будет накрыта эллипсом рассеивания. Пикирование самолеты противника могут начинать с 2–5 тысяч метров и заканчивать на высоте 600—1000 метров. Наводчикам и командирам орудий в первую очередь надо выработать точный глазомер и быструю реакцию на обстановку и на команды. Помните, товарищи, что наши первые залпы могут стать самыми результативными, так как они неожиданны для противника и он еще не начал против них свой маневр. Допустим, вражеский самолет заходит со стороны солнца вот с этого курса… Какой у нас здесь курс, краснофлотец Сиволап?
— Здесь? — С палубы встает худощавый, похожий на подростка краснофлотец. Несколько растерянно смотрит в сторону вытянутой руки Мошенского.
— Да, здесь, товарищ Сиволап.
— Примерно… Сейчас скажу… — подсчитывал в уме матрос.
Мошенский прервал его:
— Пока вы считали, самолет противника переместился и находится уже здесь. Прошу быстро отсчет!
Сиволап покраснел и окончательно растерялся. Кто-то из сидящих с ним рядом моряков засмеялся.
— Ничего смешного! — резко прервал смех Мошенский. — Рютин, помогайте! Сидя, сидя отвечайте! Не тратьте времени на вставание, а коль встаете — тотчас же отвечайте. Итак, сколько?
Лейтенант Хигер в нетерпении вытянул и без того тонкую шею из стоячего воротника кителя, но Рютин молчал. Даже не пытался подсчитывать, поглядывал на товарищей, ожидая подсказки…
— Сто двадцать градусов! — ответил за Рютина Сиволап. — А до этого сто десять…
— Правильно, товарищ Сиволап. Только отвечать надо сразу. Оба садитесь. Будьте внимательнее, товарищи. Буду спрашивать любого, и неожиданно. Итак, продолжаем. Самолет противника идет курсом сто двадцать градусов на высоте 4000 метров.
Рука Мошенского с зажатым в ней карандашом снова скользила по схеме. Моряки внимательно слушали его, только один склонил голову и что-то писал. Мошенский был увлечен и не замечал этого, но Хигер впился взглядом в моряка. «Рютин… Чего он там все пишет? Не может же он сейчас записывать то, о чем говорит командир. Обычная задачка на соображение, так сказать, на живость ума. А Рютин все пишет. Жаль, нельзя подойти посмотреть. Плотненько возле него сидят зенитчики…»
Едва закончилось занятие и моряки стали расходиться, лейтенант ринулся к Рютину. Тот засовывал за угол форменки авторучку. Получался своего рода флотский шик: медная стрелка, держатель колпачка авторучки, красиво поблескивала на темном фоне форменки.
— Товарищ Рютин! — обратился к нему лейтенант. — Отойдемте в сторонку… Так… Ответьте, что это вы все время писали? Даже тогда, когда командир давал задачи на сообразительность и быстроту?
Рютин смутился. Невольный румянец медленно заливал его щеки. Пытаясь оправдаться, сказал, что записывал беседу командира, лекцию, так сказать…
— Покажите ваши записи! — потребовал Хигер.
Матрос еще более смутился:
— Зачем? Запись как запись, товарищ лейтенант. Я в следующий раз учту и больше…
— Покажите! Я приказываю!
Рютин медленно протянул тетрадь. Как лейтенант и ожидал, в ней лишь на первой страничке было несколько связанных между собою предложений и схема атаки пикировщика… В середине же тетрадки четким красивым подчерком записана песня.
— Прочтите! Я что-то не разбираю ваш почерк… — приказал Хигер.
— Товарищ лейтенант…
— Никаких «товарищ лейтенант»! Прочтите вслух то, что вами написано на занятиях по тактике зенитных средств!
Рютин молчал. Не знал, куда девать руки… И вдруг решился. Взял протянутую ему тетрадь, обида и отчаяние вспыхнули разом в его глазах.
— Есть, прочесть.
Рядом кто-то остановился, но лейтенант попросил оставить их наедине с Рютиным.
— Я жду, Рютин.
— Есть. Значит, так. Песня, которую поет ансамбль Черноморского флота. Я сам не слышал, но ребята говорят…
Прощались мы. К старинной этажерке
Ты, помню, торопливо подошла
И эту голубую табакерку
С дубовой полки бережно сняла.
