Линия смерти
(Июль 1943 года)
Кашель замучил.
От сырости постоянно першит в горле. Вода везде — на дне траншей мутной жижей, в блиндажах под досками. Она бесконечно падает с низкого неба, словно серая рыболовная сеть. А когда дождь заканчивается — висит в воздухе влажной взвесью.
Самое противное — этот постоянный барабанящий звук капель по каске. Китайская пытка прямо.
И кашель, кашель.
Еще кашлялось от ядреной трофейной махорки, которую солдаты роты предпочитали родному эрзац-табаку. Огонек сигареты — не грел, но создавал иллюзию тепла. Курить приходилось по очереди — один прятался на дне траншеи и, зажимая самокрутку в ладонях, пыхтел как паровоз. Второй в это время продолжал следить за изувеченным лесом.
Русские снайперы не дремали. Они, словно ангелы смерти, подбирались к траншеям и стреляли на любой огонек, на любое шевеление, на любой звук. Их убивали, вызывая огонь минометов на указанный участок. Но русские, словно болотные призраки, появлялись снова и снова.
Иногда Курту казалось, что там, в глубине тумана, живет какая-то огромная гидра, которой отрубают одну голову за другой, но она никак не убивается. Даже наоборот — новые и новые головы лезут и лезут из серой тьмы. Лернейская? Да, кажется, так называл мифологическое чудовище учитель истории. Думал ли Курт, что станет Гераклом? Гераклом не из легенд, а по-настоящему. И русская гидра — реальнее некуда.
Время от времени Курта потрясывало — окопная лихорадка давала о себе знать. Проклятые вши… Бороться с ними было бесполезно. Они, словно русские снайперы, появлялись буквально через несколько часов после бани. А когда Курт последний раз мылся в бане? Недели три назад. На другом краю земли — в Севастополе.
Там тоже были тяжелые бои — очень тяжелые. Но лучше четыре раза взять Севастополь, чем провести один день в этих проклятых болотах. Одно проклятое комарье чего стоит…
Курт уже считался ветераном роты. Впрочем, на русском фронте ветераном становится тот, кто пережил хотя бы один бой. Пусть даже тебе всего лишь девятнадцать лет. За спиной был учебный лагерь в Позене, за спиной была Украина, за спиной был благословенный Крым. Да, там, на Мекензиевых высотах, рота потеряла половину своего состава. Русские моряки дрались как фанатики, не желая сдаваться. Но немецкая машина сломила даже их.
Когда они, победители Севастополя, ехали на север, никто не сомневался в том, что они едут брать Москву. Однако погода портилась, а они все ехали и ехали. Стало понятно, что цель — Ленинград, сердце Советов. Нет, конечно, начальство ничего не говорило, но солдатская молва — она порой умнее генеральных штабов, всех вместе взятых.
Ленинград… Камрады из группы армий «Север» опозорились в прошлом году, не сумев взять его, лишь замкнув кольцо блокады. И теперь парни Манштейна должны их научить, как брать большевистские крепости.
А погода портилась от километра к километру. Портилось и настроение — особенно когда встречались санитарные эшелоны и составы с битым металлоломом. Нет, конечно, Курт уже навидался раненых и разбитой техники насмотрелся. Но одно дело, когда это ты видишь на поле боя — там это привычная деталь пейзажа. Совсем другое дело, когда…
Вот едешь ты, разглядывая бесконечные поля и леса, за спиной пиликает губная гармошка — фельдфебель Шнайдер учится играть. Шульц, Хоффер и Вайнер смачно шлепают картами, на которых голые девки нарисованы, по дощатому ящику, застеленному газетой. Толстый Краузе жрет сало, нарезая его трофейным русским кортиком. И ласковый ветер шевелит волосы.
И на очередной станции напротив твоего вагона останавливается санитарный эшелон. Оттуда выглядывают забинтованные лица, слышны стоны и ругательства. И густой запах гниения и каких-то лекарств.
Или платформа останавливается. На ней искореженные куски разнообразного металла — танкового, самолетного или вообще не пойми какого. И от этих останков пахнет горелым мясом.
Или темной ночью, убаюканный стуком дождя по крыше вагона, вдруг ошалело вскакиваешь под истеричный крик господина лейтенанта:
— Партизанен! Партизанен!
Состав дергается, с верхних нар падают вещмешки и винтовки…
И пулеметная очередь, выщепляя дерево из стенок вагона, подтверждает крик командира взвода.
