Книга: Прорвать Блокаду! Адские Высоты
Назад: Пролог (Май 2011 года)
Дальше: Линия сердца (Май 2011 года)

Линия судьбы
(Август — сентябрь 1942 года)

Лейтенант Кондрашов лежал на охапке сена, постукивал босой ногой по доскам в такт стучащим колесам вагона и сочинял стихи. Сочинял уже давно. Со вчерашнего вечера. И сочинил уже две строчки — «эшелоны, эшелоны, кто-то плачет, кто-то стонет…». Дальше никак не шло.
Потому как он не видел, кто там стонал за досками того санитарного поезда. Они тогда стояли на станции со смешным названием Пикалево, и лейтенант решил прогуляться — косточки поразмять. Но сделал это зря. Вагон, в котором на фронт отправлялся лейтенант со своим взводом, находился в самом центре эшелона. А тот стоял далеко не на первом пути. Между станцией и их составом стояло несколько поездов. Кондрашов застеснялся на виду у красноармейцев лезть под вагоны. Он вообще был стеснительным мальчиком. Впрочем, в этом он не признавался никому, даже самому себе.
Именно по этой причине он зашагал вдоль поезда. Когда он прошел три-четыре вагона, его вдруг остановил окрик откуда-то сверху:
— Эй, лейтенант!
Кондрашов вздрогнул, остановился и посмотрел наверх. Из открытого окна пассажирского вагона высовывалась голова. Абсолютно лысая и какая-то очень белая. Голова спросила:
— Лейтенант, махорочкой не богат?
А потом из окна донесся чей-то стон.
Лейтенант развел руками:
— Не курю, извините.
Голова беззлобно ругнулась:
— Что ж ты, лейтенант, раненому бойцу Красной армии махорки жалеешь?
— Но… Но я правда не курю! Честное комсомольское! — Кондрашов поправил фуражку, сползшую на затылок.
— Да верю, верю… — как-то без энтузиазма ответила голова. И спряталась в вагоне.
Лейтенант потоптался. Ему почему-то стало стыдно:
— Товарищ! — позвал Кондрашов. — Эй, товарищ!
— А? — снова высунулась голова.
— Я сейчас на станцию иду. Я принесу вам табака.
— Принеси, — голова засмеялась. — А то уже неделю не курим, сил больше нет.
Кондрашов суетливо сказал:
— Ага! — Потом сделал было шаг, но вдруг остановился и спросил голову:
— Как там, на фронте? Давят наши немцев?
— Давят, — вздохнула голова. — Так давят, что я себе ногу отдавил по самое колено.
— Ага… — невпопад ответил лейтенант и побежал вдоль поезда. Он бежал и смотрел в окна. Некоторые были завешены, а в некоторых мелькали лица. Разные лица — усатые и безусые, веселые и грустные, забинтованные целиком или только наполовину.
Потом он споткнулся об какую-то железнодорожную железяку, и ему показалось, что эти лица засмеялись над ним. Тогда он все-таки поднырнул под вагон, потом еще под один, потом еще.
Потом он выскочил на станционный перрон и долго искал махорку у спекулянтов. Наконец, даже не поторговавшись, купил целый стакан и побежал обратно.
Но санитарный поезд уже набирал ход, ехидно подмигивая красным фонариком на последнем вагоне.
Кондрашов наругал сам себя самыми последними словами. Не вслух, конечно. Вслух он ругаться еще не научился. Просто тоскливо посмотрел на пасмурное, почти осеннее небо и зашагал к вагону, стараясь выглядеть настоящим командиром. Подтянутым, строгим и с доброй мудростью во взгляде. И это у него получалось. По крайней мере, никто не смеялся, как на курсах, в первые дни. Тогда он запутался в шинели и упал прямо на плацу, во время строевой подготовки. Да, шинель слишком длинна была. Но понимать же надо — все лучшее фронту. И не надо обижаться на старшину, выдавшего огромную шинель малорослому курсанту Кондрашову. На себя надо обижаться — не справился с первой же трудностью и подвел взвод. Поэтому понял наказание от комвзвода как правильное и с усердием чистил от снега плац целых три дня.
И вот сейчас лейтенант Кондрашов вполне себе идет. Как настоящий красный командир. И снующие мимо бойцы не смеются над ним.
А из головы не выходил тот стон из окна вагона. Жуткий какой-то стон. Утробный какой-то.
И Кондрашов пообещал сам себе, что напишет стихотворение про этот вагон, про этот поезд. А махорку отдаст первому же раненому, которого встретит на своем пути.
Вот он и ехал вместе со своим взводом бить немцев, ехал и сочинял стихи:
Эшелоны, эшелоны…
Кто-то плачет, кто-то стонет.
Кто-то спит, а кто-то — курит,
Кто-то жив, а кто-то умер…

Кондрашов поморщился и зачеркнул последние две строчки.
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант! — перебил его мысли голос сержанта Пономарева, назначенного помкомвзвода.
— А? Что? — встрепенулся Кондрашов.
— Товарищ лейтенант! Вот рассудите нас! Мы тут спорим…
Пономарев — хитрый и рыжий челябинец — опять спорил с кем-то. Он был одержим спорами. Не важно на что и не важно о чем — лишь бы поспорить. Если выигрывал он, то щедро делил на взвод буханку или банку тушенки, проигрывал — не менее щедро подставлял лоб под щелбаны. И в обоих случаях — смеялся.
Лейтенант, стряхнув сено с шинели, поднялся и подошел к спорщикам.
— Вот рассудите, товарищ лейтенант! Я говорю, что мы в этом году войну закончим, а рядовой Сергеенок — в следующем! А? Кто прав?
Кондрашов почесал лоб, сдвинув свою фуражку:
— А на что спорим?
— На щелбан Гитлеру! — засмеялся Пономарев. — Разбивщику половина выигрыша!
— Это как? — удивился лейтенант.
— Ну… Вы замахиваетесь, а бьет кто-то из нас! — ответил Пономарев.
Белобрысый Сергеенок кивнул.
Кондрашов засмеялся:
— Я тоже не удержусь!
— Да бейте тоже, кому ж жалко-то? — улыбнулся в ответ сержант. — Так когда война-то закончится?
И тут Кондрашов вспомнил…
* * *
…День тот был жарким. Горячим был тот день. Весь выпуск лейтенантов стоял на том самом плацу под июльским солнцем, обливаясь потом. Стоял и слушал комиссара училища.
— Товарищи красные командиры! Сегодня вы уходите на фронт!
Голос комиссара разрывал теплую тишину летнего дня:
— Помните все, чему вас учили. А еще помните, что товарищ Сталин сказал — тысяча девятьсот сорок второй год — это год окончательного разгрома немецко-фашистских захватчиков! Но! Зависит это не только от товарища Сталина! Это зависит от нас с вами! Враг все еще стоит под Москвой! Его железная рука схватила за горло Ленинград! Фашисты рвутся к Кавказу! И только мы можем остановить его! Мы! И больше никто!
По щеке Кондрашова текла капля пота, щекоча его. Где-то жужжала муха. Но он — и не только он — слушал слова комиссара. Нет. Не просто слушал. Он думал над этими словами. Он внимал им. Он переживал их…
* * *
— А это, сержант Пономарев, от нас зависит. Побьем фрицев — закончим войну в этом году. Делов-то.
— А ну как не побьем? — выкрикнул кто-то.
Кондрашов шмыгнул носом:
— Так не бывает. И быть не может. Побьем, товарищи бойцы. От всей души желаю победы в споре сержанту Пономареву и готов ему уступить свою долю.
— Так немцы же уже под Сталинградом… — засомневался тот же голос. Взвод замер.
Лейтенант поправил ремень, подумав, и ответил:
— А вот в первую отечественную войну, тысяча восемьсот двенадцатого года, французы Москву взяли. А потом так побежали, что мы их только в городе Париже, столице Франции, догнали. Чем мы хуже дедов? Значит, и мы Берлин возьмем! Не впервой!
— А что, брали уже?
— Брали! — жестко, внезапно для самого себя, ответил лейтенант. — Брали, берем и брать будем, если на нас опять нападут. А пока отдыхайте, товарищи бойцы, — лейтенант развернулся и шагнул к своей охапке сена. А сам, внутри себя, продолжал сомневаться — правильно ли он сказал? Нашел ли он ключик к сердцам своих бойцов?
Он ведь даже по именам не всех еще запомнил. Они и знакомы всего только неделю. После выпуска новоиспеченный лейтенант получил предписание отправиться в Вологду и добирался туда из далекого Кустаная целую неделю. Прибыл, получил взвод, запомнил сержанта Пономарева, и практически тут же дивизию стали грузить в эшелоны.
До охапки сена лейтенант не успел дойти буквально шаг. Вагон тряхнуло так, что попадало все на свете — котелки, винтовки, лопатки, люди. И Кондрашов упал на спину, больно ударившись затылком. И только потом громыхнуло что-то. Колеса заскрипели, поезд еще раз тряхнуло.
— Воздух! — заорал кто-то.
Потом открылись двери, и бойцы ломанулись к выходу, выпрыгивая из вагона:
— Всем из вагона! Всем из вагона! — орал Пономарев.
Ботинки застучали по полу. Кто-то наступил на руку Кондрашову.
А потом ухнуло. Второй раз, третий.
Лейтенант наконец приподнялся и прыгнул из проема. Ему стало стыдно, что это не он подал команду, что он упал, что ему наступили на ладонь.
— Взвод! — закричал он. — По самолетам противника… Огонь!
И, выхватив револьвер, стал палить вверх. Сначала одна, потом другая, потом третья винтовка стала палить в небо.
— Ууууффффыррррр… — мелькнула крестом тень. Потом еще одна. Рядом что-то грохнуло. Кисло запахло взрывчаткой. Бешеная стрельба во все стороны.
Время от времени лейтенант вжимался в землю, когда бухали взрывы. А потом он щелкал и щелкал наганом в небо, не замечая, что патроны уже давно закончились. Ему казалось, что он попадает, но он не попадал, потому что…
— Виииииуууухххх! — близкий взрыв подкинул лейтенанта вместе с насыпью, щедро сыпанув горстью земли по лицу.
А после все закончилось, так же внезапно, как и началось. Лишь где-то в вечернем небе угасал наглый звук немецких «Юнкерсов».
Лейтенант потряс головой, сбрасывая землю с лица. Потом приподнялся. Снова потряс головой.
— Взвооод! — услышал он сквозь туман. — Отбой воздушной тревоге! Становись!
Он попытался «становиться», но по голове словно било молотком, поэтому лейтенант смог лишь перевернуться и встать на четвереньки.
— Товарищ лейтенант! Живы? — рыжий челябинец вдруг мелькнул перед глазами. — Ранены?
Кондрашов снова потряс головой, вставая:
— Да вроде бы нет…
А голова слегка кружилась.
— Кондрашов? Все целы? — хлопнул его кто-то по плечу, отчего лейтенант пошатнулся.
— А? — оглянулся он.
Перед ним стоял товарищ старший лейтенант Смехов, командир роты. Только почему-то расплывался слегка. Только в этот момент комвзвода понял, что где-то потерял очки.
— Вроде целы…
— Вроде! — крикнул на него старлей. — Доложить о потерях через десять минут.
И тут же умчался к началу состава.
— Что, лейтенант! Познакомились с землей? — беззлобно пошутил сержант и протянул ему очки. — Вот, валялись под ногами. Хорошо, что никто не наступил.
Кондрашов взял свои «велосипеды», протер их рукавом гимнастерки и нацепил на нос. Мир снова стал нормальным. Кроме рук. Они немного дрожали. Совсем немного. Но Кондрашову вдруг показалось, что это дрожание видят все — убежавший комроты, улыбающийся замкомвзвода, ругающиеся бойцы, встающие с земли. Лейтенант засунул руки в карманы галифе, хотя раньше не позволил бы этого ни за что.
— Вы слышали, что командир роты сказал? Проверьте личный состав, — скомандовал комвзвода. Голос тоже дрожал.
— Конечно, товарищ лейтенант, — неуставно улыбнулся Пономарев.
«Странно он как-то улыбается, — подумал Кондрашов, — все время только левой половиной лица. Почему?»
— Взвод! Становись! — отвернулся от командира сержант.
Бойцы, беспрестанно ругаясь на фрицевские самолеты и погоду, начали выстраиваться в две шеренги.
Кондрашов, морщась от боли в голове, полез в вагон за документами.
Пока он ползал, ушлый сержант умудрился уже проверить наличие личного состава. Все были целы и здоровы. Не хватало только одного бойца.
— Рядовой Тиунов пропал, товарищ лейтенант!
— Как пропал? Куда пропал? — забеспокоился Кондрашов. Еще не хватало бойца потерять…
— Командир отделения говорит, что выпрыгивал со всеми, но…
— Надо найти! Непременно найти! — лейтенант сразу забыл и про головную боль и про бомбежку.
— Может, его бомбой… — высказался кто-то из строя. — Бомба-то она совсем рядом легла!
— Взвод! — крикнул лейтенант. — Поотделенно! Цепью! Прочесать…
И только сейчас лейтенант увидел — где они остановились.
Поезд стоял на небольшой насыпи. Они ссыпались из вагона на левую, южную сторону. Буквально метров десять от насыпи — полоса отчуждения с торчащими пеньками вырубленных деревьев. И на этой полосе вонюче дымится воронка. А потом лес. Лес… Одно название. Кривоватые березки на жидкой, болотистой почве. То ли дело дома…
— Прочесать лес в глубину на сто… Нет! На двести метров!
Лейтенант пошел первым. За ним — взвод. Левой рукой Кондрашов держал наган. Правой — доставал патроны и заряжал его на ходу. Руки еще дрожали. Поэтому он уронил парочку.
И никого.
«Сбежал? Сбежал?» — билась лихорадочная мысль. Действительно. Никого нет. И следов нет.
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! — закричал кто-то за спиной.
Кондрашов, не раздумывая, бросился на крик.
Рядовой Тиунов лежал ничком ногами к поезду. По его брючинам растекалось темное пятно.
— Живой? — бросил лейтенант.
— Вроде дышит, — ответил санинструктор взвода, щупая пульс на шее раненого.
— Что с ним? — присел на корточки Кондрашов.
— Сейчас посмотрим… — Санинструктор, Шмелев, кажется? — ловко выхватил нож и вспорол брючину вместе с кальсонами.
— Ух, мать твою! — пронеслось по взводу.
Осколок вошел в правую пятку Тиунова и прошел под кожей, выйдя на пояснице и распоров мышцы голени, бедра, ягодицы.
— В сознании? — спросил комвзвода.
— Не… — качнул головой санинструктор. — В госпиталь надо его.
Тиунова переложили на шинель и потащили к госпитальному вагону.
Зампомкомвзвода горестно качнул головой, провожая взглядом бойцов:
— Вот и отвоевался Ванька.
— Почему отвоевался? — не понял лейтенант.
— Пока он по госпиталям проваляется — мы и войну закончим!
— По вагонам! По вагонаааам! — понесся крик вдоль состава.
Лейтенант Кондрашов и его бойцы побежали к вагону, хлюпая сапогами по канавной жиже.
А сержант Пономарев крикнул на бегу:
— Не волнуйтесь за бойцов! В госпитальном доедут!
Когда эшелон тронулся, Кондрашов внезапно задремал. И в дреме он повторял про себя:
Эшелоны, эшелоны…
Тут платформы, там вагоны.
Здесь пиликает гармошка,
Там в котел кладут картошку.

Эшелоны, эшелоны…
Кто забудет, кто запомнит?
Кто-то ляжет на Неве.
Кто-то в дальней стороне.

Эшелоны, эшелоны…
От Приморья и до Дона
Едет на войну Россия.
Из Чукотки, из Сибири.

Эшелоны, эшелоны…
Танки, самолеты, кони.
Мужики со всей страны.
Эшелоны — кровь войны…

Эшелон прибыл ночью.
Взвод стоял, откровенно зевая, перед вагоном и дожидался команды. Лейтенант Кондрашов ходил перед строем и нервничал. Хотелось двигаться куда-то или спать лечь. Хуже нет — встать в три часа ночи и ничего не делать. А скоро рассвет — хоть и август, но это север. Скоро светать будет. А они все стоят и стоят.
— Товарищ лейтенант! Разрешите обратиться! — подал голос один из бойцов. — Куда приехали-то?
Если бы комвзвода знал бы сам — тогда бы непременно ответил.