Ты мне сказала, опустив ресницы
На влажные глаза, волны синей:
«Возьми ее, в походе пригодится,
Закуришь да и вспомнишь обо мне…»

Рютин вздохнул, умолк, вопросительно глянул на лейтенанта. Тот выжидающе молчал, и нельзя было понять, читать ли дальше. Рютин решил читать:
И вот, когда с жестокой силой
Осатаневший шторм качает моряка,
Напоминает мне всегда о милой
Синеющая дымка табака.
И часто, глядя на колечко дыма,
В который раз мне говорят друзья:
«Скажи-ка, парень, у твоей любимой,
Наверно, вот такие же глаза…»

Все, товарищ лейтенант.
Хитер молчал. Точно не слышал. Смотрел куда-то вдаль и думал о своем. Но не о девушке, не о словах песни, которые, если честно сказать, ему нравились. Они невольно напомнили Семену Хигеру сказочное мирное время…
В курсантском увольнении и он бывал желанным гостем для одной милой девушки. И он сиживал в уютной, чистенькой девичьей комнатке, среди старенькой мебели, кружевных занавесок и ярких вышивок, пил чай с печеньем, вел интересные беседы, с досадой поглядывал на часы-ходики, неумолимо оттикивавшие недолгое время курсантского счастья.
…Прощались мы. К старинной этажерке
Ты, помню, торопливо подошла…

Ишь, слова-то какие.
Вот только прощания с Ней не было. Война. Досрочный выпуск. Назначение на плавбатарею. Горячие дни и ночи строительства. И море. Открытое море. И все вражеские самолеты летят через них. Все через них!
Удивительна память человеческая! Лейтенанту лишь на миг вспомнилось довоенное. Всего на миг, а затем снова пришло настойчивое желание сказать матросу Рютину что-то резкое, сердитое. О нелепости, пагубности и даже преступности его, казалось бы, невинного занятия в то время, когда командир учит зенитчиков, как выстоять и победить в трудном бою с опытным врагом. То, что можно было понять и простить в мирное время, сейчас, в дни войны, в сознании лейтенанта Хигера не укладывалось. Сдержавшись, сказал:
— Ну и что вы после всего этого о себе думаете, а, Рютин?
Что он мог думать? Ответил, что виноват. Больше такое не повторится.
— Не повторится? А я не уверен. Понимаете, не уверен! Вы, наверное, и на моих занятиях стихи и песенки писали. Так? Нет, так, Рютин. А ну-ка скажите мне данные немецкого бомбардировщика Хе-111 к. Я жду.
Со стороны это было похоже на обычный товарищеский разговор двух сверстников. Стоят себе возле прожектора лейтенант и матрос. Беседуют. Если бы не колкие, насмешливые маслины глаз Хигера…
— Хе-111 — немецкий бомбовоз… бомбардировщик, значит. У него два мотора. Бомбовый груз… бомбовый груз… Не помню, товарищ лейтенант. Вчера помнил, а сегодня забыл. Я…
— Я же сказал, песенки писали. Хе-111 к. Скорость 420 километров в час. Двухмоторный. Дальность полета 3000 километров. Бомбовая нагрузка 2000 килограммов. Вооружение: три пулемета. Экипаж: четыре бандита. Вот что я вам говорил. Вот что все знают, а вы не знаете, Рютин.
Слова звучали напористо и хлестко. Лейтенант с трудом подавил гнев.
— Ваше место, Рютин, не возле орудия, а где-нибудь в тылу, на складе. У нас на «Квадрате» такой должности, пожалуй, и нет. При случае я обещаю вам перевод на сухопутье. Мне такие зенитчики не нужны!
Повернулся и ушел. Резкий, горячий. Тетрадку унес с собой. А в ней помимо песни еще и письмо к жене, которое Алексей написал до занятия, но, на беду свою, услышал, что после обеда должен прийти минный заградитель «Дооб» и на него передадут письма.
Времени свободного не было ни минуты: помимо беседы командира по плану был намечен двухчасовой тренаж возле орудий, а Алексею так хотелось, чтобы жена в ближайшие дни получила от него письмо.