И чем ближе приближались они к фронту, тем больше мрачнели лица. Вместо парада на Дворцовой площади пришлось прямо с перрона какой-то станции «MGA» идти в бой. Русские прорвали фронт «бутылочного горлышка», замкнувшего Ленинград от Рейха. Героям Севастополя пришлось медленно, метр за метром, ползти по чертовым болотам, зажимая большевиков в смертельное кольцо окружения.
А лейтенант погиб в первый же день, когда взвод выполз на поле у второго эстонского поселка. Чуть приподнялся — и аллес. Русские пули на немецкие каски внимания не обращают.
Потом прислали нового лейтенант по фамилии… А Курт не помнил его фамилию. Смысла нет запоминать. Слишком быстро они тут погибают, лейтенанты. Зачем их запоминать?
Капля упала на нос, и Курт вздрогнул, очнувшись. Потом, не глядя, пнул напарника:
— Фриц! Оставь покурить!
Ответом была тишина.
— Фриц!
— А? — встрепенулся тот.
— Уснул, что ли? — ругнулся Курт.
Фриц был еще совсем мальчиком. В роту он прибыл с пополнением на третий день «сражения в болотах» — так называли между собой солдаты эти безумные дни. Дни… Дни, отличавшиеся от ночей только сумеречным светом, едва проникавшим через низкие тучи. Фрицу повезло — он остался в живых после безумной атаки русских на их позиции. Тогда пришлось отступить — ввязываться в рукопашную с большевиками солдатам строго запрещалось. Это Курт узнал на своей шкуре еще под Севастополем — лопатка какого-то моряка едва не снесла ему череп, скользнув и содрав волосы на левом виске. Говорили, что русских специально годами, начиная с самого детства, учат драться кулаками. Как это… «Stenka na stenku», кажется. Варвары, что с них взять? Если русские доберутся до окопов — это конец. Вы когда-нибудь видели, как русский орудует штыком? Видели и выжили? Тогда вам повезло. Русский штык — четырехгранный. Он легко входит в живот, он не застревает в ребрах. Немножко довернуть его — и кишки перемешиваются, оставляя человеку шанс на мучительную, долгую смерть. Негуманное оружие. Но очень эффективное. И, зараза такая, легко вытаскивается, в отличие от немецких плоских штык-ножей. С другой стороны, им сало нельзя резать. Да и в замкнутых тесных помещениях им не помахаешь.
— Не… Задумался что-то, — вздохнул Фриц. — Держи!
Он протянул самокрутку товарищу. Курт немедленно присел и с наслаждением затянулся могучим табаком.
— Не высовывайся только, — буркнул он Фрицу. Тот послушно хлопнул коровьими пушистыми ресницами и полез к брустверу траншеи.
— Что там?
— Тишина вроде…
Тишина — это хорошо. Это — безопасно. С другой стороны, тишина — это неизвестность. Это — плохо.
Курт навалился на стенку траншеи, коленями упав в мокрую грязь. Сидеть на корточках — не получалось. От местной болотной воды его замучила дизентерия. Понос, попросту. Впрочем, не только его. Кипяти, не кипяти эту жижу — все равно пронесет. А как тут ее кипятить? Хорошо, что сухой спирт еще есть. Вот и сидишь, жрешь сухари, запивая их горячей коричневой водой. Повар, толстая свинья, не появлялся на передовой уже четыре дня. Русские ему не дают. Они — везде. Слева, справа, с тыла, с фронта. Кишкам от этого не легче. Они бурлят водой и сухарями, судорожной резкой болью заставляя скручиваться ужом на дне траншеи.
До отхожего места добраться просто не успеваешь. Приходится не носить нижнее белье — все равно не успеваешь штаны сдернуть. Так под себя и ходишь, словно парализованный старик. Вонь стоит — невыносимая. А от хлорных таблеток еще хуже становится.
Уголек обжег желтые пальцы. Накуриться не успел. Пришлось сворачивать еще одну сигарету. Эх, вот у взводного хорошая машинка есть для заворачивания папирос. Когда его убьют — Курт заберет ее себе. А его убьют. Их всех здесь убьют. Потому что здесь, в этих болотах, нельзя жить.
Мой Бог, как же свербит между ягодицами!
— Курт! Курт! Там ползет кто-то!
Курт недовольно посмотрел на самокрутку и сунул ее в нагрудный карман. Свинская собака…
Потом привстал, испортив вонючий воздух новыми миазмами.
— Смотри! — Фриц кивком показал в сторону огромной воронки, появившейся вчера, после падения чьего-то снаряда, и немедленно наполнившейся темной водой.
Курт осторожно высунулся над бруствером. Точно. Шевеление. Кто-то ползет. Причем вдоль траншеи. Кто? Русские? Немцы?