Но он не знал, поэтому и ответил:
— Куда надо, туда и приехали, товарищ боец!
Сержант Пономарев подошел к лейтенанту и тихонечко сказал:
— Так, может, в вагоне пока посидим? Чего под дождем-то мокнуть? Вона, и гроза сверкает!
Лейтенант заколебался. И впрямь — чего стоять-то?
С другой стороны, был приказ — выйти из вагонов, строиться и ждать. Сомнения прервались мгновенно — после того как вагоны дернулись и поплыли мимо взвода обратно на восток.
— Не курить! — закричал лейтенант, увидев огонек самокрутки.
А вагоны набирали ход. Вот они замелькали мимо… Вот поезд исчез в темноте августовской ночи сорок второго года.
За спинами солдат открылись какие-то дымящиеся развалины. Мимо них по перрону бегали люди в военной форме, что-то где-то гудело, фырчало, лязгало.
— Стоим и ждем, — скомандовал лейтенант. И снова зашагал вдоль строя. Ожидание затягивалось.
Кондрашов ходил туда-сюда и считал шаги. Двадцать туда — двадцать сюда. Он шагал, стараясь не ступать на трещинки асфальта на узком перрончике. Но трещинок было много, а он боялся показаться смешным, поэтому все ступал и ступал на трещинки.
Наконец к нему подбежал адъютант командира роты:
— Товарищ лейтенант! Товарищ старший лейтенант собирает командиров взводов!
— Пономарев! — крикнул лейтенант. — За старшего!
И побежал к месту сбора.
— Здорово, Леха! Как добрался? — засмеялся, увидев однокурсника, лейтенант Москвичев.
— Здравствуй, — сдержанно поприветствовал командира первого взвода Кондрашов. По мнению Кондрашова, Москвичев уж очень фамильярно себя вел. А по мнению Москвичева, Кондрашов уж очень был серьезен.
— Плохо добрался. Раненого сняли после бомбежки, — сказал Кондрашов.
— А у меня все отлично! Представляешь, я немца чуть не сбил! Стреляю в него и чувствую — попал! Ну, ты же знаешь, как я в училище стрелял! И он в сторону. Думаю, сбил, а он…
— Трепло ты, Серега, — мрачно сказал лейтенант Павлов. И тоже Серега. Все трое закончили ускоренные курсы, и всем троим удачно свезло попасть не только в один полк, но даже и в одну роту. — Все бы тебе ржать.
Москвичев подкрутил усы а-ля Буденный и ответил:
— А чего грустить-то?
А вот у Кондрашова усы, как назло, расти не собирались. Так. Пушок цыплячий.
— Товарищи командиры! — прервал их вечную шутливую пикировку командир роты. — Внимаем сюда…
И начал инструктаж.
— Эшелоны дивизии прибывают на станцию Войбокало. Наша задача на сегодня — марш-бросок до деревни… Деревни Гайтолово. Там ожидаем нового приказа.
— Долго идти? — поинтересовался Москвичев.
— А ты за спину посмотри, — прервал комроты новый голос. Командиры оглянулись.
И только сейчас они увидели багровые всполохи по всему западному горизонту. Только сейчас лейтенант Алексей Кондрашов понял, что это не гроза. И только сейчас он услышал глухие звуки канонады.
Лейтенант попытался сглотнуть, но в горле вдруг пересохло.
— Вот туда нам и идти. Объясните бойцам — куда мы идем и зачем идем. Я так думаю, они и сами понимают. Но напомнить — не лишнее. Я, конечно, соберу парторгов и комсоргов ячеек. По всем линиям необходимо работать. Но, товарищи командиры, вы тоже должны следить за моральным состоянием своих бойцов.
Комиссар роты — старший политрук Рысенков — внимательно следил за лицами командиров взводов. А те молчали, не отрывая глаз от полыхающего горизонта.
Через полчаса батальон выступил навстречу этим всполохам.
Шагать пришлось по полю, изрытому воронками, — дороги были забиты танками, грузовиками, повозками, медленно тащившимися на запад. Скорость транспорта была чуть выше, чем у пехотинцев, увязавших в торфяной грязи.
Но идти надо — никому не хотелось утро встретить в чистом поле. От юнкерсов с хейнкелями как укрываться? Это сейчас дождь — а ну как прекратится? Поэтому и ротный, и взводные изо всех сил подгоняли бойцов.
Скользкая глина чавкала, время от времени кто-то не удерживался и падал в грязь. Сначала смеялись, потом перестали обращать внимание. Через несколько километров бойцов невозможно стало отличить друг от друга. Дольше всех держался сержант Пономарев, но и тот умудрился съехать в воронку, полную жижи. Сам же лейтенант споткнулся в темноте одним из первых. Второй раз Кондрашов упал, когда пытался протереть заляпанные грязью очки. Наступил на пятку впереди идущего.
— Поднажмем, ребятки! Поднажмем! — кричал ротный.
Рысенков, словно заводной, мотался вдоль колонны:
— Подтянуться! Дойдем до леса — отдохнем!
Бойцы это понимали и старались изо всех сил. Но ворчать не переставали:
— Эх, хорошо быть танкистом! Едешь себе, поплевываешь на пехоту!
— А если застрянет? Как вытолкать?
— У них и тягачи есть. Вытолкают.
— Не видел ты танкистов в госпиталях, — мрачный голос прервал мечты бойцов.
Кондрашов оглянулся на голос. Так и есть. Этот боец был на особом внимании у комвзвода. Нелюдимый, молчаливый, держался особняком. Во взвод прибыл из госпиталя. Огромного роста, он был невыносимо худ. В личном деле его значилось, что был ранен в декабре сорок первого. Потом вывезен из Ленинграда в Вологду. На вопрос лейтенанта — кем и где воевал? — ответил просто:
— На Пулковских высотах. Пулеметчик.
А о себе ничего толкового не рассказал. Мол, жил как все, воевал как все. И точка. Рядовой Васильев Николай Дмитриевич. Шестнадцатого года рождения. Рабочий. Беспартийный. Вот и все, что знал Кондрашов о бойце.
— А ты видел? — спросил Васильева Пономарев.
— Видел, — коротко ответил тот. Потом добавил: — И слышал.
И больше в разговоры не вступал. Только упрямо шагал и шагал вперед, время от времени поправляя на плече своего «Дегтяря».
— Эй! Махра! Помоги толкнуть! — закричал кто-то с дороги.
Около странно накренившейся полуторки махал руками пехоте невысокий коренастый шофер.
— Поможем, бойцы! — крикнул Кондрашов и первым зашагал к грузовику.
Подойдя ближе, он увидел причину странного наклона машины. Оказывается, дорога представляла из себя настил из бревен, наложенных продольно, а поверху — поперек — лежали жердины. Полуторка съехала с этого настила и правым колесом воткнулась в землю, заднее же левое колесо поднялось в воздухе.
— Ребятушки! Родненькие! Помогите! Муку вот везу в хлебопекарню! Опоздаю, вы же без хлеба останетесь! Я чуть правца принял «эмку» пропустить, а оно тут вон оно как…
— Сейчас, браток, поможем! — успокоил шофера Пономарев. Бойцы поскидывали в грязь вещмешки и…
Первым, растолкав всех у машины, вдруг оказался тот самый Васильев и схватился за бампер:
— Что стоишь! — рявкнул он на водителя. — А ну лезь в кабину!
Шофер суетливо бросился к двери, запрыгнул на сиденье и завел двигатель.
А Васильев стал приподымать грузовик. В одиночку. На лбу его налились синим жилы, он захрипел, оскалив зубы, и…
Всем взводом они бросились на помощь Васильеву, приподнимая и выталкивая полуторку обратно на настил.
— Давай, давай, давай! — орали они друг на друга, приподнимая грузовик. Тот рычал, фыркал, плескал грязью, наконец дернулся назад и выскочил на дорогу, едва не врезавшись задним бортом в такую же полуторку, объезжавшую застрявшего товарища. Сидевший на пассажирском месте командир погрозил бойцам и водителю кулаком и что-то крикнул, но на него никто не обратил внимания.
— Спасибо, братцы! — радостно крикнул шофер, открыв дверцу. — В долгу не останусь!
Когда взвод отошел от дороги, Кондрашов подошел к Васильеву и спросил:
— Товарищ боец, а чего вы в одиночку-то стали поднимать?
Рядовой удивленно посмотрел на лейтенанта. А потом коротко ответил:
— Так хлеб же.
И снова зашагал вперед, не обращая внимания на усилившийся дождь. Хлеб? Надо же…
В лес они вошли уже во время утренних сумерек. Мрачных, серых сумерек. Почти осенних. Впрочем, почему «почти»? Конец августа под Ленинградом уже осень. И это хорошо. Потому как низкие, стремительно несущиеся тучи, поливающие землю дождем, прикрывают собой пехоту от авиации.
На привале рота просто попадала от усталости. Бойцы даже задремали, не обращая внимания на воду сверху и воду снизу.
А Кондрашов пошел к ротному.
— Отдых — полчаса. За это время привести себя в порядок. Не куда-нибудь, в гвардейский корпус прибываем, — сказал старший лейтенант. — Должны выглядеть соответствующе.
— Ого! — удивился Москвичев. — Так мы сейчас что, гвардейцы?
— Еще нет. Доказать надо это звание, понятно, Москвичев?
— Докажем. Без проблем, товарищ старший лейтенант. Почти все бойцы обстрелянные, из госпиталей…
— Ага… Команда выздоравливающих, — буркнул Павлов. — Тащились по полю как стадо.
— Стадо, а дошли! И нормально дошли! — ответил Москвичев. — А ты хотел строевым шагом да с песнями?
Старший лейтенант Смехов прервал их:
— Москвичев прав. Дошли. Павлов прав тоже. Мы красноармейцы, а не банда Махно. Приведите людей в порядок. Всем все понятно?
Сказать, что бойцы были рады — нельзя. Но и что злы — тоже. Опять заворчали, но чистить себя стали.
«Точь-в-точь ворчуны наполеоновские», — подумал Кондрашов, слушая своих подчиненных и вспоминая книгу академика Тарле, читанную еще до войны.
— А пожрать не дадут, конечно…
— Дадут… Все бы тебе дали, Уткин. Солдат должон сам себе еду добывать!
— Я сейчас добуду. Я у тебя из мешка сейчас добуду!
— Я тебе добуду!
Чистились травой и лапами елок. Помогало плохо — больше растирали грязь с шинелей, чем счищали ее. Однако в таких делах процесс важнее результата. Это Кондрашов понял еще по училищу.
И снова — в путь. До расположения они добрались лишь к обеду. Ротный убежал докладываться о прибытии, а взводы, замученные тяжелым переходом, снова улеглись на мокрую, истоптанную сотнями сапог траву.
Лес шумел. Шумел не ветром, не листвой. Он шумел гомоном сотен, а может быть, тысяч голосов, ревом моторов, лязганием гусениц, ржанием лошадей. Дым полевых кухонь огромным полотенцем накрывал лес. Вкусно пахло — соляркой, осиной и кашами. Кондрашов слюну сглатывал что было мочи. Слава богу, ожидание продлилось недолго. Старший лейтенант Смехов вернулся, и первым его приказом было:
— Покормить людей!
Взводы разбрелись по указанным местам и вскоре с удовольствием скребли ложками по котелкам.
— Уткин, а Уткин! — сказал Пономарев, вытирая стенки котелка куском свежего, недавно испеченного хлеба. — Это чего у тебя на ложке выцарапано?
— Имя, фамилия. Адрес еще. А что? — степенно сказал рядовой, тщательно прожевывая гречневую кашу.
— А это ты зачем сделал?
— Мало ли… — Уткин откусил хлеб, пожевал, подумал, добавил: — Мало ли… Потеряю еще. А тут и адрес домашний. Поди, пришлет кто домой?
— Делать нечего полевой почте, как твою ложку домой слать! — гоготнули бойцы.
— Эх… Сейчас бы грамм сто… — вздохнул Пономарев, укладываясь на землю.
— Грамм сто, товарищ сержант, получают бойцы частей, участвующих в боевых действиях, — сказал лейтенант.
— А мы? Можно подумать, мы не действуем? — лениво ответил сержант, подставляя лицо под дождь.
— Еще не действуем. Мы, похоже, в резерве…
— Почта! Почта, мужики!
— Откуда почта? — удивился Кондрашов. Своего полевого номера они еще не знали.
Загадка открылась быстро. Оказывается, Рысенков получил письма на старый номер еще до отправки эшелона и раздавать письма не стал, дожидаясь прибытия на место. Теперь почтальоны бегали и раздавали треугольники и конверты бойцам.
— Степанчиков Иван! Здесь?
— Я!
— Корнеев! В каком взводу Корнеев?
— Здесь я!
— Туи… Туи… Туипбергенов!
— Тута я, таварища пачтальона!
— Васильев!
— Я! — гаркнул над ухом Кондрашова бас ленинградца.
Самому лейтенанту письма не досталось. Ну, ничего… Будут еще. Хотя маленькая обидочка все же царапнула по сердцу. Кондрашов тут же подавил ее. Ну, в самом деле, война же идет! Ну не успело письмо от мамы дойти. Почта же с перебоями работает. Дойдет еще. И от Верочки дойдет. Обязательно дойдет. Только вот… Надо первому ей написать. Он же тогда так и не смог ей сказать САМОЕ ГЛАВНОЕ. Вот она и не пишет. Впрочем, а чего ждать-то? Может быть, прямо сейчас написать?
Алеша Кондрашов схватился за свою командирскую сумку, стал расстегивать ее… Но вдруг передумал. А что ей писать-то? Вот когда в бой сходим, и фрицам наваляем, и медали получим за боевую отвагу и доблесть — вот тогда и напишем. А сейчас-то чего?
Размышления Кондрашова вдруг прервал крик. Страшный, утробный, дикий крик. Лейтенант вскочил, поправляя очки, и увидел…
Тот самый ленинградец Васильев бился на земле, сжимая огромным своим кулаком бумажный листочек:
— Ааааа! Аааа! ААААААА!
Он бил кулаками по земле и выл, выл, как воют только звери. Лейтенант оцепенел, увидав, как Васильев вдруг вскочил, схватил пулемет и побежал куда-то в лес. Сообразить успел лишь сержант, подставивший подножку бойцу. А потом прыгнул ему на спину и закричал:
— Помогайте!
Красноармейцы кинулись на помощь. Через несколько минут борьбы Васильев успокоился и глухо зарыдал, ткнувшись лицом в мокрую землю.
Лейтенант подошел к бойцам, удерживавшим Васильева, и попытался разжать кулак. Получилось это с трудом. Пальцы рядового были сжаты стальной судорогой. Кондрашов пробежался взглядом по первым строчкам, написанным аккуратным девичьим почерком.
Побледнел.
Пономарев крикнул ему. Крикнул, совершенно не соблюдая субординацию:
— Да что там, лейтенант?
— Васильева к медикам. Я сейчас вернусь…
Кондрашов встал и пошел к политруку роты. Пошатываясь. Пономарев недоуменно проводил его взглядом, а потом скомандовал:
— Слышали приказ?
Бойцы связали руки и ноги Васильеву своими ремнями и потащили его в санбат…
Рысенков уже спешил на крики вместе с командиром роты:
— Кондрашов? Ну что тут у вас опять? — раздраженно рявкнул комиссар роты.
На слово «опять» комвзвода не обратил внимания. Он просто молча протянул письмо Рысенкову. Тот его взял, начал читать… Руки его вдруг затряслись.
— Рота! Становись! — голос старшего политрука подстегнул красноармейцев. Они зашевелились, загремели амуницией и оружием, загомонили…
Мимо строя шагали, вглядываясь в лица бойцов, старший лейтенант Смехов и старший политрук Рысенков.
Пройдя мимо всей роты, они вернулись к центру.
— Рррота! Смиррна! — рявкнул Смехов. — Товарищи бойцы!
И замолчал.
— Товарищи бойцы! — повторил за ним Рысенков. И тоже замолчал. Потом из кармана достал тот самый листок бумаги.
Кондрашов закрыл глаза. Он понял, что сейчас будет.
— Товарищи бойцы… — голос старшего политрука, обычно уверенный и спокойный, вдруг показался лейтенанту хриплым и больным. Не в том смысле, что Рысенков вдруг простыл, а в том, что ему больно говорить.
— Товарищи бойцы… Это письмо… Это письмо получил один из наших товарищей. Сейчас я прочитаю его вам.