И вот такая неприятность…

 

В ночь на второе сентября над морем была гроза с ливнем. К утру плавбатарея, умытая, чистенькая, покачивалась на четырехбалльной волне…
* * *
Боцман плавбатареи Александр Васильевич Бегасинский относился к числу немногих ветеранов Черноморского флота, коим, как сам он говорил, «довелось узнать еще царскую службу во всем ее распрекрасном виде». Боцман при случае любил говорить молодым краснофлотцам: «Эх, райское у вас житье, флотцы-краснофлотцы. Обращение, уважение, трудись — не перетрудись… Вот раньше, бывало…» И тут обычно следовали воспоминания, да все к месту, именно к данному, конкретному случаю. Одни удивлялись: «И откуда только Александр Васильевич истории свои извлекает?» Другие резонно поясняли: «Почти тридцать лет на флоте — шутка ли. Считай, три академии!»
…Бегасинский стоял рядом со старшиной-хозяйственником и придирчиво тыкал пальцем в вещевую ведомость. После очередного «тычка» Гавриил Пузько (тоже «годок», рождения 1893-го) как бы заново заглядывал в им же самим составленную ведомость, переспрашивал и уже потом докладывал по сути вопроса.
— Здесь почему прочерк? Я же сказал…
— Где? Так ведь не положено, Александр Васильевич! Вот приказ, читайте… «Свитер шерстяной — только находящимся за полярным кругом. Для ком. и нач. состава — один на два года, а для рядового и младшего начсостава…»
— «Младшего начсостава»! Хреновый ты младший начсостав, если за буквами казенных бумаг жизни не видишь! Я же сказал тебе: составляй и включай всех палубных… А ты: «Не поло-ожено…» Ох, Пузько, Пузько… Полушубки, десять штук, включил?
— Полушубки? Да вот же… — Пузько в сердцах стукнул тыльной стороной ладони по ведомости, обиженно взглянул снизу вверх на боцмана.
— Тихо, тихо, товарищ Пузько! Нервы, Гавриил Васильевич, в нашем моряцком деле — главное. Так… Идем дальше. Валенки… Сколько-сколько?! Ну, поставлю я тебя, сидорова кота, на ночку на мостик в ботиночках. Поставлю!
— Александр Васильевич, да не дадут нам столько ва…
— Переписывай ведомость, и без фокусов!
Бегасинский крякнул. Пузько уже знал боцманский характер — тут уж спорить бесполезно.
— Есть, переписать! — обиженно буркнул он, потирая ладонью лысеющую голову.
Кто-то постучал в дверь кладовой.
— Прошу разрешения? — спросил чернявый матрос.
— А, Рютин! Заходи, заходи! — обрадовался Бегасинский.
— Товарищ мичман! — поднес пальцы к бескозырке Рютин. — Прибыл для дальнейшего прохождения службы… в ваше распоряжение.
— Ты что вздыхаешь? Ай недоволен переводом? Помнишь, я говорил тебе, что мне трюмный нужен? Так что теперь ты мой боевой помощник.
Рютин переступил с ноги на ногу, виновато сказал:
— Кто же знал, товарищ мичман, что вы серьезно… Я ведь уже в наводчики нацелился, пушку освоил…
Несколько дней назад, на вахте, Рютин разоткровенничался с боцманом, рассказал о себе, о жене своей, которая ему только по документам жена, а жить, считай, и не жили, о неудачной службе своей на зенитной батарее.
Нет, не жаловался, не ныл, тем более что во всем сам виноват был… Досадовал, что не идет дело, не ладится служба.
«А ты бы ко мне в помощники пошел, и служба — даю полную флотскую гарантию — наладилась бы…» Кажется, так сказал тогда боцман, а Рютин из вежливости поддакнул, что, конечно, возможно, служба и пошла бы… Кто знал, что боцман серьезно…
— Ничего, Алексей. Внутри корабля порядок тоже должен быть образцовый, и должность трюмного очень ответственная. Тем более что он у меня всего один. А ведь на настоящем корабле…
Видно, почувствовав, что сказал не то, Бегасинский поправился:
— Я имею в виду корабль с ходом, с БЧ-5… Там трюмных по штату…
Бегасинский, попал в свою стихию — стал вспоминать службу на больших кораблях, почет и власть, сопутствующие должности боцмана.
Над головами затопали. Донеслись слова команд. Вещевая кладовая находилась в носовой части плавбатареи, как раз под двумя 37-миллиметровыми пушками.