Хм…
А какая разница? Шевелятся какие-то клубки, перекатываясь по очереди. Ну и пусть перекатываются.
— Ракету давай! — шепнул Курт. Фриц послушно кивнул, сполз на дно траншеи, зарядил ракетницу и пульнул ей в мрачное утреннее небо.
Толку от нее было мало. В принципе, лишь обозначили свой передний край. Силуэты замерли, вжимаясь в землю. Русские, наверное.
Курт передернул затвор и скомандовал:
— Поднимайся!
Фриц послушно встал. Тоже передернул затвор. Сдвинул прицельную планку. Молодец!
— Готов?
— Готов!
— По моей команде…
Когда ракета погасла — силуэты снова зашевелились.
— Огонь!
«Маузеры» внезапно захлопали, разгоняя туманную тишину приладожских болот. Один из силуэтов нелепо дернулся, потом другой, третий…
Из левофланговой ячейки рядовых немедленно поддержал басовитый голос машиненгевера. Пулеметчики не упустили шанс поразвлекаться. Правда, их очереди пошли гораздо выше и левее. Проснулось и охранение с правого фланга — там тоже захлопали карабины.
Из блиндажа выскочил заспанный фельдфебель — один из немногих оставшихся в строю севастопольских ветеранов.
— Русские?
— Уже нет, господин фельдфебель! — ухмыльнулся Курт. — Были, но закончились.
— Фу… — потряс головой Шнайдер. — Такой сон оборвали. Баба снилась. Вот с такими сиськами!
Фельдфебель изобразил руками гигантские арбузы.
— А куда стреляли-то?
Курт и Фриц одновременно кивнули в сторону болота. Фельдфебель слегка высунулся над бруствером, разглядывая местность.
— Точно русские?
Тревога его была понятна. В этой мешанине советские и немецкие войска перемешались слоеным тортом «Наполеон».
Ответить Шнайдеру Курт не успел. Тяжелая винтовочная пуля, выпущенная с расстояния в сто метров, обгоняя звук, расколола каску и череп и откинула фельдфебеля на противоположную сторону траншеи. На полсекунды позже прилетел резкий щелчок русской винтовки.
Траншея, в ответ на выстрел, вскипела огнем. Пулеметов и карабинов. Кто-то даже гранатами начал кидаться, отражая русскую атаку.
Свинцовый ураган прервали только свистки лейтенанта Беккера. И то не сразу.
Через несколько минут по нейтральной полосе заработали минометы.
Под их прикрытием фельдфебеля выкинули за тыловой бруствер. Предварительно Курт вытащил из его карманов карты, табак и отцепил трофейную стеклянную фляжку с ромом, которой Шнайдер так гордился. Потом уже сломал медальон, сунув половинку в свой карман. На больной взгляд Фрица он лишь ухмыльнулся и протянул ему фляжку.
Живое — живым.
Потом их сменили.
Расплескивая грязную воду, покрывшую дно блиндажа, Курт и Фриц буквально рухнули на свои места.
— Шнайдер — все, — сообщил Курт.
В ответ кто-то всхрапнул. А Хоффер лишь меланхолично кивнул, продолжая перечитывать письмо. Он его получил прямо перед боем подо Мгой.
Бледный отсвет коптилки желто-красным светом резко выделял грязные разводы на бумаге.
Курт достал из ранца последний кусок хлеба. Открыл прямоугольную баночку с ветчиной и стал есть. Доесть не успел — просто уснул. В одной руке ложковилка, в другой — хлеб.
Сон — это самое важное, что есть у солдата. Еду, ее можно достать. А вот сон…
Увы, поспать не получилось. Орудия большевиков устроили адский концерт на позициях роты. Особой опасности не было — траншеи и блиндажи выдерживали удары артиллерийского молота. Потому как строить надо уметь. Здесь, в этих болотах, закопаться было невозможно — вода, вода, кругом вода. Поэтому траншеи наращивали. Укладывали двойным забором бревна, оставляя метровое пространство между ними, которое засыпали землей. Получалась могучая стена, в которой застревали пули, осколки, мины, даже снаряды.
Нет. Конечно, например, прямое попадание какого-нибудь русского гаубичного снаряда стены не выдерживали. Но, слава богу, у Советов было немного крупнокалиберной артиллерии. Хотя, конечно, и одного снаряда на двенадцать сантиметров блиндажу хватит. Но это военная лотерея. Судьба! А от нее куда денешься? Только в рай. Или в Вальгаллу. Но, говорят, туда только СС попадает. А простой пехоте из вермахта — только в рай.