Рысенков расправил листок и стал читать его…
«Дорогой папочка! Пишу я вам это письмо во время моей болезни когда думала, что умру и пишу из-за того то я жду смерть, а потому что она приходит сама неожиданно и очень тихо. В моей смерти прошу никого нивинить. Сознаться по совести виновата я сома, так-как не слушалась маму. Дорогой папочка я знаю, что вам тяжело будет слышать о моей смерти да и мне-то помирать больно нехотелось но ничего не поделаешь раз судьба такая. Я знаю, что трудно вам будет понять мою болезнь так я пишу вам ниже. Сильно старалась поддержать меня мамочка и поддерживала всем чем могла и что было. Она даже для меня отрывала и от себя и от всех понемного но так-как было очень трудно поддержать пришлось поэтому мне помереть. Папочка болела я в апреле, когда на улице было так хорошо и я плакала, что мне хотелось гулять, а я немогла встать с кровати так спасибо дорогой мамочки она меня одела и вынесла на руках во двор на солнышко погулять. Дорогой папочка вы сильно не расстраивайтесь ведь мне то умирать больно нехотелось потому-что скоро лето да и жизнь цветет впереди. Пишу я вам это письмо и сома плачу, но сильно боюсь расстраиваться так-как руки и ноги начинает сводить судорога, а ведь как не заплакать больно жить хочется…»
В строю кто-то замычал. Сам же Рысенков быстро и, как ему показалось, незаметно утер слезы с глаз, и продолжил:
«Вот какая болезнь была у меня…»
Рысенков остановился. Сглотнул тяжелый, горький ком. И продолжил:
— Подчеркнуто здесь, бойцы. Слышите? Подчеркнуто!
«Вот какая болезнь была у меня. Сильно болели у меня кости и ноги я немогла ходить и поэтому все лежала. Спать я совсем не спала, а только приходила в забытие и мне начинало что-нибудь казаться. Хотелось мне одной тишины. Я сильно старалась, что-нибудь поделать что б не приходить в забытье но нет на это никакого желания лежу и каждый день жду вас, а когда забудусь то вы начинаете мне казаться. Я уже стараюсь ничего не думать, но мысли не выходят из головы. Ну дорогой папочка очень не расстраивайтесь и к словам моей смерти прошу относится похладнокровнее. Очень я благодарна одной только мамочке и сестренкам с братишкой за всю их заботу и уход за мной, а особенно мамочки, которой я не могла высказать словами свою благодарность, спасибо большое ей, ведь они меня поддерживала чем могла.
Прости папочка ваша Таня».
Строй молчал. Только всхлипывал кто-то. И не один кто-то.
— Слышите, красноармейцы! — закричал вдруг Рысенков. — Дочка! Девочка! Прощения просит у нас! За то, что не дождалась! За то, что умерла там! От голода! От дистрофии! — он махнул рукой в сторону Ленинграда. — Умерла и не дождалась! Завтра! Завтра мы пойдем спасать ее сестренок и братишку. И сотни других детей, которые сейчас умирают в Ленинграде! Умирают и просят у нас прощения за то, что умирают!
Потом Рысенков замолчал. Постоял, смотря перед собой в пустоту. И уже обычным, ненадрывным голосом сказал:
— Бойцы… Ребята! Кто готов спасти ленинградских детей от смерти — шаг вперед!
И рота сделала шаг вперед. Вся. А как же иначе-то?
— А теперь, — вступил Смехов. — Всем писать письма домой! В обязательном порядке! Помощники командиров взводов — проследить! Командиры взводов — ко мне! Разойдись!
Кондрашов побежал к командиру роты.
— Товарищи лейтенанты, за мной! — и старший лейтенант зашагал, не оборачиваясь.
Шли молча. Слов не было. И мыслей тоже. Даже у Москвичева.
Пройдя перелесок, они вышли на небольшую полянку. Там сидели, тихо переговариваясь друг с другом, несколько десятков младших, старших и просто лейтенантов.
В центре сидел какой-то коренастый капитан, перебирая бумаги. Увидев Смехова и Рысенкова, он кивнул и подозвал к себе. О чем они говорили — слышно не было. Разговор был короткий и быстрый. Вот капитан спросил чего-то. Вот командир роты кивнул. Вот старший политрук протянул комбату письмо дочки Васильева. Вот капитан взял листок. Осторожно, даже ласково погладил его. Потом спрятал в планшетку. Потом встал и негромко кашлянул:
— Товарищи командиры!
Кто-то стал подниматься.
— Сидите, товарищи. Итак… Первое. Завтра наш корпус идет в бой. Прошу донести это до бойцов. В течение дня роты получат… Письмо получат. От ленинградцев. Комиссар батальона позаботится. А мы сейчас позаботимся о диспозиции, так сказать.
Комбат произвел на Кондрашова впечатление совершенно штатского человека. Командиры в училище были просты по-армейски — тверды и резки. А этот будто не командовал, а разговаривал с командирами рот и взводов.
— В усиление нам придали роту из триста двадцать седьмой стрелковой дивизии, познакомьтесь со старшим лейтенантом Смеховым. Товарищ Смехов! Как у вас бойцы? Не подведут?
— Нет, товарищ капитан, не подведут. Новобранцев только половина. Остальные под Любанью воевали весной.
— Значит, характеристика местности им знакома? Это хорошо. Наступать будем по болоту. Сами понимаете, какие условия. Ночью идем в прорыв, товарищи командиры. Первый эшелон, восьмая армия, выдохлись. Мы усиливаем натиск. За нами пойдет Вторая ударная. Задача батальона… Впрочем, слово начальнику штаба…
Долгий час командиры слушали и зарисовывали на своих картах позиции, направления атак, сектора и прочую военную мудрость. Батальону и роте Смехова предстояло сменить выдохшиеся подразделения восьмой армии в траншеях у «Чертова Моста». Затем внезапным ударом вдоль дороги и ЛЭП прорвать оборону немцев за Черной речкой и занять ее. После чего обеспечивать оборону флангов наступающего к Неве корпуса со стороны Апраксина Бора и Мги. Оборона должна быть активной. Контратаки при возможности. При возможности — взять Апраксин Бор и перерезать железную дорогу.
— Смехов, как у вас с вооружением? — внезапно спросил комбат.
— Все в норме, — пожал плечами старший лейтенант. — Обеспечены всем. Боеприпасы тоже есть.
— С автоматами как?
— Маловато. По два на взвод.
— В течение дня обеспечить роту Смехова автоматическим оружием. Патронов тоже не жалеть, — повернулся комбат к начштаба. Тот кивнул и черканул что-то в своем блокноте.
«О как! — изумился про себя Кондрашов. — А в училище из „ППШ“ стреляли только два раза…»
Долго еще обсуждали разные детали. Кто, где, куда, как… Больше всего ушло времени на решение вопросов снабжения. Все-таки война — это не только стрельба. Война в первую очередь именно снабжение. Какой бы ни был героический порыв, а идти в бой с пустой обоймой…
— Не комильфо, товарищ старший лейтенант!
— А? — обернулся Смехов.
— Идти в бой без патронов — не комильфо, говорю! — сказал лейтенант Москвичев. Комроты и три его комвзвода вместе с политруком шагали уже обратно, когда Смехов начал думать вслух. Эта привычка осталась у него еще с завода — разговаривать с самим собой в грохоте станков и лязге железа.
— Москвичев!
— Я! — крикнул лейтенант в спину командиру.
— Вот ты, Москвичев, умный, да?
— Эээ… Надеюсь, а что?
— На учителя учился до войны?
— Да. На учителя русского языка, литературы и истории! Два курса закончил до войны!
— Ну и молодец, Москвичев. А родом откуда?
— Из Кирова, товарищ старший лейтенант! Между прочим, Сергей Миронович — мой земляк! Бывали у нас?
— Земляк — это хорошо, — задумчиво сказал Смехов, продолжая месить сапогами грязь. А потом замолчал.
Москвичев удивленно пожал плечами. Помолчал. Потом снова сказал:
— А вы, товарищ старший лейтенант, откудова?
— Не откудова, а откуда, — поправил его немногословный Павлов, смешно пыхтя на ходу. Хотя и холодно было, и дождь шел — Павлов то и дело утирал лоб пилоткой. Комплекция обязывает потеть в любую погоду.
— Ой, ты больно грамотный! — огрызнулся Москвичев.
— Я не очень грамотный, — спокойно выделил голосом слово «очень» Павлов. — Просто у меня мама в книжном магазине работала. Читал много.
— А сейчас не работает уже? — поинтересовался Москвичев.
— В эвакуации сейчас. На фабрике работает, — спокойно ответил Павлов.
— У меня тоже библиотека хорошая была, — вступил в разговор Рысенков. — Три тысячи томов. Сгорела… После войны снова собирать начну.
— Так вы, товарищ лейтенант, откуд… а? — споткнулся на последнем слове Москвичев.
— Я-то? — словно очнулся Смехов. — Издалека я.
И снова опустил голову, упрямо шагая по глиняной жиже.
— Не приставай к командиру, — Павлов ткнул кулаком в бок Москвичеву.
— Дык я тока поспрашивать для интересу!
А Кондрашов шагал позади всех, вглядываясь в каждую деталь, в каждое дерево, в каждое облако. Он старался запомнить все, чтобы потом, после войны, смочь рассказать об этом, смочь нарисовать. Каким-то еще не осознаваемым, бессознательным чувством он понимал: все, что происходит вокруг него сейчас, — это очень важно. Это самое важное, что было в его жизни, а может быть, и самое важное из того, что будет. Внезапно его осенило — а ведь в этом и есть тот самый смысл жизни. Да, вот в этом. В этом мрачном сентябрьском небе Приладожья, в этих воронках, наполненных коричневой жижей, в этих исхлестанных осколками деревьях. Вот в этих вот людях — невысоком, похожем на воробья старшем лейтенанте Смехове, в двух вечно спорящих друг с другом Павлове и Москвичеве, спокойном, мало улыбающемся старшем политруке Рысенкове. И в нем самом сейчас сосредоточена вся жизнь его, Кондрашова, — это ради того, чтобы идти по изувеченному войной лесу, Алексей Кондрашов родился и рос, учился и влюблялся, смеялся и плакал.
Эта мысль — странная и парадоксальная, но от этого еще более острая — так поразила его, что он едва не упал, споткнувшись о незаметный корешок, торчащий из жидкой земли. Но не упал, потому что оперся на плечо шагавшего чуть впереди Смехова.
— Извините, товарищ старший лейтенант…
Но командир роты даже и не заметил толчка в спину, полностью погрузившись в свои думы. Только кивнул и продолжил что-то бормотать себе под нос.
Что именно — Кондрашов не разбирал.
— Осторожнее, ты… Кочетырка! Уронишь командира! — рявкнул командным голосом Москвичев. Кондрашов пожал плечами, а Павлов засмеялся:
— Смешной ты, Сережа…
— Чего это я смешной? — обиделся Москвичев.
— Просто так, — улыбнулся Павлов.
А Рысенков в этот момент думал, улыбаясь про себя: «Какие же они щенята… Им бы еще жить и жить. Кто из них…» — оборвал он мысль.
Старший политрук Рысенков помнил много таких лейтенантов — совсем молоденьких, веселых, уверенных… Раз! И нет лейтенантика… За одну неделю страшного московского октября сорок первого, тогда еще не старший, тогда еще просто политрук Рысенков похоронил трех таких лейтенантов.
Они первыми вставали в атаку, они первыми ложились в землю. Впрочем, нет. Третьего он тогда так и не похоронил. Миной накрыло того лейтенанта. И малым осколочком в спину Рысенкову. Осколок тот так и не достали — врачи не рискнули. Но спина с тех пор болела беспрерывно. Настолько беспрерывно, что Рысенков уже привык к этой боли и не замечал ее. Как привыкла, наверное, и мать того лейтенанта, поймавшего остальные осколки. Если к такому, конечно, можно привыкнуть.
Как, наверное, тяжело жить, понимая, что твой сын поймал пулю, которая предназначалась его матери?
Наверное, Рысенков немало бы удивился, если бы узнал, что почти так же точно думает и лейтенант Павлов.
«Если я погибну… То тогда не погибнет кто-нибудь другой. А значит, мы победим. Потому что у фрицев не хватит металла, чтобы убить всех нас».
Он шел и представлял, как красиво падет в бою, уничтожив гранатой последний фашистский танк в самом Берлине, непременно около рейхстага. А потом война кончится. А лейтенанта Павлова похоронят прямо в самом сердце Берлина. И на памятнике напишут — «Лейтенант Сергей Павлов. Погиб в последнем бою последней войны». И его именем назовут ракету, на которой полетят коммунисты будущего к марсианским Аэлитам. А учитель истории Москвичев будет про него рассказывать на уроках детишкам будущего.
Лейтенант Москвичев, впрочем, не догадывался, что ему предстоит. Он просто шел и старался за шутками спрятать от самого себя страх перед завтрашним боем. Еще он боялся, что этот страх увидят его бойцы, его товарищи. Еще осенью, когда аудитории института перевели под госпиталь, он впервые понял, что война, она не такая, как ее показывали в фильмах. В кино не показывали безногих и безруких, в нем не было запаха гноя в палатах, в нем умирали — красиво. В кино не показывали, как студенты пединститута таскали на себе телеги с умершими через весь город на кладбище. А номера шефских концертов заканчивались не аплодисментами, нет. Деревянным стуком костылей об пол бывших аудиторий заканчивались песни, танцы и декламации студентов. Сергею было и страшно, и стыдно одновременно — страшно за себя, стыдно перед ранеными. Стыд победил, и Москвичев ушел в пехотное училище — учиться побеждать себя и немцев. Но победить себя, похоже, не получилось, ноги подрагивали с той самой минуты, когда лейтенант Москвичев увидел горящий и громыхающий горизонт. Теперь он шел и смертельно завидовал старшему лейтенанту Смехову, который, кажется, не замечал ничего. Только бубнил, бубнил, бубнил…
А бубнил старший лейтенант Смехов по привычке. И бубнил всякую разную ерунду, сосредотачиваясь на подсчете пистолетов-пулеметов Шпагина, которые сейчас надо получить, на том, что бойцов надо перевести на довольствие корпуса, на том, что его раздражала непонятная подвешенность роты — с утра были во второй ударной, а теперь в четвертом гвардейском. Еще с Харьковского тракторного он привык, что техническое задание должно быть четким и понятным для бригады. Иначе — брак получится. А тут — не пойми чего. А еще армия… Впрочем, к армейскому бардаку он уже привык. Привык не в смысле примирился, а в смысле ожидал каждую минуту. Звание лейтенанта Смехов заслужил еще под Киевом в августе проклятого года, когда, будучи сержантом, принял на себя командование целым батальоном. И вывел его в сентябре почти без потерь из окружения. Свезло. Потом бывший слесарь-инструментальщик всю зиму скакал с курсов на курсы, пока в апреле не перевели во вторую ударную. Вот там-то лейтенант Смехов и насмотрелся на смертушку. Думал, и сам погибнет, когда бежал со своими бойцами по просеке, выложенной трупами, возле деревеньки с символическим названием Мясной Бор. Мяса там было… Целый бор… Но Смехов вышел. И вывел свой взвод. Не весь, конечно. Далеко не весь. Но вывел. И стал старшим лейтенантом. В августе же принял роту в той же, второй ударной. За год войны он понял одно — порядок! самое главное — порядок! Не будет порядка и учета — не будет и победы. Смехов не думал о победе над Германией или снятии блокады Ленинграда. Он не думал над победой над собой. Он вообще не думал. Он считал — хватит ли его умения, умения его бойцов, а также боеприпасов и провианта, чтобы победить в одном бою. Завтрашнем. Потому что Большая Победа — она складывается из маленьких побед в маленьких боях.
Так и шли они — командир роты, ее политрук и три взводных. Шли и думали о конце войны. Войны, итог которой зависел от этих пяти человек, шагавших по грязи ленинградских болот и подтягивавших полы шинелей. От этих пяти и еще от миллионов других людей, защищавших свою Родину в других местах. В таких же маленьких, в таких же грязных, в таких же исковерканных полях, лесах, степях.
Такие же маленькие, такие же грязные, такие же исковерканные — рядовые, сержанты, лейтенанты, капитаны, майоры, полковники, генералы, маршалы…
Каждый — по-своему.
Каждому — по-своему.
Утро на войне не обязательно наступает с восходом солнца. Иногда оно начинается вечером. Вот именно в этот день рота старшего лейтенанта Смехова начала свое утро после заката.