— Никак тревога? — заерзал Пузько.
— На палубу! — скомандовал Бегасинский и уже на ходу пояснил Рютину: — Нам недалече: приписаны к носовому артпогребу.
Боцман распахнул дверь — дохнуло прохладой. Ветер рванул полы шинелей… На верхней палубе — привычная обстановка. Старшины и матросы готовили к бою орудия и пулеметы…
Завидя Бегасинского, командир правого носового пулемета Павел Головатюк, или, как его звали на батарее, «щирый украинец», обрадованно прокричал:
— Товарищу мичману! Треба пару дисков до пулемету поднести!
— Впрок надо думать! Впрок! — проворчал Бегасинский. — Бьют баклуши, понимаешь, а потом «патроны, патроны»…
Рютин сломя голову несся в носовой погреб боезапаса, а над палубой звучало:
— Самолет противника, «рама», правый борт, пять тысяч метров…
Точно за большим магнитом-невидимкой, синхронно, слаженно поворачивались в сторону правого борта орудия и пулеметы. Стволы, готовые полоснуть свинцом и металлом. Однако фашистский разведчик был осторожен — изменил курс, пошел мористее.
— Готовность два! Команде приготовиться к обеду! Бачковым — на камбуз!
Люди дули на озябшие руки, пританцовывали на скользкой холодной палубе — день ненастный, ветреный… Ожидание скорого обеда — горячего борща, макарон с тушенкой и вдобавок ко всему ста граммов наркомовских — взбодрило, приподняло настроение. Вот уже слышны шутки, смех.
Алексей Рютин нес про запас к пулемету старшины Головатюка коробки с патронами и думал: «Нет, надо сегодня же сходить к лейтенанту, пусть заберет меня назад на батарею… А лейтенант не поможет — к комиссару. Ребята воюют, а я на подхвате, «старшим, куда пошлют» определили… Надо же мне было показаться Александру Васильевичу! Не по мне эта служба! Сегодня же подойду к лейтенанту».
— О, кого я бачу? — удивился Павел Головатюк, увидя Рютина с пулеметными коробками. — Леша, а пушку свою чого покинув?
В азарте недавнего боя Головатюк не заметил уже побывавшего возле его пулемета Рютина и вот теперь, увидев бывшего зенитчика, удивился:
— О, и не размовляет, японский бог! Леш, за шо это тэбэ с батареи потурылы?
Рютин буркнул что-то под нос, а мичман Бегасинский, слышавший краем уха вопрос Головатюка, обрушился на старшину:
— Головатюк! Вам что, делать нечего? Так я после отбоя вам с Устимом работенку сыщу. Непыльную и неденежную.
— Фу-ты! — весело фыркнул Головатюк, переглянулся со вторым номером расчета Устимом Оноприйчуком. Павел вообще пребывал сегодня в отличном настроении: еще утром кто-то из матросов достоверно сообщил, что с обеда вместо «лимонада» начнут давать настоящие наркомовские сто граммов. («Лимонадом» моряки называли молодое шампанское, выдававшееся вместо водки. С водкой в Севастополе было туго. Зато «лимонада» в запасниках завода шампанских вин было, по тем же слухам, хоть залейся.) — Товарищ мичман, да я ж его по-хорошему спросил, почему он не у пушки, а он молчит, — сказал он по-русски.
— Старшина Головатюк!.. Поясняю. Отныне краснофлотец Рютин по должности — трюмный. Слыхали про такую должность? Или вы на кораблях не служили?
— Как так не служили?! — обиделся Головатюк. — Мы? Да… А ну кажи, Устим, где мы с тобою до войны служили, на каком корабле!
— На эсминце «Шаумян»! — гордо ответил Оноприйчук.
— То-то ж! — пригрозил пулеметчикам Бегасинский. — Постой-постой, а на ленте у тебя что написано? «Москва»… «Мос-ква», а говоришь, «Шаумян»?!
— Да це со склада такую прислали! На моей ленточке буквы стерлись, чем их теперь подмалюешь? Золотые ведь буквы-то…
— Золотые… — пробурчал, уходя, Бегасинский.
Едва он скрылся в носовом люке, Головатюк, «работая на публику», пожал плечами:
— Леша Рутин — трумный… За что его в трумные перевели? Ей-богу, не разумию, хлопцы.