Курта непроизвольно передернуло от этих мыслей и от близкого разрыва.
«Нет, надо все же подремать» — кое-как он стащил с себя мокрую одежду. Аккуратно расстелил ее на нарах. Под голову положил сапоги. На полу их оставлять нельзя — кто-нибудь пнет, уронит — и на тебе! — полные воды. А носки уже все дырявые. На гвоздик, вбитый в бревно, держащее потолок, повесил свой медальон.
Ну вот, можно укладываться. Лечь на мокрые тряпки цвета грязного фельдграу и подсушить их теплом своего тела. Стоп! Сначала посыпать порошком от вшей. Вонючий, зараза! А что делать? Приходится спать, дыша дерьмом и порошком от вшей. Хотя он не помогает. Проклятые «КВ» ползают и, похоже, питаются этой химией. А иначе отчего они такие толстые?
Проклятая война. Проклятая Россия. Проклятые большевики.
Курт забрался под шинель. Поднатужился. Громко выпустил газы. Так теплее. И это… Своим дерьмом не пахнет.
Зачем они собирались на нас напасть? Что им мешало? И так им отдали половину Польши… Фюрер, Бог нации, тогда сказал, что русские собираются взять сторону Англии. Хотят влезть в европейские дела. Идиоты. Сидели бы в своей Азии… Кому она нужна? Здесь могут жить только русские. Но теперь — нет. Теперь Германия дойдет до Урала, и азиатская угроза больше не будет нависать над Европой. Да еще эти комиссары…
Под каким-то крымским селом их взвод расстрелял комиссара. Тот чего-то кричал по-своему и грозил им кулаком. А потом как все — задергался на пыльной земле. Это был первый выстрел Курта на настоящей войне. А потом был благословенный Крым и чертов упрямый Севастополь.
Тогда Курт думал, что не может быть ничего хуже войны на скальных тропинках Крымских гор. Увы. Ошибался.
Болота, болота… Проклятые болота…
Он почти уже уснул, когда плащ-палатку распахнул Шейдингер и в блиндаж ворвался холодный ветер, крупными каплями мазнувший по лицам солдат.
На него заорали все, и гефрайтор торопливо запахнул вход. Но сон — сорвало.
Курт повернулся лицом к стенке, разглядывая капли влаги, стекающие по лицу какой-то бумажной красотки, выдранной покойным фельдфебелем из журнала и приспособленной на ржавые кнопки. Одна из кнопок красовалась чуть-чуть повыше белых трусов. Почти в центре композиции.
Шейдингер бесцеремонно плюхнулся на нары, двинув Курта локтем в поясницу.
— Двигайся!
— Иди в задницу! — буркнул Курт, но подвинулся. — Как там?
— Жопочка, — ответил гефрайтер, стягивая промокшую майку с мускулистого тела.
— В смысле? — не понял Курт.
— Вода поднимается. В низине у парней ее по колено уже в траншее. Представляешь?
— Угу…
— Ты подвинешься или нет?
— Угу…
Курт подвинулся.
Шейдингер тесно прижался к голой спине Курта своей голой спиной. Накрылся своей шинелью.
Вот теперь — точно можно греться. Два индейца под одним одеялом не мерзнут.
— Болотные солдаты… — хихикнул вдруг Шейдингер.
— М-м? — не понял Курт.
— Песню эту знаешь? Болотные солдаты, несем с собой лопаты!
Курт приподнялся на локте:
— Точно! Про нас же! А ты слова помнишь?
— Ну так… Это вот помню…
И два голых, зябнущих от холода и сырости человека затянули сиплыми голосами:
Auf und nieder gehґn die Posten,
keiner, keiner kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
vierfach ist umzдunt die Burg.
А потом заорали:
Болотные солдаты.
Несем с собой лопаты.
В лес.
Они орали в бревенчатый, грязный потолок блиндажа, с которого им на лица капала коричневая вода и падали комочки земли, встревоженной близкими разрывами.
Однако мы не сетуем,
зима не может быть бесконечной.
Когда-нибудь мы радостно скажем:
наш дом принадлежит снова нам.
Они бы и дальше стали орать, но на очередном припеве, где болотные солдаты должны были вернуться домой, в певцов прилетел сапог.
— Эй! Вы охренели, что ли? Может, еще «Интернационал» споете?
— Иди на хер, — опять приподнялся на локте Курт, глядя в глаза Хофферу.