Уже были получены пайки и новые автоматы, уже старшина Симбаев оприходовал продукты и спирт, уже санинструкторы в очередной раз проверили свои запасы… Но как ни изворачивайся — времени всегда мало. Вот только улеглись под дождем, только задремали… А что еще солдату надо на войне? В любую свободную минуту — либо поесть, либо поспать. И чтобы баба рыжая приснилась.
Но вот и темнеет.
Каждому, кто открыл глаза после усталой дремы, показалось, что он проснулся последним. Лес, затянутый осенним уже туманом, шумел сотнями голосов, гремел сотнями котелков, лопаток, винтовок, противотанковых ружей.
Рота старшего лейтенанта Смехова зашагала навстречу Чертовому мостику и Ленинграду.
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант? — крикнул Кондрашову один из бойцов.
Лейтенант оглянулся. Мелкий, белобрысый солдатик в натянутой по уши пилотке — и все равно не спасавшей от струй дождя, бегущих по лицу, улыбался во весь рот:
— Товарищ лейтенант, а куда мы идем?
Вместо ответа лейтенант махнул рукой в сторону грохочущего горизонта.
Рядовой не отставал:
— Не, ну это понятно… Ленинград там, все дела… А куда конкретно-то?
Кондрашов снова махнул рукой и прикрикнул:
— Разговорчики в строю!
Бойца он помнил. Помнил, как он играл в «буру на интерес» в вагоне, как козырял своими татуировками, как хвастался самодельной «финочкой». На какой-то станции он выменял пайку хлеба на часы. Потом хвалился перед взводом:
— Бум-бил, бум-бом! Уже двенадцать! А в лагере обед дают! Товарищ лейтенант, чо, как у нас с обедом-та?
Почти каждую фразу он начинал со слов: «Вот у нас в лагере…»
Командир взвода помнил, что этот рядовой сел в сороковом году за хулиганство на три года. Что в сорок втором пошел на фронт, добровольно поменяв барак на окоп. А вот как зовут этого «социально близкого» — не помнил. Очень уж у Кондрашова была плохая память на имена.
Белобрысый продолжал болтать:
— Уууу… Начальник! Молчаливый какой! Пономарев! Ты, как приближенный к анпиратору, скажи!
— М-м? — отозвался замкомвзвода.
— Куда идем, грю?
— Знамо дело, на войну. Дыхание береги. Сдохнешь же.
— Да чтобы Сашка Глаз да сдох бы? Вот у нас в лагере все знали: если я за что возьмусь — так сразу дело выгорит! Я удачный, небось не знал? Еще узнаешь!
— Не зуди ты, урка…
Кондрашов вспомнил, как зовут рядового. Глазунов фамилия. Александр. Двадцать третьего года рождения. Вспомнил и опять забыл…
Вдруг свист разорвал черное небо.
— Ложись! — визгливо закричал кто-то впереди.
— Надеть каски! — заорали командиры взводов.
Бойцы бросились в разные стороны, валясь в грязь ничком. А грязь эта взметнулась грохочущими огненными фонтанами.
Артналет фрицев был короток. Пара-тройка разрывов и все. Даже и не зацепило никого. Только у Кондрашова горячим касанием осколка сбило фуражку. Форсанул перед взводом, ага. Пришлось все-таки каску надеть.
И снова рота зашагала к позициям, нервно и зло перешучиваясь. Зашагала, но недолго. Последний километр пришлось ползти, прячась по рытвинам и воронкам. Немец не спал. Он бил и бил по траншеям и окопам нашей передовой минометами, пулеметами, орудиями. Впрочем, наши отвечали тем же.
На передовой спокойной ночи не бывает. Потому как это передовая. Даже в самые тихие дни здесь идет война — разведка боем, охота снайперов, поиск языков… А уж в дни наступления — тем более.
«Чертов мост» оказался просто кучей раскиданных в разные стороны бревен. На черной поверхности Черной речки отражались осветительные ракеты, делавшие ночь — днем. И в этом синем, мертвенном дне изуродованная земля громоздилась могильными холмами.
Рота ползла по этим рытвинам к полоске траншеи, где ее ждали на смену измученные бойцы восьмой армии.
Прыгая в эту траншею, они не смотрели в глаза друг другу. Бойцам роты Смехова было страшно смотреть, а бойцам, продержавшимся в этом аду, было… Все равно им было куда смотреть. В этих глазах плескалась опустошенность и усталость.
— Сядь, лейтенант! — крикнул Кондрашову какой-то сержант. — В ногах жизни нет!
Кондрашов послушно уселся в лужу на дне траншеи, поправляя каску.
— Блиндаж твой — там, — махнул он рукой. — Не блиндаж, одно название, конечно! Связь рвется каждые пять минут! Теперь смотри!
Сержант встал над бруствером:
— Смотри, говорю!
Кондрашов послушно встал, прикрывая каску рукой. Сержант заметил его смешной жест и немедленно засмеялся:
— Первый раз, что ли? Ничего! Тоже первый раз когда-то был! — потом сразу, без перерыва он закричал дальше: — Смотри, пулеметы — там и там. Атака будет — в рост не ходи, ползком. Покрошат иначе.
— А? — не понял сержанта Кондрашов, пригнувшись от близкого разрыва.
— Покрошат, говорю! — крикнул тот в ответ. — И башкой думай! Да не ссы ты! Это у них бывает! Сейчас закончат! Да и слабо чего-то бьют сегодня!
И тут же сержант ловко перемахнул через бруствер и исчез в ночной темноте. И тут же фрицы обстрел закончили, словно ждали, когда незнакомый Кондрашову сержант уйдет с передовой.
Блиндаж действительно оказался одним лишь названием. Один накат бревен поверх прямоугольной ямы. На дне жерди, под которыми хлюпает вода. Сама яма узкая, стены ее не обиты досками — обычная глинистая земля. В проходе между земляными мокрыми выступами, служащими нарами, разойтись могут лишь пара человек и те — боком. На крохотном столике, у противоположной выходу стене, дымила коптилка, внезапно показавшаяся Кондрашову бабушкиной лампадкой. Возле той лампадки стояли три картинки — строгий бородатый дядька, грустная женщина с ребенком на руках и бравый усатый солдат, с заломленной набекрень фуражкой. Бабушка как-то рассказала Алешке, что тот солдат его дед — мамин отец, а та женщина — вторая его мама. А тот дядька — Бог. С тех пор Алешка знал, что Бог живет у них дома, в углу. Перестал он это знать, когда ему в школе объяснили, что Бога нет. И разве может быть две мамы у человека? Ерунда это все.
А вот у этой коптилки никого не было. Только черный дым из гильзы и неровные, бугристые стены блиндажика.
— Товарищ лейтенант! Комроты на КП вызывает! — запыхавшись, крикнул влетевший в дверь связной от Смехова. Да какую там дверь? Так… Дыра из глиняной ямы.
Кондрашов с каким-то облегчением вышел из блиндажа и тут же наткнулся на Пономарева:
— Слышь… Сержант! Приведи тут в порядок все. Я в роту!
Замкомвзвода сунул нос в блиндаж:
— Так в порядке все вроде…
— Дверь хоть сделайте!
— Это мы могём… — кивнул Пономарев.
Когда лейтенант пропал в темноте, Пономарев сделал ему дверь в землянку — быстро и просто. Повесил свою плащ-палатку на вход и все дела. А потом отправился смотреть, как там бойцы взвода устраиваются. За тех, кто повоевал в марте-июне под Любанью, он не волновался. Те, кто прошел ад Мясного Бора, смогут выжить везде. Вот за новобранцами глаз да глаз нужен.
— Ну, чаво, пила на петлицах, скажешь? — Командир первого отделения, ефрейтор Петя Воробченко, сержантом Пономарева звал только при начальстве. Пономарев не обижался. К своему званию он относился легко. Вот повезло стать сержантом, так чего ж, гордиться, что ли, этим? Гордиться будем после войны. Сейчас не до этого.
— Ничаво не скажу, — передразнил Петьку сержант. — Ты лучше расскажи, как устроились?
— Да хреновенько. Вода сверху. Вода снизу. Надо окопы в порядок приводить. Полы перестелить, стенки укрепить.
— Немец тебе укрепит утром.
— Да знаю, — вздохнул ефрейтор. — Чай, не первый раз. На завтрак навалит каши осколочной. Видишь, поле какое?
Сержант кивнул.
— Молодые как?
— Нормально. Только этот… Зэчонок…
— Глазунов?
— Ага…
— А что Глазунов?
— Да не люблю я эту публику. Ходит петухом, хорохорится. Я, мол, не я, черту не брат, богу не сват. Там, вона, пулеметная точка развалена снарядом, послал его в помощь расчету, помочь окопаться, так иду потом, сидит, байки свои лагерные балакает, палец о палец не ударит. Я энтих знавывал, они к честной работе не приучены.
— Поучил бы молодого кулаком! — посоветовал сержант.
— Я ж тебе говорю, я ж их знаю, он же жаловаться побегёт. Потом мне и влетит от политрука. Тьфу! — Воробченко сплюнул в лужу под ногами.
— Пойдем, посмотрим, — кивнул Пономарев.
Картина и впрямь была… Маслом.
В большой воронке копались лопатками первый и второй номер расчета, делая ниши, выравнивая стенки, засыпая лужу в центре.
Глазунов же сидел на корточках и покуривал «козью ножку», часто пыхая табаком:
— Политических мы во как держали! — показал он кулак. — Их в лагере четыреста было! А нас, социально близких, полсотни всего! А они нас боялись! А почему? Потому что мы — народ! Мы — сила! А они все порознь! Вечером как начнут собачиться — троцкисты на бухаринцев, а те на троцкистов. И как начнут — правый склон, да левый склон, да позиции рабочие… Аж башка трещать начинает! А Паршак как рявкнет на них — затыкаются. Паршак — это наш законник был. Как батя вроде. Раз какого-то комиссара привезли. Так Паршак его узнал. Ничего не сказал нам. Ходил смурной. А ночью сам же его и зарезал. Так ничего! Никто не пикнул! А и не пикнут против народа! Потому что сила в нас!
— Что тогда не копаешь, сила? — насмешливо сказал Пономарев.
— А я сюда, гражда… ой, товарищ сержант, звиняйте, — по-клоунски снял пилотку Глазунов и поклонился. — Из лагеря попросился Родину защищать, не землю копать!
— Сидел за что? — спросил Пономарев.
— По бакланке почалился, командир! — ухмыльнулся Глазунов и длинно сплюнул.
— По-русски разговаривай с командиром, — жестко ответил сержант.
— Командир, че ты бычишь на меня? Я в разведку просился! Я лопату на зоне в руки не брал! По воровскому закону не положено! А на воле и…
Пономарев резко пнул, попав сапогом в подбородок рядовому. Ударил слабо, зная силу такого удара.
Не ожидавший такой подлянки Глазунов опрокинулся навзничь и заскулил:
— Командир, командир, ты че, командир!
— За что, сука, сидел, говорю?
— Три года, чека впаяло! Ой! — снова взвизгнул урка, когда Пономарев наступил ему на руку. — Случайно я, по хулиганке залетел.
— Здесь тебе не зона. Понял? По закону военного времени за неисполнение приказа вышестоящего командира я тебя могу шлепнуть прямо здесь. Понял?
— Нету такого закона, товарищ сержант! — завопил Глазунов, свернувшись клубочком и прикрывая лицо локтем.
— Есть, тварь! Лопату в руки! Быстро! — рявкнул сержант и сделал шаг назад, освободив ладонь Глазунова.
Тот, всхлипывая и вытирая кровавые сопельки, дрожащей рукой достал лопатку и стал ковырять землю.
— Интенсивнее, урод! — опять рявкнул сержант и скинул автомат с плеча.
Глазунов стал рыть с такой скоростью, что ему бы позавидовала землеройная машина.
— Еще раз услышу про твой воровской закон, с моим воинским познакомишься, Сашенька. Понял?
— Понял, гражданин сержант… Ой!
Пономарев схватил зэчонка за ухо:
— Не слышу!
— Да понял я, — сквозь слезы крикнул Глазунов. — Ну больно же, гражданин…
— Отвечать по уставу!
— Да, товарищ сержант! Я понял!
— Копай, свинья…
Сержант подмигнул ефрейтору и отправился дальше. Потом вдруг остановился, повернулся к Глазунову и спросил:
— А в разведку почему хочешь?
— Коґтлы, говорят, у немцев дюже богатые, товарищ сержант. Подняться можно на коґтлах-то… — подобострастно поднялся тот.
— Коґтлы? — не понял Пономарев.
— Ну, часы…
— Шакал, — сплюнул замкомвзвода и пошел дальше, проверять другие отделения.
Отойти он не успел. Его догнал Воробченко.
— Ты это… Сержант… Осторожнее… Я эту публику знавывал….
— Слушай меня, Воробченко! — Пономарев схватил ефрейтора за ремень. — Здесь не зона. Здесь Красная Армия. Рабоче-крестьянская, напоминаю. А не воровская. Так что будет так, как я сказал! Понятно?
— Это-то понятно… Я балакаю, эти обид не прощают, мотри`… Исподтишка пырнет ножичком…
— Мотри, мотри… — передразнил ефрейтора Пономарев. — Сам за своим отделением «мотри». И запомни — такие гниды силы боятся.
И зашагал по траншее, сопровождаемый дальним стуком пулеметных очередей и глухими взрывами.
Кондрашов вернулся почти под утро, когда его взвод уже мирно дрых в землянках. Боевое охранение сторожило сон метрах в тридцати от передней линии окопов. Как ни жалко было будить сержанта и командиров отделений — но пришлось. Где-то там, в штабах, решили, что пополнение не должно отсиживаться в окопах. Надо расширить горловину прорыва. Рота Смехова должна была выбить немцев из четвертого эстонского поселка и выйти на железную дорогу в районе Апраксина. Взвод Кондрашова идет с левого фланга — между старой дорогой и речкой Черной. Соседи слева идут на высоты за речкой. Справа — атакуют по полю. Прорвавшись к железной дороге — закрепиться и ждать подкрепления.
— Все понятно, товарищи командиры? — устало сказал лейтенант, то и дело протирая красные глаза.
— Чего тут непонятнее, — пожал плечами Пономарев. — Идем и убиваем немцев.
— Атака назначена на шесть утра. Немцы тут нас не ждут. Основные их силы на острие нашего прорыва. Если мы… — Кондрашов замялся и поправился. — Когда мы железку оседлаем, они не смогут перебрасывать резервы по ней. Задача нашего взвода — во время артподготовки вдоль речки подобраться к позициям немцев и ударить в штыки. Все понятно?
— Да ежу понятно, товарищ лейтенант. Поспите пока, часика полтора, — снова сказал сержант Пономарев. — Мы тут сами пока справимся. И блиндажик ваш готов.
Кондрашов согласился. И почапал в свою земляночку, где, рухнув на нары, уснул не раздеваясь. Ему ничего не снилось. Устал очень за этот дикий день. Проснулся он, как показалось, через минуту. Его потряс за плечо Пономарев:
— Ну, слава богу, — улыбнулся сержант. — Я уж вас минут пять бужу, а вы не просыпаетесь! Думаю, как же без лейтенанта Ленинград освобождать! А тут вы и просыпаетесь!
Кондрашов спустил ноги на пол, поискал сапоги на полу. Не нашел. Обнаружил их на ногах.
— Час который? — хрипло сказал он.
— Половина шестого, товарищ лейтенант.
— Иди во взвод…
Пономарев кивнул и вышел.
Вслед за ним вышел и лейтенант под серое утреннее небо, поднял лицо под мерно падающий дождь. Потом вернулся в землянку, развязал вещмешок, достал баночку зубного порошка и щетку. Снова вышел. Смочил щетку водой, стекающей с крыши блиндажика, макнул ее в порошок и стал чистить зубы, время от времени сплевывая под ноги.
Потом поймал удивленный взгляд какого-то бойца. Сплюнул еще раз и вспомнил, как того зовут:
— Рядовой Сергеенок!
— Я, товарищ командир взвода!
— Зубы чистил? — сплюнул Кондрашов еще раз.
— Так война же… — растерянно сказал Сергеенок.
— Сергеенок… Мы к вечеру в Берлине будем, а у тебя зубы не чищены! Позор!
— Я… Сейчас я, почищу…
Сергеенок засуетился, доставая свои мыльно-рыльные принадлежности.