Зенитчики двух носовых пушек засмеялись. Очень уж забавно это у Головатюка звучало: «трумный Рутин».
С возвращением на свою батарею у Рютина, конечно, ничего не получилось, но с того самого дня, как увидел его возле своего пулемета Павел Головатюк, прилипло к Алексею, приклеилось по-флотски намертво «трумный Рутин».

 

К Мошенскому подошел рослый и обычно немногословный краснофлотец Алексей Воронцов. Спросил разрешения обратиться.
— Да, слушаю! — ответил командир плавбатареи и сразу же заметил, что стоящие неподалеку краснофлотцы из расчета Лебедева чему-то улыбаются. Воронцов был из этого расчета. Мошенский хорошо помнил его по заводу: там он работал за троих и потому был в числе тех, кому Мошенский объявил свою первую командирскую благодарность. Знал Мошенский и то, что между собой этого матроса товарищи звали Рожком. Алексей был из смоленских, что постоянно проявлялось в его речи, в той особой мягкости глагольных окончаний, когда вместо «пойдет» говорят «пойдеть», вместо «будет» — «будеть». Вот и теперь:
— Разрешите, товарищ старший лейтенант, когда минутка свободная будеть, порыбалить? — Карие глаза Воронцова смотрели открыто, доверчиво, но, заметив удивление на лице командира, он поспешил пояснить: — Внизу, товарищ старший лейтенант. В «гроте». Меня с удилищем даже никто и не увидить.
— Ничего не понимаю… Какое удилище? Как вы вообще умудрились удочку на военный объект, на корабль пронести?
— Да ведь, товарищ командир… Не совсем настоящее удилище, конечно… Я рейку деревянную, вот такую, приспособил. А Здоровцев наш говорить, что рыба тут совсем дурная и даже на пустой крючок клюеть. Вот, значить, и хочу попробовать…
Мошенский наконец все понял. Усмехнулся. Кивнул в сторону внимательно наблюдавших краснофлотцев:
— Здоровцев надоумил?
— Не, я сам…
— Ну, тогда так, краснофлотец Воронцов. — Глаза Мошенского весело блеснули. — Передай своим «рыбакам», что я разрешил рыбачить, только при условии… после того, как собьете немецкий самолет!
— Есть, после того как собьем… — несколько растерянно повторил за командиром Воронцов: он никак не ожидал такого условия. Отошел. А Мошенского глодала мысль: «Когда наконец мы собьем хотя бы одного немца? Хотя бы одного! Людям нужна вера в себя, в свои силы. Жжем, жжем порох, переводим снаряды. Второй месяц на якорях в море, и все без толку… Вот и выходит, задаром хлеб едим. И разговоры такие уже идут…»
Мошенский пошел в каюту. За столом что-то писал старший политрук Середа. Наверное, письмо домой. При этой мысли заныла сидящая в глубине сердца заноза: больше месяца Мошенский не получает писем от Веры. Знает только, что выехала из Севастополя 18 августа.
Мошенский справлялся через штаб ОВРа, но и там ничего утешительного сказать не могли: семьи комсостава выехали в Керчь и оттуда на Большую землю. «Вера, Вера… Что с нею? Она ведь скоро должна родить… Где произойдет, случится это? Будут ли врачи рядом? А вдруг в дороге?»
— Составляю политдонесение… — оторвавшись от бумаг, сказал Середа. — Пишу, что не все у нас хорошо. Полковой комиссар Бобков знает, что у нас за народ собрался — с бору по сосенке. Если напишу, все хорошо — не поверит…
Мошенского раздражала манера комиссара порой глядеть на жизнь батареи как бы со стороны. Вроде бы и работает как надо: политинформации, беседы с людьми проводит, а вот все время подчеркивает, что народ на батарее сложный, собранный, как он только что сказал, «с бору по сосенке».
— Пишите, Нестор Степанович, все как есть. Объективно. Только насчет «народа сборного» пора бы нам и закончить.
— Не понял. Почему?
— А потому, что на войне два месяца — великий срок. Мы обязаны сплотить, сладить самый что ни на есть сборный народ. Нам страна по мобилизации почти пятьдесят человек прислала. Из запаса. Но это вовсе не значит, что эти люди ни на что не способны. Вы-то ведь тоже на пятьдесят четвертую зенитную батарею из запаса прибыли, а вошли в курс дела и работаете.