А лейтенант набрал воды в ладони и с наслаждением умылся, подумав: «Эх… В душ бы сейчас не мешало…»
Потом он пошел по траншее, проверяя взвод. Бойцы пристроились в своих ячейках, прячась от дождя под плащ-палатками. Кто-то курил. Кто-то, накрывшись, спешно черкал карандашом по бумаге. Кто-то торопливо ел тушенку. Кто-то беспрерывно травил байки. Кто-то что-то бормотал под нос. Кто-то вертел в пальцах патрон. Кто-то все время поправлял зеленую каску, сползающую на лоб.
Но у всех у них были одинаковые глаза. По этим глазам было видно, что бойцы где-то не здесь. Они словно не замечали лейтенанта Кондрашова, одновременно кивая ему. Таких глаз Кондрашов не видел еще ни разу. Здесь и не здесь. Сейчас и вчера. Вдруг Кондрашову подумалось, что нельзя вспоминать вчера, что надо быть завтра, и тогда ты…
Додумать эту мысль он не успел. Потому что взлетели, зашипев, три красные ракеты.
И ад начался…
Где-то в далеком тылу громыхнули гаубицы, и первые снаряды начавшегося дня взорвали землю на немецких позициях. Грохот был такой, что дождь стал сильнее. Или это только показалось?
Взвод Кондрашова, оскальзываясь, падая и утопая в жидкой грязи, рванул в атаку. Рванул — громко сказано. Люди больше падали, чем бежали.
И лейтенант Кондрашов, и сержант Пономарев кричали:
— Вперед, вперед, вперед! — пытаясь подстегнуть бойцов, но проклятая грязь Приладожья, жадно чавкая, буквально засасывала сапоги. Каждый шаг давался все с большим и большим трудом. И кругом воронки — свежие и уже подзатянувшиеся. Кругом тела — русские и немецкие вповалку. Кругом груды железа — изогнутого и изорванного чудовищем по имени Война.
Взгляд Кондрашова словно раздвоился. Один взгляд видел, что они уже добрались до неглубокой ложбинки у речки и что сейчас они будут в мертвой зоне для пулеметов, но останавливаться там нельзя, потому что у немцев есть еще и минометы. А для них мертвая зона — это все, что находится в зоне поражения. А другой взгляд был каким-то ненастоящим — словно безумный киномеханик, дергая ленту, показывает не всю фильму, а лишь кадры из нее.
Вот из земли торчит штык. Какой-то боец не замечает его, спотыкается и плашмя, разбрызгивая грязь, шлепается на землю. Другой пытается на ходу отцепить от полы шинели кусок колючей проволоки. Третий, схватив винтовку словно ребенка, очумелым зайцем перепрыгивает небольшую воронку.
Взвод сбежал — нет — свалился и скатился в ложбинку. Шинели, лица, автоматы — все было одного цвета: черно-коричневого.
Кондрашов неожиданно заметил, что вспотел. «А вроде и не жарко», — попытался удивиться он. Но удивляться было некогда.
— Взвод! За мной!
Надо было спешить. Пока боги войны забирают свою кровавую гекатомбу, пока гаубицы бьют — надо подобраться как можно ближе. И когда батальон вместе с ротой Смехова поднимется в атаку, неожиданно ударить немцам почти во фланг.
От взрывов огромных гаубичных снарядов дрожала земля. Осколки уже свистели над головами. Кондрашов очень надеялся, что пушкари не собьют свой прицел и к ним не прилетит подарочек от своих же.
С каждым шагом грохот приближался. Именно поэтому хлопок противопехотной мины остался сначала незамеченным…
* * *
— И все-таки, Николай Александрович, я бы рекомендовал перенести штаб в более безопасное место.
Генерал-майор Николай Александрович Гаген тяжело посмотрел на своего начальника штаба:
— Здесь веселее. Пули свистят, да и музыканты концерты дают. И давайте эту тему более не поднимать. Я не для того генерал, чтобы по тылам отсиживаться.
«Музыкантами» здесь, под Синявинскими высотами, называли немецкие бомбардировщики «Юнкерсы-87». За душераздирающий вой сирен, которые немцы включали, когда падали в пикирование.
Гаген распахнул полог, закрывавший вход в блиндаж.
— Разведку ко мне!
Командир четвертого гвардейского стрелкового корпуса был зол. Зол на командование фронта, на немцев и, конечно же, на себя.
С момента вступления гвардейцев в бой ситуация не улучшилась. Продвинувшись вперед на восемнадцать километров, бойцы восьмой армии и корпуса Гагена остановились. Нет, они не отступали и не лежали в окопах. Они шли в атаку за атакой, уничтожая немцев, но те, словно лернейская гидра, отращивали и отращивали новые ядовитые головы. Самое обидное, что никак не могли взять нормальных пленных.
Гагена это здорово расстраивало. Он, профессиональный военный, понимал, что без разведданных он слеп и глух.
Это он понял еще на Первой мировой. Четырнадцатого января шестнадцатого года в чине прапорщика Николай Гаген был уже на передовых позициях в районе сел Барановичи и Ляховичи в составе Галицкого полка пятой пехотной дивизии Западного фронта. Провоевал там два месяца. А в марте был отравлен немецкой газовой атакой, контужен и оказался в госпитале в Москве, потом под Самарой. В конце июня побывал дома, а в июле вернулся в полк. В декабре он приехал в отпуск уже ротным командиром.
Весь пламенный семнадцатый год прошел на фронте. В ноябре получил чин штабс-капитана, а в декабре был выбран адъютантом дивизии, по-современному — начальником штаба. Положение на фронте было тяжелое, армия разваливалась на глазах. Но пятая дивизия дралась, хотя и отступала. И в феврале вместе со всем штабом попал в плен. Год Гаген провел в плену. Лагерь для военнопленных стал для него школой мужества и школой ненависти. К немцам, державшим русских военнопленных в ужасающих условиях. Сам немец, сын Александра Гагена и внук Карла Гагена, будущий генерал РККА считал себя в первую очередь русским.
А после плена вернулся домой, в ставшее родным село Промзино Симбирской губернии. Революция пощадила семью управляющего имением графа Рибопьера, но лишила их дома. Несколько месяцев Николай отдыхал, восстанавливая здоровье, а потом пошел на службу. Негоже молодому, в девятнадцатом ему, бывшему штабс-капитану, исполнилось двадцать четыре, сидеть на шее родителей в съемной квартире.
Поработав пару недель в народном образовании, вернулся к привычной стезе. Ушел в Красную армию. Поступил в Краснознаменную пехотную школу. Командовал взводом, ротой, потом батальоном. Но душа, отравленная войной, тосковала. Как-то он написал своей сестре Зое: «Празднуем вовсю, а на душе тоскливо. Шестого ноября вечером были орудийные выстрелы. Седьмого утром — народ и хождение по городу. Затем начались концерты, митинги, спектакли и прочее. Около старого памятника выстроили оригинальный памятник-пирамиду. Наши курсанты после призыва одного из ораторов согласились выгрузить с парохода двадцать пять тысяч пудов хлеба: работа тяжелая, но работали хорошо… Восьмого вечером был у нас на курсах концерт-митинг и спектакль. Прошел скучновато. Сегодня вечером пойду смотреть с курсами в театр „На дне“…».
Может быть, от тоски он женился в феврале двадцать первого?
Любит ли его Лиза? А он ее? Вряд ли… Слишком усердно она пилила его насчет продвижения по службе. Когда он вернулся из петропавловских боев с белоказаками, Лиза его не встретила, засидевшись у подруги. И он служил, пропадая в зимних и летних лагерях. Буквально жил на стрельбищах, а когда стал начальником Казанского пехотного училища, порой неделями ночевал в своем кабинете.
К высоким должностям и званиям он не стремился. Просто делал свою работу по-немецки обстоятельно и по-русски от души. Карьеризмом он не страдал. Может быть, поэтому он в партию вступил лишь в мае тридцать девятого, когда в воздухе ощутимо запахло новой войной. Хасан, Халхин-Гол, Финляндия прошли мимо него.
А июнь сорок первого встретил, как и миллионы других, на западной границе. Никому и в голову не пришло снимать его с поста комдива сто пятьдесят третьей стрелковой дивизии. Немец, говорите? Научитесь воевать, как этот немец, тогда и разговоры о снятии заводите. Семь дней он держал тридцать девятый моторизованный корпус немцев на Витебском направлении. Гитлеровцы разбили лоб об упрямого Гагена. Нарушив полевой устав, он занял оборону не сплошным фронтом, а растянул дивизию аж на сорок километров, прикрывая полками и батальонами наиболее возможные места прорыва. Орудия были, но было мало снарядов. Склады остались у границ. Тогда хитрый Гаген вооружил бойцов бутылками с бензином. И не смог корпус сломать дивизию. Жаль, соседи подвели. Через неделю дивизия Гагена оказалась в окружении. Немцы начали кидаться листовками, в которых писали: «Ваш командир — немец! Он специально завел вас в окружение!» Ну и стандартное — сдавайтесь, еда, комфорт и прочие радости плена.
Тогда Николай Александрович собрал расширенное заседание штаба. И рассказал о себе и своем плене. А потом спросил: «Если есть ко мне какие-либо подозрения, готов передать свои полномочия любому из командиров и встать в строй рядовым бойцом!» К вящему сожалению гитлеровцев, командиры дивизии выразили полную поддержку своему командиру. И Гаген повел своих бойцов на восток. Практически без боеприпасов, без продовольствия, под бомбами — почти обычная картина лета сорок первого. За одним исключением. Дивизия вышла практически без потерь и сохранила не только знамя, но и тяжелые орудия. А по сводкам германского командования дивизия числилась уничтоженной. В сентябре сто пятьдесят третья стрелковая стала третьей гвардейской.
В январе же сорок второго Николай Гаген стал командиром четвертого гвардейского корпуса. И теперь вот рвался освобождать Ленинград. Свою родину. Он же родился под Петербургом. В местечке под названием Лахтинское. Отец, Александр Карлович, тогда работал управляющим имением графа Стенбок-Фермора. А потом достраивал Сестрорецкий курорт. Вот такова прихотливая судьба солдата…
— Разведка, почему нет языков? — спокойно спросил генерал-майор у прибывшего в штаб майора Орехова.
Тот пустился в объяснения. Мол, линия фронта неустойчивая, обстановка меняется ежеминутно, людей не хватает…
— Майор, — остановил разведчика Гаген. — Меня не интересуют объяснения. Меня интересует — почему вы свою еду не отрабатываете?
Гаген редко повышал голос. Спокойный, выдержанный, доброжелательный, но памятливый и не прощающий ошибок. Ошибка на войне — это смерть. И чем выше чин, тем больше смертей. Он требовал от людей того же, что требовал от себя. И наоборот. От себя требовал то же, что от людей.
Внезапно воздух взорвался трескотней автоматных очередей. Казалось, что били отовсюду.
— Немцы! Немцы к штабу прорвались! — заорал кто-то рядом с блиндажом генерала.
Офицеры штаба, вслед за своим командиром, стали выскакивать на воздух, хватая свои автоматы.
— Пррррекратить панику! — рявкнул Гаген. Когда надо — его рев мог перекрыть вой «коровушек» — немецких реактивных минометов. На жену вот не мог рявкнуть так. Жена — это оружие массового уничтожения. Неуязвимое и беспощадное.
— Занять оборррррону!
Генерал-майор упал на бруствер, прижав приклад ППШ к плечу.
— Товарищ генерал, Николай Александрович, да уйдите вы отсюда, Христом-богом прошу! — плачуще сказал Гагену старший лейтенант, командир взвода охраны, Витя Пересмешко.
— Цыц! Что же я за генерал, ежели ни одного врага самолично не убил? Учись, боец!
И Гаген выпустил пару коротких очередей в туман, повисший на кривоватых деревьях.
Старший лейтенант сплюнул от отчаяния и тоже прицелился.
— Между прочим, Пересмешко, я коммунист и в бога не верю, — спокойно добавил Гаген.
— Это оборот речи такой, товарищ генерал-майор!
Близкий разрыв минометной мины накрыл их болотной землей. Старлей кинулся на генерала и, навалившись всем телом, уронил того на землю.
— А ну слезь! — заорал Гаген. — Слезай, кому говорят! Я тебе не баба!
— Хуже! Вы наш командир! — заорал в ответ Пересмешко.
Внезапно стрельба закончилась так же, как и началась.
Старший лейтенант наконец слез с генерал-майора. Не удержался и буркнул:
— На бабе я еще успею, а на генерал-майоре когда еще?
— Язык оторву, — погрозил Гаген наглому старлею. В военном быту Николай Александрович мог многое простить. Да и сам шутки соленые любил.
— Товарищ генерал-майор! — внезапно раздался веселый ор майора Орехова. — Языка заказывали?
Гаген приподнялся, машинально отряхнув шинель от глины. Помогло мало — но привычка!
— Какого языка? Ты его где взял, майор?
— Честно сказать? Сам пришел.
Конвоиры из разведчиков спихнули в траншею рыжего и чубатого обер-лейтенанта, очумело глазевшего по сторонам.
— Где взяли, повторяю? — негромко спросил командир корпуса.
— Да я ж говорю — сам пришел. Это из просочившихся автоматчиков, товарищ генерал-майор.
— Просочившихся? — приподнял бровь Гаген. — Это каким же образом? Старший лейтенант — выяснить и доложить. Немедленно! А с этим… Я сам поговорю.
Гаген прекрасно знал немецкий язык, что и неудивительно. Когда штаб собрался в блиндаже, Николай Александрович лично начал допрос.
Собственно, доклада от командира взвода охраны не потребовалось. Оказалось, что с левого фланга, вдоль Черной речки, там, где стояла танковая бригада, произошло обычное разгильдяйство. Командир бригады поставил в боевое охранение…
Танки. И не обеспечил их прикрытие стрелками. Немцы, воспользовавшись случаем, и проползли между бронированными машинами. На свое горе, правда. Не ожидали, что на штаб корпуса наткнутся.
Подобного Гаген не терпел и через посыльного отправил танковому комбригу приказ исправить ситуацию, а затем доложить о выполнении.
Танк в лесу — слеп. Без стрелкового прикрытия это лишь большая пушка на колесах. Повезло, что это была разведка, а не полноценная атака.
Впрочем, обер-лейтенант Курт охотно рассказал и много другого интересного. Как оказалось, буквально несколько дней назад фриц купался в Черном море. После того как Манштейн взял Севастополь, его Одиннадцатую армию перекинули под Ленинград. Вообще-то «севастопольские» немцы готовились к штурму Северной Пальмиры. По крайней мере, таково было настроение в войсках. Однако Мерецков, командующий Волховским фронтом, упредил Манштейна на несколько дней, ударив войсками Восьмой армии в самое узкое место «бутылочного горлышка». Так немцы называли небольшое, в шестнадцать километров шириной, расстояние между Ленинградским и Волховским фронтами.
«Героев Крыма», так обозвал Гитлер своих вояк, пришлось кинуть вместо Ленинграда в эти болота, где русские почти соединились своими фронтами.
Однако на войне — как в любви. На полшишечки — не считается.
Манштейн отчаянно кидал в пекло Синявинских высот дивизию за дивизией. В конце концов русская сталь завязла в немецком мясе. Как застревает отточенный клинок в литых доспехах. Более того, под Ленинград перекинули батарею сверхтяжелых орудий, совсем недавно бомбардировавших Севастополь. И еще… Ходят слухи, что вот-вот прибудут сверхтяжелые танки. С несокрушимой броней и огромным орудием. Вроде как «Тигры». Их в вермахте еще не видели, но говорят, что это настоящее чудо-оружие.
— Вундерваффе, вундерваффе… — пробурчал Гаген. — Налейте немцу водки. Может, еще чего вспомнит?
Увы, не вспомнил. Единственное, что он добавил, что он из пятой горно-егерской дивизии. И нет, нет! Он ненавидит СС, Гитлера, его папа голосовал за коммунистов и он сам считает эту войну крупной ошибкой Гитлера, которому непременно капут.
Гаген хмыкнул:
— Хоть бы раз в плен не антифашиста взять… С июня прошлого года одни коммунисты в плен попадают! Что ты будешь делать…
Полковник Богданов, начальник штаба корпуса, шутку не понял:
— Так, товарищ генерал-майор, фашистам сдаваться в плен оболваненное сознание не дает! Фашисты в плен не любят сдаваться, вот и…
Генерал-майор только усмехнулся на эти слова:
— Вот когда до Берлина дойдем, одни антифашисты и уцелеют. Помянешь мое слово еще на развалинах рейхстага.
— Согласен, — кивнул Богданов. — Пусть только антифашисты и уцелеют.
Гаген покачал головой, вздохнул и отдал приказание:
— Обер-лейтенанта в тыл. Пусть там его трясут насчет подробностей. И водки ему налейте. А мы… А мы будем готовиться к тому, чтобы Манштейну арийскую морду почистить!
* * *
Последние сутки лейтенант Кондрашов помнил плохо. Все переплелось — и день, и ночь, и марш по раскисшим дорогам, и атака по не менее раскисшему от дождей полю. Отчет по действиям взвода и по потерям он, естественно, сдал в роту, но…
Такая вот память человеческая.
Как командир взвода, Кондрашов помнил все прекрасно — как поднялись в атаку, как нарвались на мины, как броском преодолели заминированный участок, как выбили немцев из траншей. Все это он помнил.
Но вот совершенно выпали из памяти детали этого боя.
Хлоп! И рядовой Сергеенок катается по земле, судорожно отыскивая оторванную ступню. Санинструктор взвода бинтует культю, пока другие бойцы держат несчастного Сергеенка. Держат, закрывая ему рот ладонями. И кто-то кричит над ухом:
— Повезло парню, отвоевался!
Лейтенант не помнил этого.
Не помнил и того, как опомнившиеся немцы стали фигачить трассерами поверх голов бойцов, укрывшихся за маленькими, но крутыми берегами речки Черной.
Кондрашов не помнил и как он закричал «Вперед!», когда взлетели ракеты над полем. Мины?
А какой выбор был у взвода? Отползать назад и требовать саперов? Лежать на месте и притворяться ветошью? Но немцы могли вот-вот накрыть их минометами. И тогда никакие берега не смогли бы помочь бойцам.
Кондрашов не помнил, как он высунулся над берегом. Именно в тот момент пошла в атаку остальная рота. И немцы мгновенно перенесли огонь в сторону новой опасности. Осталось лишь подняться и ударить фрицам во фланг.
Лейтенант не помнил, как он бежал по изувеченному полю в сторону небольшого леска, в котором сидели немцы. А за этим леском была та самая железная дорога, по которой гитлеровцы перекидывали подкрепления в горячие места. Апраксин Бор… Вот бы в мирную жизнь дойти до него? Чего там — час прогулочным шагом до электрички… Еще час — и ты в Ленинграде.
А вот когда между тобой и этой электричкой в окопах закопалась смерть? За сколько ты доберешься до жизни?
Лейтенант Кондрашов не помнил — за сколько времени они добежали до траншей? Каждый шаг казался вечностью и мог быть последним. Но добежали как-то! А еще он не помнил, как прыгнул, замахиваясь лопаткой, в немецкую траншею…
— Опять стихи пишешь? — осторожно пнул Кондрашова Москвичев.
— А? Ты… Как у вас?
— Полвзвода как корова языком, — зло сплюнул Москвичев и уселся рядом, навалившись спиной на стенку траншеи. — Если бы не ты — положили бы к херям на этом поле. Курить хочешь?
— Не курю я, знаешь ведь.
— Не волнуйся. Пройдет. Смотри, распогаживает!
— Что? — не понял Кондрашов.
— На небо, говорю, посмотри, звезды видать стало. Как рассветет, музыканты концерт дадут. Зуб даю.
Кондрашов поднял голову. И впрямь — серое питерское небо вдруг разорвалось в облаках. И звезды замелькали в хвостатых обрывках низких туч.
Для пехоты нет лучше погоды — чем дождливая. Хотя бы сверху смерти не будет.
— Ладно… Я к себе во взвод. Думаю, немцы скоро в контратаку пойдут.
Москвичев зашлепал было по глине, но Кондрашов остановил его:
— Сереж, как там Павлов?
— Живой… Что ему будет?
И ушел.
Лейтенант Кондрашов тяжело встал. Надо найти Пономарева и заставить взвод копать щели — укрытия на случай бомбежки. А она будет? Она будет — точно. К бабке не ходи, как сказал бы Москвичев.
— А я ему — на в лобешник! А он с копыт! Ну, я его финочкой и поласкал! На что хочешь забожуся!
— Глазунов? Опять ты хвастаешься?
— Не хвастаюсь, товарищ лейтенант, а опытом делюсь! Самолично пять немцев вот этим ножиком порезал.
Кондрашов хмыкнул.
Если верить этому бывшему зэку — так он половину гитлеровской армии перерезал в одиночку.
— Руки покажь, — внезапно раздался голос из-за плеча лейтенанта.
— Не надо, товарищ сержант, на честного батон крошить, — обиделся Глазунов, но рукава закатал.
— Молодец, — кивнул Пономарев. — Копай дальше.
— Можно, да? — взялся Глазунов за лопатку.
Вместо ответа сержант показал рядовому волосатый кулак.
Тот принялся копать.
— Сержант, ты рукоприкладством не занимайся, — сказал Кондрашов, когда они отошли от бойцов.
— А с этим по-другому — никак, товарищ лейтенант. Хуже немца. За спиной тебе в сапоги нассыт, пока спишь. И зачем эту шушеру в армию берут? Людей, что ли, не хватает? Этих-то зачем?
— Убитых сколько? — вопросом на вопрос ответил Кондрашов.
— Пятеро. И десять раненых, — вздохнул Пономарев.
— Половина взвода, понимаешь сержант?
— А делать-то что было, товарищ лейтенант? Лучше по минам, чем под минами.
Теперь очередь вздыхать пришла Кондрашову. Лейтенант остановился, дожидаясь, когда бойцы выкинут из траншеи очередного ганса. Выкидывали немцев на бруствер. Лишняя защита все-таки. Потом Кондрашов снова зашагал, проверяя свое маленькое взводное хозяйство.
— Под Мясным Бором так же было? — спросил он у помкомвзвода.
Пономарев помолчал и тяжко ответил:
— Хуже было. Там… Не приведи Господь такое увидать. Потом вспомню. После войны.
— Пономарев, тебя как зовут? — внезапно для себя спросил Кондрашов.
— Будто вы не знаете, — хмыкнул рыжий челябинец. — Андреем, а что?
— А меня Лешей, сержант.
— Тоже неплохо. Товарищ лейтенант, а что насчет пожрать? Не мешало бы!
— Пока на трофеях. Как будет кухня, так и пожрать будет.
На том и расстались, если можно, конечно, назвать это расставанием. Взвод лейтенанта Кондрашова занял узкую позицию в сто метров шириной. Справа — Москвичев, слева — Павлов. За спиной — Родина. Впереди — немцы. А за ними, немцами, грохот Ленинградского фронта. Вот, рукой же подать! Сверху над всем этим старший лейтенант Смехов и старший политрук Рысенков. Над ними еще начальство и еще. Вплоть до Господа Бога.
Кондрашов, перекусив трофейной сухой галетой и запив ее трофейным же сухим вином, свернулся клубком в нише, накрывшись шинелью и приказав разбудить его ровно через час, когда светать начнет. Присниться ему ничего не приснилось. Не успел он сны посмотреть.
А вот сержант Пономарев, точно так же укрывшийся от промозглого ветра, сон посмотреть успел. Ему приснилась очередь за пивом. Во сне он вздрагивал и облизывал губы.
Начинался первый день осени — первое сентября. День, как говорится, знаний. Знаний о прошлом, а не о будущем. Кто из бойцов мог знать — чему научит их день грядущий? И только передовые дозоры не думали и не знали. Просто сидели и всматривались в клочья тумана, ползущие по громадному полю, раскинувшемуся между линией электропередач и Апраксиным Бором.
Первая ночь на передовой прошла удивительно тихо. Для опытных бойцов, естественно. Новобранцам ночь казалась сущим адом — то и дело шипяще взлетали ракеты, освещая мертвенно-синим светом жуткий пейзаж искореженного поля, сухо стучали пулеметы, где-то в тылу — и нашем, и немецком, — то и дело гулко бухали взрывы. За полночь отработали «Катюши» — из-за леса с жутким воем взлетели огненные пальцы реактивных снарядов и мгновенно исчезли за горизонтом. После залпа где-то в стороне Мги до самого утра полыхало багровое зарево. Нормальная фронтовая работа. Нормальная боевая тишина. Старший лейтенант Смехов совершенно не слышал всей этой тишины. Он крепко спал в наскоро оборудованном блиндаже.
Немцы — нация работящая, строить умеют. И на этих болотах умудрились целые крепости понастроить. Траншеи они копали так — вбивали по два ряда кольев с обеих сторон в человеческий рост, а между рядами насыпали землю. Дно же выстилали досками. Получалось относительно сухо. И, самое главное, прочно. Не каждый снаряд мог пробить такую фортификацию.
В блиндажах, однако, все равно было сыро. Вода капала с потолка, сочилась со стен, хлюпала под ногами.
Но Смехов спал, укрывшись с головой. Редкие минуты отдыха надо использовать со всей отдачей и на полную катушку:
Проснулся он оттого, что его осторожно подергали за ногу:
— Товарищ старший лейтенант! Тут до вас прибыли! — от голоса ординарца Смехов проснулся моментально.
— Ага… Кто? — протирая глаза, Смехов сел на лавке.
В блиндаж вошли двое. Политрук Рысенков и незнакомый лейтенант.
— Спишь? Смотри, так всю войну проспишь! — улыбнулся политрук.
— С удовольствием бы, — буркнул старший лейтенант. — Кто такой?
— Лейтенант Уткин, товарищ старший лейтенант. Командир взвода отдельного огнеметного батальона. Направлен из штаба армии для усиления обороны.
— Огнеметчики… Огнеметчики — это хорошо. Ну, проходи, лейтенант Уткин. Как зовут?
— Николаем.
— Срочную служил?
— С тридцать седьмого по сороковой. С началом войны снова призвали.
— Чем взвод вооружен?
— Десять фугасных огнеметов, товарищ старший лейтенант. Должно быть по уставу двадцать, но…
— Ого! И как эти бандуры тут ставить собираетесь? Ты на передовой был?
— Приходилось, — коротко ответил лейтенант Уткин.
По лицу лейтенанта было понятно, что да, приходилось. Спокойное такое лицо. И жесткое одновременно. И печать фронтовой усталости на этом лице. Смехов по этому выражению лица сразу угадывал фронтовиков — смеялись ли они, пели ли, рыдали ли, матерились, дрались — неважно. Эта военная усталость въедалась в кости и в жилы. Навсегда въедалась. Намертво.
— А где воевал?
— На Пулковских высотах, товарищ старший лейтенант.
— Так ты изнутри? — поднял брови Смехов. — Как там?
— Держимся. Товарищ старший лейтенант, разрешите осмотреть позиции. Мне до утра огнеметы надо вкопать.
— Рысенков, проводи лейтенанта к Кондрашову. А я еще посплю.
— Если победим — будить? — опять усмехнулся политрук.
— Не… Буди — если немцы барагозить начнут.
Смехов не успел донести голову до вещмешка, служившего командиру роты подушкой, как опять уснул.
А Рысенков и Уткин пошлепали под мелким дождем в сторону передовых позиций роты.
Кондрашову вот прилечь не удалось. Его взводу выпало в эту ночь сидеть в боевом охранении. То и дело он мотался туда-сюда, проверяя секреты. На очередном обходе и наткнулся на политрука роты с огнеметчиком.
— Кондрашов. Алексей.
— Уткин. Николай.
— О как! — удивился командир стрелкового взвода. — А у меня Уткин тоже есть. И тоже Николай. Не родственник, случаем?
— Вряд ли, — сухо ответил огнеметчик. — Давайте позиции осмотрим. А с тезками потом будем знакомиться.
Добрый час они ползали по грязи, высматривая места для огнеметов. А потом началась работа.
Пятидесятидвухкилограммовые цилиндры закапывались в землю. На поверхности оставалось лишь замаскированное сопло. Достаточно было одного осколка, чтобы горючая смесь взметнулась в воздух. Но везло. Огнеметчики телами прикрывали туши своих «поросенков» при близких разрывах. Иначе — смерть. В зарядный стакан укладывали пороховой заряд, а поверх него — зажигательную шашку. В шашке помещали электрозапал. А оттуда уже тянули провода к расчетам.
Лишь под утро огнеметчики закончили свою работу.
— Перекусим? — предложил Уткину Кондрашов. — Чем бог послал, как говорится.
Тот молча согласился. Бог послал на завтрак пару банок тушенки, буханку хлеба и несколько луковиц из запасов одного лейтенанта и шматок сала да термос с теплым чаем из запасов другого.
Кондрашов искоса смотрел на Уткина, удивляясь странной манере еды огнеметчика. Тот ел молча, буквально вгрызаясь, внюхиваясь в хлеб. Сложив ладони лодочкой, он полуоткусывал, полуотщипывал губами хлеб, слизывая с него языком волокна мяса и кусочки жира. Уткин перехватил его взгляд и смущенно отвел глаза:
— Блокадная привычка.
И осторожно высыпал в рот крошки.
Потом он протянул Кондрашову кисет:
— Будешь?
— Я не курю, — мотнул тот головой.
К двум командиром, устроившимся в одном из углублений траншеи, подошел по траншее боец из взвода Кондрашова:
— Товарищ лейтенант! А что там с кухней? Когда горячего привезут? Известно что?
— Жди, Уткин, жди. Подвезут. Обязательно подвезут. О! Кстати! — Кондрашов кивнул лейтенанту-огнеметчику на бойца. — Вот однофамилец твой.
Тот молча кивнул в ответ, даже не улыбнувшись.
— Да? — удивился боец. — А вы откуда родом?
— Из Костромы, — сухо ответил огнеметчик.
— И я тоже! — обрадовался боец. — С самой Костромы?
— Да.
— А я из Рославля. Земляки! — рядовой даже подпрыгнул от радости.
— Да. Земляки, — опять равнодушно согласился лейтенант Уткин.
«Сухарь какой», — неприязненно подумал Кондрашов, но вслух сказал:
— Иди, Уткин, иди.
Тот вздохнул, развернулся и потопал на свое место.
В это же время один из бойцов боевого охранения, осторожно высунувшись, разглядывал раскинувшееся поле. Второй, пряча от мороси бумагу, тщательно выписывал на листке буквы зеленой, под малахит сделанной ручкой, аккуратно окуная ее в чернильницу, бережно поставленную в жидкую грязь.
— Вась, ну что там? — шепотом спросил второй.
— Тишина… — ответил первый.
Если, конечно, можно было назвать тишиной гулкий грохот разрывов, доносящийся со всех сторон. Черное небо полыхало разрывами.
— Ты скоро там?
— Вась, потерпи чуток…
Ни свиста снаряда, ни разрыва они не услышали. Просто мир вспыхнул. Лишь зеленая ручка, чудом уцелев в мгновенном аду, взлетела, перекувыркнулась несколько раз и упала в жидкую землю рядом с телом одного из убитых до того бойцов Красной армии.
Это был первый снаряд, выпущенный немцами в ходе операции «Нордлихт» — что значит — «Северное сияние».
Грохот разрывов прекратился так же резко, как и начался. Не успел Рысенков стряхнуть липкую землю с мокрой плащ-палатки, как над окопами раздался крик:
— Немцы!
— Рота! К бою! — заорал полуоглохший от разрывов Смехов.
И понеслось по роте:
— Взвод! К бою!
— Отделение! К бою!
Бойцы щелкали затворами, проверяя оружие, готовили гранаты и бутылки с зажигательной смесью.
— Ну что, политрук! Повоюем? Давай на левый фланг, к Кондрашову.
— А ты, командир?
— Пробегу до взвода Москвичева. Давай… Работаем, Костя, работаем!
Рысенков побежал по траншее, время от времени выглядывая из нее. Немцы шли медленно, даже не пригибаясь. Перед пехотой шли танки — пять штук. Какие именно — политрук не разглядел. До немцев было еще метров семьсот. А это еще что за хрень? Прямо перед окопами внезапно взметнулся густой оранжевый клубок огня. Весело!
Рысенков терпеть не мог эти минуты перед боем. Сидишь, смотришь, ждешь команды. И тебя колотит от адреналина. Закусываешь ремешок каски, нежно гладишь спусковой крючок винтовки или автомата, трясешь ногой от нетерпения — не помогает. Ждать, ждать. Самое противное на войне — ждать.