— Я… из запаса?! — Густые черные брови Середы поползли вверх. Он не сразу нашелся, что сказать. — Да я с тридцатого года непрерывно в кадрах и седьмой год на политработе! «Из запаса»…
Трудно было понять, чего больше было в его голосе — удивления или обиды.
— Извините, не знал… — удрученно произнес Мошенский. — Видите, как мы плохо знаем друг друга, хотя воюем вместе…
— Кто как, товарищ старший лейтенант! — с вызовом произнес Середа. — Лично я с вашей биографией знаком и о деловых ваших качествах своевременно информирован.
— Хорошо, — примирительно сказал Мошенский. — Не будем обижаться друг на друга. Есть дела поважнее, чем обиды. Тем более я не хотел…
Мошенский сел напротив Середы, с другой стороны стола. Помолчал. Чувствовал, что трудно ему говорить с Середой, особенно сейчас. И откуда «запас» Середы втемяшился в голову? Большой начальник сказал, а кто конкретно, Мошенский припомнить не мог… Все личное откладывал на потом, все не хватало времени. Если и говорил с комиссаром, то о подчиненных. Если советовался, то о делах на плавбатарее…
Чем более затягивалось молчание, тем отчетливее сознавал Мошенский, что его промашка с Середой на пользу разговору, которого он хотел. И Мошенский, тщательно подбирая слова, сказал:
— Я как раз за то, чтобы быть нам ближе. И нам с вами, Нестор Степанович, и с подчиненными. Вот видите, я страдаю формализмом. Требую от людей работу, а их самих не знаю. Буду перестраиваться. Но и вы, Нестор Степанович, согласитесь, последнее время все больше на статистику, на отчеты нажимаете, на дела, так сказать, формальные… А надо нам быть ближе к людям, знать их дела, настроение. В этом будет наш плюс. Одними бумажками мы коллектив не сладим.
Согласись сейчас Середа — и разговору конец. Но Нестор Степанович был человеком самолюбивым, особенно там, где дело касалось вторжения в его сферу деятельности, в политработу. В ней он, безусловно, не был новичком.
— Ну, это вы зря… — хмуро возразил Середа. — Бумажка считается бумажкой, пока она чиста. Когда же на ней донесение по сути боевого дела — она политическое донесение. Документ! Уверен, что и вы отрицать этого не будете.
— Правильно уверены. Но настоящий коммунист, я в этом тоже уверен, силен своим общением с массами. Этому нас учил товарищ Ленин, и в этом мы с вами, к сожалению, не сильны. Надо нам признать свои ошибки и взяться за дело. Я так считаю.
Наступила тишина. Каждый высказался. Добавить было нечего. Похоже, что разговор не получился. Не расшевелил он Середу, а, напротив, только рассердил. Ишь как насчет политдонесения поддел…
Середа в свою очередь думал: «Ишь какой прыткий! Раз-два — и вошел в контакт с людьми. Политработа — дело тонкое. Что же касается знания флотской души — тут тоже у каждого свой подход. Я лично по плечу матроса хлопать не буду, задавать дешевые вопросы, вроде: «Ну как, Сергеев, дела дома, что пишут родные?» — не люблю. Не в душу лезть, а знать настроение коллектива, знать «заводил» плохого, вести с ними индивидуальную работу, знать свой партийно-комсомольский, или, как мы сейчас называем, «боевой актив» — вот мои «рычаги» управления. Все требует времени, а разом, в спешке можно столько дров наломать. В одном Мошенский, безусловно, прав: жить нам с ним положено дружно, хотя люди мы, к сожалению, разные».
— Докладываю вот, — примирительно сказал Середа и протянул Мошенскому мелко исписанный листок, — о вчерашнем ночном ЧП. О попытке неповиновения краснофлотца Воскобойникова…
Мошенский знал о случившемся. Ночью дежурный по плавбатарее главстаршина Щербань застал в коридоре спорящих старшину 2-й статьи Бойченко и сигнальщика Воскобойникова. Старшина приказывал Воскобойникову убрать коридор, а тот силился доказать, что есть матросы помоложе, что только вчера он все эти коридоры драил.