Бежать было тяжело — дождь не переставал, поэтому дно траншеи превратилось в коричневую жижу, которую иногда пересекали ярко-красные ручейки — следы артобстрела.
Рысенков бежал и кричал бойцам какие-то ободряющие слова — мол, сейчас мы им всыплем, готовьтесь, ребятки! Иногда он шлепал рукой бойцов по мокрым шинелям, словно показывая им — здесь ваш политрук, здесь.
Зрение отдельными кадрами выхватывало пейзаж:
Вот боец скручивает какой-то проволокой связку гранат.
Вот другой нервно курит самокрутку, а потом передает ее соседу.
Вот санинструктор вытаскивает из траншеи тяжело раненного бойца, хрипящего пробитыми легкими.
Вот второй номер противотанкового расчета суетливо крутит в руках здоровенный патрон.
— Кондрашов! Как у тебя?
— Нормально, товарищ старший политрук!
— Огонь по команде открывай. Метров с трехсот.
— Ага, — кивнул лейтенант совершенно не по уставу. Кондрашова потрясывало, как и всех.
Первыми не выдержали немцы. Один из танков остановился и гулко бахнул. Снаряд пошел выше, но Рысенков и Кондрашов почувствовали теплую волну, толкнувшую их с неба, и за спиной раздался взрыв. Танк взревел и рывком продернулся вперед. Открыла пальбу и пехота. Пули засвистели в воздухе. Одна из них взрыла бруствер между политруком и лейтенантом и воткнулась в заднюю стенку траншеи, тихо зашипев.
Руки нервно сжимали оружие.
— Эх, сейчас бы пушечек… — громко вздохнул кто-то из бойцов.
Увы, но артиллеристы так и не прибыли, завязнув где-то в тылу.
Тучи, казалось, опустились еще ниже, когда в них воткнулась красная ракета.
— Огонь! — заорали одновременно политрук и лейтенант. И траншея немедленно ощетинилась огнем.
Гулко забахали противотанковые ружья. Расчеты целились по уязвимым местам немецких танков — щели, гусеницы. Затарахтели станковые пулеметы, и немцы немедленно попадали в грязь.
Рысенков предпочитал пистолету-пулемету карабин. Вообще-то зрение у него было не очень. Но стрелял он почему-то хорошо. Просто он не целился. Он чувствовал оружие как руку. Он не стрелял, а словно дотягивался рукой до мишени. Раз… Два… Теперь третьего рысьим коготком… А, блин! Промазал! Еще раз!
Немцы тем не менее двигались и двигались вперед. Перебежками. И вот хрен же поймешь — кто сейчас поднимется, а кто вскочит и пробежит несколько метров.
Рядом загрохотал «Дегтярь» — лязг его затвора перекрывал стрельбу.
Немцы падали, спотыкались, шлепались в грязь, но шли и шли вперед. А из серой дымки выходили новые цепи, приближаясь к роте старшего лейтенанта Смехова.
Время от времени кто-то из бойцов падал, хватаясь руками за лицо. Замолчал взводный «Максим». Ненадолго.
— Гранаты к бою! — заорал Кондрашов, когда немцы приблизились к дистанции броска. Их танки вдруг разделились. Два пошли в левую сторону, три в правую. Вот тут-то бронебойщики и врезали. Один из «Т-III» — а это оказались именно они — вдруг закрутился на сбитой гусенице, второй просто остановился, чадно задымив. Рысенков успел снять танкиста, неосторожно высунувшегося из люка.
Немцы уже приблизились метров на сто к позициям роты, когда внезапно полыхнула стена огня. Это лейтенант Уткин привел в действие свои фугасные огнеметы. Зрелище было потрясающим — квадрат сто на семьдесят метров буквально превратился в геенну огненную. Жаль, что сработали не все. Где-то перебило провода. А где-то огнемет разорвало осколком снаряда. Точно. Именно взорвавшийся огнемет был тем самым пламенным облаком, впечатлившим Рысенкова в начале боя.
Отбились?
Пламя не давало немцам подойти к позициям роты. Страшная штука эта зажигательная смесь. Как-то один боец себе случайно капнул на ладонь — так, пока капля не прожгла насквозь мясо и кости, не потухла. Еще дотлевала потом в земле. Обозленные немцы снова начали обстрел. А после того как пламя успокоилось — снова пошли в атаку.
— Танки! Наши! — вдруг пронесся крик по траншее. Старший политрук облегченно выдохнул и обернулся.
Действительно, со стороны Чертового моста, взревая моторами, разворачивалась танковая рота — десять машин с красными звездами на башнях.
И Рысенков громко выругался.
«Т-38».
Экипаж — два человека.
Вооружение — пулемет.
Толщина лобовой брони — восемь миллиметров.
Этакая бронированная тачанка, которую переворачивало даже противопехотными минами. Да и чем она бронированная-то? Бронелисты держат пулю со ста метров — вот и вся броня. И тем не менее немцы развернули свои танки на нового врага. Они подставили борта бронебойщикам роты Смехова, прикрывая собой свою пехоту, упрямо ползущую вперед.
И как на полигоне стали расстреливать «тридцатьвосьмерки».
Бензиновые костры заполыхали один за другим. Один из «Т-38» вдруг замер, и пулемет его заглох. Немецкий «Т-III» остановился и спокойно навел свою короткую пушку на заглохший советский танк…
— Да бейте же его, твою бога душу мать! — вдруг заорал старший политрук.
Бронебойщики, словно расслышав отчаянный крик Рысенкова, зацвинкали по броне немца. Еще мгновение и… И немец вспыхнул от попадания в бензобак. Но перед этим успел выстрелить, и наш танк разлетелся на куски. Как раз в тот момент, когда открылся люк…
Узкие гусеницы советских танков постепенно завязали в жидкой глине. Они останавливались, расстреливаемые как на полигоне, но продолжали поливать из пулеметов залегшую наконец немецкую пехоту.
Ненадолго залегшую.
Со второй немецкой густой цепью шли самоходки. Те, не обращая внимания на своих и чужих танкистов, начали вести огонь по траншее роты.
— Командира убило! — вдруг пронесся крик после очередного разрыва.
Сквозь грохот, лязг и свист Рысенков поднялся во весь рост, не обращая внимания на визг осколков:
— Рота! Слушай мою команду! Примкнуть штыки! Вперед! В атаку!
— Да пошел ты, — взвизгнул кто-то под ногами. Без промедления старший политрук выстрелил в бойца, свернувшегося в калачик на дне окопа.
Рысенков выскочил из траншеи:
— За Родину, сынки! За Ленинград!
Пробежать он успел несколько шагов, когда мощный разрыв приподнял его и обрушил на землю. Поэтому он не увидел, как остатки роты рванули в штыковую, опрокинув немецкую пехоту рукопашным боем.
Странно, но немцы побежали от русского штыка. И ни уцелевшие танки, ни самоходки не помогли им.
Русский штык — страшное оружие. Втыкаешь его в низ живота, чуть доворачиваешь, перемешивая внутренности, и вытаскиваешь обратно. Вроде бы и ранка-то небольшая. Маленькая четырехугольная дырочка. А в животе врага — хаос и мешанина. Очень страшная, мучительная смерть. Недаром на Гаагской конференции девятого года русский штык приравняли к негуманному оружию. Но когда война приходит в твой дом — какое тебе дело до гуманности?
Тяжело контуженного Рысенкова оттащили в траншею уже после боя.
От роты осталось тридцать человек. По странным вывертам судьбы уцелели все три комвзвода. Даже ранены не были.
Рысенков оглох, поэтому доклад в полуразрушенном блиндаже читал по бумажке. Правда, буквы двоились, но это ничего, ничего…
Где-то немцы прорвались. Стрельба слышалась в тылу. Рысенков этого тоже не слышал, но так доложили ему лейтенанты. Окружение…
Дождь не прекращался. Серое небо накрыло ленинградскую землю темнотой.
Приказа отступать не было. Но и держаться было нечем. Еще одна атака — и все.
В конце концов, после долгих раздумий, приказал готовиться к прорыву. Вдоль Черной речки к Чертовому мосту мимо Южной ЛЭП, а там уходить в лес на соединение со своими.
Его под руки вывели из блиндажа. Сильно болела голова. В ней словно колокол бился. Тошнило. И в ушах пульсировало.
Черное небо полыхало, хотя канонады он не слышал.
Полыхало везде.
Старший политрук снял каску и молча ощупал вмятину на своей зеленой каске. И тут его столкнули на дно траншеи, а земля снова брызнула грязью в лицо. Рысенков скорее догадался, чем понял беззвучный крик лейтенанта Москвичева — минометы!
Приказа отступать не было, да. Но и обороняться было уже нечем. Собрав раненых, рота начала ползти в тыл.
Утром же пятая горнострелковая дивизия вермахта пошла в очередную атаку. Но русские внезапно ушли, поэтому горнострелки осторожно стали прочесывать изувеченные воронками траншеи. Время от времени раздавались сухие щелчки выстрелов — немцы стреляли во всех, показавшихся им живыми. На всякий случай. К этому они привыкли еще с прошлого лета. Русские воевали неправильно — идешь себе в атаку на разбитые артогнем, перепаханные бомбежкой, отутюженные панцерами окопы — там уже и нет никого вроде бы. Никто не стреляет — только дымятся воронки. Подходишь… Лежат большевики в тех позах, где нашла их смерть, выкованная тевтонским богом войны. Лежат, не шевелятся, присыпанные землей. Ни одного живого! Идешь дальше — и вдруг выстрел, или разрыв гранаты, или пулеметная очередь по спинам. Сколько Гансов, Куртов, Эрихов остались лежать в русской земле, сраженные предательскими выстрелами в спину… Проклятые фанатики!
Командир взвода Юрген Мильх научился добивать русских в первую же неделю. Арийская жизнь дороже. А под Севастополем он убедился в фанатичности русских. Эти славяне просто не понимали простейшей аксиомы — лучше жить в плену, чем умирать за клочок выжженной земли. Война закончилась бы раньше, если русские понимали бы это. Увы, они слишком тупы для этого.
— Лейтенант! Герр лейтенант! — внезапно раздался крик. — Тут живой и руки поднял!
Надо же… И среди большевиков разумные люди попадаются! Впрочем…
— Стоять! Не подходить к нему! Держать на прицеле!
Странное ощущение дежавю вдруг накрыло лейтенанта Мильха. Это уже было. На Мекензиевых горах в июне сорок второго. Они точно так же прочесывали разбитые русские позиции, когда вдруг из одной воронки встал русский моряк с поднятыми руками. Тельняшка его была изодрана, в левой руке он зажал бескозырку с болтающимися черными ленточками. Солдаты его взвода с шуточками стали подходить к нему. Тот молча скалился в ответ. Мильх споткнулся о вывороченный взрывом камень, что и спасло его, когда моряк уронил бескозырку на каменистую землю. Вместе с гранатой уронил. Себе под ноги. Трое погибших, четверо тяжелораненых.
Держа карабин наперевес, лейтенант осторожно приблизился к русскому солдату. Слава фюреру, у этого в руках ни бескозырки, ни каски не было. Невысокий, белобрысый русский тянул к пасмурному небу трясущиеся грязные руки. Мильх осторожно подошел к нему. Тот чего-то быстро забормотал на своем варварском языке. Говорил он быстро, и лейтенант выхватывал лишь отдельные слова:
— Сталин капут, камрад, великая Германия…
— Связать его. И в тыл!
Сашка Глазунов был несказанно рад, что для него война закончилась. Лагерь был совсем не сказкой, но война оказалась еще хуже. Вместо лихих атак и геройских вылазок в тыл врага бывший зэк внезапно получил бесконечное перекапывание земли и ужас летящей с неба смерти. Лежа под адским грохотом, он внезапно понял, что очень хочет жить. Разве для этого его родила мама? Разве для того, чтобы лежать в болоте и вжиматься от страха в жижу? К чертям собачьим такую жизнь! Сашка не подписывался на такое! Ну вас всех на хрен с вашей войной!
В лагере Сашка плюнул бы любому, кто сказал бы, что Глаз с удовольствием будет подставлять руки, когда его вертухаи крутить будут. А вот поди ж ты — стоит и улыбается. А что такого? Против силы ломить, что ли? Что он, дурак? Не, Сашка Глазунов — не дурак. Немцы — нация культурная. Война закончится — он домой вернется, да еще и Европу посмотрит, может и приподнимется там на бюргерах-то… Матери там отрез какой привезет. Сашка Глаз никому не говорил, что сел он после того, как по пьяни сам же ее и избил. Врал всем, что защищал ее, да крайним оказался для поганых ментов. Так врал, что сам же себе и поверил.
…Рядовой Уткин очнулся, когда рядом услышал гортанные голоса. Он осторожно приоткрыл глаза — и точно. Немцы. Прочесывают позиции. А где же наши-то? Лежат наши… Кто-то где-то стонет. Выстрел. Стон прервался. Внезапно Коле Уткину стало жутко. Неужели война закончилась для него? А даже выстрелить не успел. В самом начале его контузило близким разрывом, а потом засыпало землей. Так засыпало, что ногами невозможно шевельнуть. Вот и вся война. И вся жизнь. Коле стало страшно еще и оттого, что он так глупо, так бессмысленно прожил свою небольшую жизнь. Ну что там было-то этой жизни? Три класса закончил, потом мамке помогал, потом устроился на завод и пошел в «фабзайцы». Только-только успел вступить в комсомол и влюбиться — как тут война. Первый бой и последний. Как же он маме в глаза посмотрит, когда вернется? Спросит его мама: «Ну что, Коленька, сколько ты вражин убил?» И что Коля ответит? Покраснеет и отвернется. Не… Так дело не пойдет. Еще не хватало — перед мамой краснеть.
Немцы осторожно шли в сторону рядового Уткина. А тот так же осторожно подтягивал к себе трехлинейку. Лишь бы не попортилась, родимая!
Внезапно из одной воронки встал какой-то боец. Кто это? Присмотревшись, Коля разглядел Сашку Глазунова — хохмача и весельчака, борзого и наглого на предмет добычи еды. Сашка поднял руки и сам осторожно шагнул навстречу к немцам. Те чего-то заклекотали на своем басурманском, осторожно обходя бойца с разных сторон.
Сначала Уткин не понял — что это Сашка делает? Он же всем хвалился своими подвигами и мечтал о разведке, может, он сейчас…
То, что Глазунов сдается в плен, Уткин понял, когда немцы стали тому вязать руки его же ремнем.
— Ах, и сука же ты, — отчаянно прошептал Уткин и рывком подтянул к себе винтовку. Щелкнул затвором — цела, слава богу. Стал целиться в спину предателя. В глазах немного двоилось. Выстрел! Мимо! Коля передернул затвор и сместил прицелочную планку.
А Сашка, волосы которого взметнула пролетевшая пуля, понял, что вертухаи стреляют по нему. Он вдруг взвизгнул как заяц и побежал, огромными прыжками перескакивая через воронки.
Уткин и какой-то немец выстрелили одновременно.
Кто из них попал — никто никогда не узнает. Глазунова швырнуло ударом пули на землю. Он еще был жив и еще слышал короткую перестрелку, закончившуюся хлопком гранаты. Потом он услышал шаги и зажмурился.
— Шайзе… — последнее, что услышал он перед тем, как его мозги обрызгали сырую землю.
Лейтенант Мильх скомандовал остановку. Надо было перебинтовать плечо одному из солдат. Чертовы русские — пока один отвлекает, изображая сдачу в плен, второй стреляет. Хорошо, что не убил никого.
Лейтенант подошел к очередному русскому трупу и брезгливо посмотрел на него. Удивительно. Как он еще был жив такое долгое время? Ноги оторваны — рядом валяются. А ведь стрелял! Мильх сплюнул: «Когда это все закончится? Скорее бы…»
Легкий ветерок шевельнул светлые волосы на мертвой голове русского и скользнул по стальному шлему немца.
Лейтенант повернулся было к своему взводу, и тут его желание внезапно исполнилось.
В нескольких метрах от него пришел в себя еще один Уткин. У России Уткиных много. На этот раз — лейтенант. У него не было никаких мыслей, кроме одной — два огнемета были разбиты во время артобстрела, один высадил струю в подходящую пехоту противника, а один должен был еще отработать. Расчет его погиб, но лейтенант-то жив! Немец топтался около закопанного как-раз в этом месте ФОГа. «Лишь бы сработало! Лишь бы сработало!» — молился про себя лейтенант Уткин. Наконец немец сделал шаг в сторону, и огнеметчик замкнул контакт.