Бойченко напирал, а призванный из запаса и еще не отрешившийся от штатских привычек Воскобойников стоял на своем. Проходивший мимо по ночным делам комендор Румянцев как бы ненароком обронил Бойченко:
— Да брось, старшина, придираться к человеку! Он же старше тебя по возрасту. Есть салаги — их и заставляй!
Сказал и пошлепал себе дальше, полусонный, ленивый — благо ему ту ночь отоспаться выпало. Воскобойников воодушевился, услышав поддержку зенитного комендора.
Хорошо, что вмешался дежурный по батарее старшина Щербань, — краснофлотец Воскобойников выполнил приказание… Но ведь выполнил только после вмешательства Щербаня! Бойченко доложил по команде о случившемся, и теперь Воскобойников, притихший, обиженный, ждал грозы. А Румянцев, когда на следующий день комиссар Середа и старшина Бойченко с ним разбирались, невинно улыбался: «Товарищ комиссар! Да, ей-богу, ничего я такого обидного не сказал. И плохого в виду ничего не имел. Не надо, мол, ночью ругаться. Люди устали, отдыхают, говорю. Ну, и еще там по мелочи, но ничего, ей-богу, вредного».
Комиссар приказал лейтенанту Хигеру наложить на Румянцева взыскание, чтобы тот впредь язычок свой попридержал, а вот с Воскобойниковым как поступить? Не выполнил он приказ — есть на то суровое воздействие, закон военного времени. А он выполнил, но перед этим пререкался…
— Не знаю… — болезненно поморщился Мошенский, прочтя политдонесение. — Не знаю, может, я и не прав, но думается мне, что по такому поводу беспокоить начальство ОВРа думами о нас не стоит…
Видя, что Середа вопросительно смотрит на него, пояснил:
— Мы ведь работаем, а не фиксируем работу. Я о ночном случае знаю. Знаю и то, что вы в нем досконально разобрались. Воскобойников из запаса. Но главное, что все же осознал, понял. Мы с ним и дальше будем работать. И вы, и я, и старшины. Так зачем сразу, в начале нашей с ним работы, докладывать, что человек плохой? Поработаем — станет хорошим.
— Что же вы предлагаете? — довольно миролюбивым тоном спросил Середа.
— Я, Нестор Степанович, предлагаю усилить работу с пришедшими из запаса краснофлотцами. И в политдонесении как раз это и отразить. Усиливаем работу, разъясняем положение военной присяги, уставов, приказы товарища Сталина… Ну, словом, вы знаете, как лучше написать.
В совете Мошенского указать в донесении то, что усилена работа с запасниками по приказу товарища Сталина и присяге, — во всем этом комиссар уловил масштабность. А именно о ней, о масштабности работы, о «наступлении по всему фронту морально-политической работы» так много говорилось в лекциях на курсах политсостава Черноморского флота, которые в канун войны Нестор Степанович Середа окончил. Он согласился с Мошенским. Сказал, что составит политдонесение именно в таком духе.
Середа повеселел даже, а Мошенский облегчения не почувствовал. Ни от разговора с комиссаром, ни тем более от собственных мыслей.
Никак не удается сбить немецкий самолет… Хотя бы один для почина! Не сбить — так поджечь, чтобы с дымом… Людям необходима вера в свои силы. Одного желания, однако, мало. Прав лейтенант Хигер: зенитный огонь должен быть «хитрым». Хватит просто стрелять, ставить завесы. Надо выработать свою тактику, своего рода «ловушки». Обозначить где-то слабый огонь, а когда немецкий самолет сунется туда, ударить по нему, используя заранее известные данные. Закончить корректировку таблиц для 76-миллиметровых орудий. Лейтенант Даньшин таблицы для своих расчетов уже откорректировал…
Жалуются моряки на его резкость, а ведь командир-то он толковый. Себя не жалеет, с подчиненных строго требует. Расчеты заметно подтянулись, действуют совеем неплохо.
Вот бы только немца сшибить! Все мысли командира плавбатареи, все раздумья невольно сводились к этому чертовому, пока еще не сбитому самолету! Он ему даже во сне снился. Да разве только ему!
Назад: ПЕРИСКОП НАД ВОДОЙ
Дальше: ОБЫДЕННО-БОЕВАЯ ЖИЗНЬ