Чудеса случаются. Огнемет не был поврежден, сохранив в своем могучем теле двести литров зажигательной смеси. И провод не перебило стальным дождем горячих осколков. Осколки достались людям.
Огненная струя мгновенно сожгла немца, доплеснувшись чадным пламенем до скучившейся толпы фашистов.
Дикие крики суетящихся факелов развеселили Уткина, и он хрипло захохотал, радуясь пламени, очищающему это избитое поле от нечисти.
— Горите, суки, горите! — встал он на колени и стал грозить им грязным кулаком.
Из такого же пламени его вытаскивали зимой прошлого года, когда зажигательная бомба вспыхнула на чердаке госпиталя.
Крики сгоравших заживо стали для него еженощным кошмаром. А теперь вот — сладостной музыкой.
Потом он сел на землю, достал кисет и, с трудом свернув самокрутку здоровой рукой, закурил. Синий дым махорки смешивался со сладким запахом догорающих тел. Докурив, он потушил зачем-то дотлевающий уголек о подошву сапога. Встал и побрел в сторону своих позиций. Туда, откуда он пришел всего лишь вчера.
* * *
— Это кто там такой умный? — генерал-майор Гаген с интересом смотрел на небольшой лесок, откуда время от времени лупила «Катюша».
Штабные только пожимали плечами. А удивляться было чему. С утра установилась ясная погода. Ни облачка на небе. Немцы этим, естественно, воспользовались. Эскадрильи Люфтваффе начали долбить по окруженным частям восьмой и второй ударной армий и по гвардейцам Гагена. Аэродромы были недалеко — поэтому, пока одни отрабатывали жуткой воющей каруселью по дымящимся остаткам Синявинского леса, другие успевали заправиться и перевооружиться. В редкие минуты отдыха начинала бить артиллерия немцев.
Однако и советские бойцы не молчали. Одна из уцелевших «Катюш» выезжала на одно и то же место и давала залп по немецким позициям. Буквально через минуту на позиции ракетчиков обрушивался смертоносный шквал. Но спустя какое-то время ракетчики снова давали короткий залп. Так продолжалось несколько раз. Взбешенные наглостью русских, немцы обрушили на рощицу удар сразу двух эскадрилий пикирующих бомбардировщиков. В течение часа бомбы перемешивали землю. Когда налет закончился — «Катюша» снова дала залп. И опять с того же места!
Гаген наконец послал автоматчиков к позициям ракетчиков. Через полчаса перед ним стоял растрепанный и слегка ошалевший лейтенант:
— Лейтенант Горошков, — приложил он руку к голове. Потом, обнаружив, что «голова пустая», покраснел. — Ой, извините…
— Ну, рассказывай, — не обратив внимания на уставное нарушение, добродушно сказал Гаген.
— Что рассказывать? — не понял лейтенант.
— Про стрельбы твои рассказывай.
— А… Так это…
От всего дивизиона уцелела лишь одна установка. Зато снарядов осталось — хоть пятой точкой жуй. При таком интенсивном обстреле склад реактивных снарядов — лакомая цель для противника. Ну и решили выпустить по максимуму. А делали так. Заряжали «Катюшу». Подъезжали на точку. Давали залп в нарушение всех инструкций. Машину надо бы глушить и водителю в укрытие бежать. Но залп давали не глуша мотор и тут же — задний ход и сматывались.
— Немцы наверняка не рассчитывали, что мы с одного и того же места бить будем. Мы же обычно меняем диспозиции.
— А по каким точкам били? — спросил командующий корпусом.
Горошков потупился:
— Ну… Сначала отработали по старым координатам. А потом я поправки внес небольшие и по самой Мге стал работать…
— Сам внес? Без приказа…
Лейтенант молча кивнул.
— Кем на гражданке был?
— Студентом мединститута, товарищ-генерал майор, — не поднимая глаз, ответил Горошков. — Педиатром хотел быть…
— А как в артиллеристы занесло?
Вместо ответа тот пожал плечами. У войны хитрые пути. У военкоматов — тем более.
— Представлю к награде. Весь расчет, — кивнул Гаген. Потом обернулся к своим штабистам и коротко сказал: — Учитесь.
Недаром генерал-майора Гагена называли в корпусе Батей, совершенно не обращая внимания на немецкую фамилию. Впрочем, на этот факт никто внимания не обращал. Ни особисты, ни фронт, ни Ставка. Воюет? И пусть воюет. Тем более что воюет хорошо…
Правда, не без проблем. Перед наступлением его корпус, впрочем, как и вторую ударную, перевооружили с винтовок и карабинов на пистолеты-пулеметы. Оружия — не жалели. Старики, женщины, дети наштамповали «папаш» выше крыши, как говорится. Но внезапно возникла совершенно другая проблема. Расход патронов. И ладно бы для интендантов проблема.
Боец поднимается в атаку и строчит что было сил. Оно и понятно — так в атаку легче бежать. Но буквально в конце первого дня наступления выяснилось, что бойцы остаются без патронов. Тыловики не успевают подтаскивать боеприпасы. А короткими и прицельными очередями работать еще не умеем. Стреляем от пуза — не убьем, так напугаем!
Научимся, конечно. Но…
Но поздно не было бы.
* * *
Три дивизии ударили по горловине прорыва с юга и три с севера. Затем Манштейн стал перепахивать Синявинские леса артиллерией и авиацией. Число самолето-вылетов порой достигало семи тысяч в день! Через несколько дней лесистый массив превратился в выжженную металлом пустыню. Тем не менее советские войска продолжали драться и даже атаковать. Корпус генерал-майора Гагена продвинулся дальше всех. Еще бы чуть-чуть — и гвардейцы соединились бы с Невской оперативной группой. Но вот этого «чуть-чуть» — не хватило.
Немцы тоже на месте не сидели — атакуя и контратакуя советскую пехоту. Бывалые ветераны Первой мировой качали головой, сравнивая болота Синявино с Фландрией, Верденом, Ипром. В течение суток одна и та же траншея переходила из рук в руки десятки раз. Земля стала красной от крови. Впрочем… Какая земля… Мостовая из трупов. Хоронить их было некогда, да и некому. Воевали — все. В конце концов котел превратился в слоеный пирог. В роще Круглой сидели в окружении немцы, на Квадратной поляне — русские. Было совершенно непонятно — кто, где и откуда атакует.
Огромная масса ожесточенных людей, убивающих друг друга…
* * *
Остатки роты старшего политрука Рысенкова, вместе с оставшимися в живых огнеметчиками, закрепились около Чертова моста. Сам политрук пытался установить связь с командованием, однако делегаты связи или не возвращались, или возвращались ни с чем. Повсюду были немцы. Странно, но они на какое-то время оставили в покое роту. В один из тихих моментов бойцы наблюдали, как параллельно их траншее — примерно в километре от речки на запад — куда-то прошли немецкие танки и до пятисот человек пехоты. Затем, где-то вдалеке, разгорелся нешуточный бой.
Первой мыслью Рысенкова было желание ударить атакующим немцам в тыл, но он подавил порыв.
Конечно, порой и соломинка верблюжью спину ломит. И полсотни бойцов могут оказаться очень даже нужными в нужный момент. Так сказать, засадный полк.
Но раненых придется бросить здесь. А это — семьдесят человек, из которых не менее половины — тяжелые.
Рысенков прекрасно понимал, что значит эта канонада со всех сторон. Немцы прорвали фронт и окружили их. Через это он уже проходил под Любанью. Необходимо было немедленно двигаться назад и прорывать пока еще непрочное кольцо. Искать выход к своим. С другой стороны — приказа на отступление еще не было. И приказ «два-два-семь» никто не отменял.
Что же делать, как же быть?
Он собрал своих лейтенантов — Кондрашова, Москвичева, Павлова — и обсудил ситуацию.
Все высказались за удержание обороны в районе моста. Особого смысла для немцев в этом мостике не было. Они спокойно могли перебрасывать свои войска по железной дороге, пересекавшей Черную южнее. Но этот мост мог пригодиться нашим, если бы они возобновили наступление. На том и порешили. Лейтенанты уже собирались расходиться по своим обескровленным взводам, когда бойцы привели четверых человек — двух немцев и двух советских бойцов. Причем немцы тащили на себе оружие. У одного в руках был «МГ» и коробка с патронами, у другого — ящик гранат. Немцы были двумя здоровяками, опасливо поглядывающими на измазанные глиной лица красноармейцев. Те в руках держали винтовки наперевес. Держали твердо, несмотря на зачуханный вид — мокрые шинели, растоптанные сапоги, натянутые до бровей пилотки. Обоим на взгляд было не менее пятидесяти.
Немцев немедленно разоружили и связали, а Рысенков стал расспрашивать красноармейцев. Рассказывать начал один, который побойчее, второй только крутил седые усы «под Буденного» и изредка вставлял уточняющие детали.
Солдаты оказались ездовыми, лишившимися транспорта и начальства в один из первых дней окружения.
— Бонбой лошадев убило, — мрачно пояснил усатый. — Начальство сбегло.
Вот они и шарахались по кустам, пытаясь найти своих.
И вот утром…
— Тутошним утром, — мрачное уточнение.
— И вот утром — слышь? — говор немецкий. Глядь-поглядь — эти верзилы идут, машинку несут и ящики каки-то. Ну, мы из кустов — хенды, мол, в хох! Они все и побросали. Я их стрельнуть хотел…
— А что не стрельнул? — спросил политрук.
— Патронов-то у нас пяток осталося. Жальча на их тратиться. А с машинкой мы не умеем. Взяли, значицца, немцы машинку да ящики и потошшыли, куды им сказано было.
— А как они поняли? — без тени улыбки спросил Рысенков.
— Да у Феди больно кулак тяжел, лошади и те приседали. Как даст, так любой присядет!
— Показать? — буркнул Федя.
— У нас лошадей нет.
— А я на фрицах покажу!
— Позже. Продолжайте, товарищ боец!
— Ну и повели их, куды толы зырят.
— И куда глаза глядели?
— Дык куда надо, коль на вас выползли.
— А если бы на немцев?
— Тогда не судьба была бы.
— За языков, отцы, вам спасибо. И за машинку тоже. Поступайте в распоряжение к лейтенанту Москвичеву. До выхода к нашим. Я доложу о вас начальству.
— Не надо! — испугался Федя. — Мы ж нечаянно!
— Идите, бойцы, — на этот раз Рысенков позволил себе улыбнуться.
Допрос немцев был короток. Собственно, они ничего особенного не сказали. Единственное, что нового узнали командиры — то, что против них свежие дивизии, переброшенные из Крыма.
Шлепнули немцев, отведя за мост. А что с ними делать еще? Нянькаться и делиться остатками продуктов? Вот еще…
И вовремя шлепнули. Потому как внезапно началась атака.
Впрочем, что там этой атаки было?
На грунтовке, ведущей к мосту, внезапно появились несколько мотоциклистов и броневик. Подпустили поближе и ухлопали в несколько залпов.
— А вот теперь немцы полезут по-серьезному, — задумчиво сказал лейтенант Павлов, наблюдая местность в бинокль. Вернее, то, что от него осталось — правый окуляр разбило осколком еще во время первого боя.
«Штатный философ» роты, как в шутку его называл Москвичев, оказался прав. Немцы, обнаружив заслон у моста, взялись за них по-взрослому, как говорится.
Долбать начали с воздуха. Как назло, погода установилась ясная. Более-менее ясная, конечно. Циклон проходил, оставляя за собой тыловые перистые и дезертировавшие кучевые облака, сквозь которые пробивалось к земле солнце.
В первый же налет мост был разбит прямым попаданием бомбы. Обломками досок убило серьезного ездового Федю. Судьба, однако. Военная судьба. После первого налета последовал второй, потом третий. Фрицы не жалели бомб. Но на третьем налете появились наши истребители. Они не дали прицельно отбомбиться фрицам — те порскнули в разные стороны, даже не успев войти в пике. Один из «юнкерсов» задымил, с нарастающим ревом падая на землю. Потом второй. А потом на наших ястребков откуда-то из-за рваных облаков упали «мессеры».
Москвичев впервые в жизни видел воздушный бой, разгорающийся над головой. Порой самолеты пролетали так низко, что лейтенанту казалось, что они вот-вот заденут землю. Он едва успевал крутить головой, пытаясь уследить за виражами и бочками. И наши, и немцы стреляли коротко и осторожно, стараясь приблизиться друг к другу на минимальнейшее расстояние. «Юнкерсы» тем временем выстроились поодаль в большой круг, настороженно выжидая финал боя истребителей.
А те клевали друг друга, роняя на землю куски обшивки. Вот задымил один. Наш? Немец? В кутерьме непонятно!
Немец!
А вот и наш задымил…
Одуванчик купола раскрылся в синем небе прямо над Москвичевым. Раскрылся и тут же потух, смятый воздушной волной от пролетевшего рядом «мессера». Маленький черный комочек с ужасающей скоростью понесся к земле и…
Пикирующие бомбардировщики тем временем не выдержали бесцельного кружения и скинули бомбы по старым позициям. Там, где остался командир роты. Одна из бомб почему-то не разорвалась, воткнувшись здоровенной тушей в мягкую землю. А немецкие истребители тем временем сбили еще одного нашего.
Бой закончился так же внезапно, как и начался. На огромных скоростях пронеслись и исчезли и «мессеры», и «яки».
— Два-один, — выдохнул Москвичев. — Проиграли, блин.
— Дурак, что ли? — раздался за спиной голос Павлова.
— А?
— Они нас защитили. Бомбежку сорвали. Понял?
— Действительно… — буркнул Москвичев. — Сам знаю! А все равно — обидно!
Вот так они и воевали, наши летчики. Ценой своих жизней срывая атаки на свою пехоту. Лучше один летчик, чем похороненный под бомбами взвод. Страшная алгебра войны.
Договорить они не успели. Посыльный от Рысенкова передал приказ — «немедленно уходить от моста всей ротой вдоль речки на север…»
Ушли. И правильно сделали.
Потому как минут через двадцать по мосту стала работать фрицевская артиллерия, перепахивая металлом метр за метром землю Приладожья.
Бойцы отходили, бросая все, что казалось ненужным — противогазы, например. Понятно, что это потеря военного имущества. Но так легче идти, когда не тащишь всякую фигню. Лопатки вот не бросали, прикрепляя их на ремне посередке живота, прикрывая тонким железом мужскую силу. Без руки еще можно домой вернуться. И без ноги тоже. А без силы-то как? Кто детей-то после войны делать будет?
Рота отошла метров на двести от моста, спустившись с откоса берега к реке.
— Неплохо тут! — сказал Рысенков, оглядывая мысок, на который спустилась рота.
— Да… — согласился Кондрашов. — Землянки бы отрыть, отлежаться. Люди устали, товарищ старший политрук.
Рысенков бросил взгляд на бойцов. И впрямь устали люди. Тащат на себе раненых, не жрамши толком который день.
— После войны отдохнут. Лейтенант Павлов! Со своим взводом вперед! Вдоль берега. Привалимся на отдых около северной ЛЭП. Оттуда к нашим рванем. Вперед, бойцы!
Павлов подозвал остатки взвода и…
— Товарищ старший политрук, а тут речка петлю делает, мы как бы на западной стороне, получается…
— Вброд, лейтенант, вброд.
Осенью ленинградские речки подсыхают, несмотря на дожди. Поэтому вода доходила лишь до пояса. Это тоже неприятно, но не смертельно.
Внезапно лейтенант Павлов вспомнил, как в детстве играл в солдатиков. Рос он болезненным пацаном, а иногда и просто хитрил, чтобы не ходить в школу. На сахар йодом капал, как его в классе научили. И горло красное, и температура за тридцать семь.
Когда мама уходила на работу, он и начинал играть.
Из книг он строил крепость. Из шашек сооружал танки. На стенах крепости расставлял шахматные фигурки. В атаку шли бочонки лото. Пулял он сжеванными бумажками. В резинку, натянутую на пальцы, вставлял мокрый снаряд и пулял. Иногда резинка срывалась и больно хлопала по пальцам.
Но чаще шашковые танки разваливались, шахматные защитники падали, опрокидывались лотошки…
Когда бой заканчивался — Сережка начинал все сначала, воскрешая своих солдат.
Эх, если бы все войны были такими…
Назад: Пролог (Май 2011 года)
Дальше: Линия сердца (Май 2011 года)