Тот, скомкав письмо, покрывшееся фиолетовыми разводами чернил, и сунув его за пазуху, быстро стрельнул глазами в сторону выхода. А потом выразительно постучал себя по лбу. Легко спрыгнув на грязный пол, он подошел к лежанке Курта и Шейдингера, шлепая пятками по коричневой воде.
— Идиоты! В штрафдивизию хотите? — шепнул он, чуть наклонясь к ним.
— А что? — не понял Курт.
— Идиоты! Вы хоть знаете, что это за песня?
— Да вроде, еще с Той Войны. Мне говорили, что ее во Фландрии пели, в шестнадцатом году…
Хоффер поморщился:
— Это гимн концлагерников-коммунистов, идиоты.
От близкого разрыва снова задрожали стены.
— А ты откуда знаешь?
Вместо ответа Хоффер снова постучал себя по лбу желтым от табака пальцем и ушел на свою лежанку.
Шейдингер пожал плечами и перевернулся на другой бок. И тихонечко, чтобы услышал только Курт, снова запел:
Wir sind die Moorsoldaten
Und ziehen mit dem Spaten
Ins Moor.
— Заткнись на всякий случай, — буркнул Курт.
— А что будет? — поинтересовался Шейдингер и округлил голубые глаза. И без того детская наивность его лица, резко контрастировавшая с язвительностью его же характера, превратилась в какую-то белобрысую… Непосредственность, что ли?
— В штрафдивизию не хочешь попасть?
Да уж… Из штрафдивизий не возвращался никто. Приговор — до конца войны. Выход один оттуда — смерть. Или победа, по случаю которой наверняка объявят амнистию. Ходят слухи, что русские, взяв пример с немцев, завели у себя штрафные подразделения. Курт был более чем уверен, что против их подразделения дерутся как раз штрафники, набранные в ГУЛАГе — этом ледяном отражении ада. Слишком уж упертые они. Наверняка за каждым стоит комиссар с еврейской физиономией и размахивающий «наганом». Только почему они не сдаются? Лучше уж в плен попасть, чем умереть от комиссарской пули в спину.
Впрочем, ходили и другие слухи.
Русские в одной из атак взяли Синявинские высоты. Выбить их послали штрафную дивизию номер 999. Штрафники их выбили. И закрепились там. Но фанатики-большевики продолжали атаковать. В конце концов от немецкой дивизии остался один человек, бывший фельдфебель. Ему повезло, осколком снаряда разбило цепь, которой он был прикован к пулемету. И ночью он ушел. Соображал он плохо — еще бы, три дня непрерывного артобстрела и грохота стрелков. Но Бог хранит дураков и контуженых. А дураком этот бывший фельдфебель точно был — не нашел ничего лучше, как крысить у своих камрадов в учебном лагере. И ладно бы у призывников, все бы поняли. А у других-то фельдфебелей зачем?
Вот контуженый дурак и поперся куда глаза глядят. А так как дурак, поперся вдоль линии фронта на юг. В сторону Кавказа через Москву, ага. Прошел недалеко. Около двухсот километров. И почти дошел до станции «TSCHUDOVO». Это недалеко от города «VELIKIY NOVGOROD». Но на войне, как и в любви, — «почти» не считается. Почти убить — это как на полшишечки всадить девочке из борделя. Что ей полшишечки? Да что русскому пуля рикошетом. Обидится и все дела.
И дошел тот фельдфебель лишь до деревни Лезно, что на берегу русской реки Волхов. Там-то его и повязали.
Случилось так, что весной сорок второго года русские попытались форсировать Волхов. В некоторых местах им это удалось. В том числе и у Богом забытой деревеньки Лезно. Причем русские бросили на тот плацдарм элитный батальон коммунистов-фанатиков и спортсменов. И дрались они до последней капли крови. Говорят, что сами СС там потеряли аж целый полк. И вот угораздило туда этого фельдфебеля прийти в самый конец боев, когда эсэсовцы добивали раненых русских фанатиков на своем берегу. А потом развешивали трупы на древних дубах, помнивших германских варягов и норманнов. Развешивали, чтобы русские испугались, заплакали и по домам ушли. Не ушли. Не заплакали. Не испугались.
Ну а этого фельдфебеля бывшего прямо там и расстреляли. За дезертирство. Ибо сказано: «Ад есть предбанник штрафного подразделения!»
А из ада другого пути нет. Только смерть.
— Не хочу, а что?
— А то, что, Шейдингер, если партийные узнают…
— Да откуда тут партийные? — удивился Шейдингер. — Они же на дух передовой не выносят.
— Мало ли, — пожал плечами Курт.
— Дерьмо! Не толкайся! — взвизгнул гефрайтер. — Я же упаду!
А потом помолчал и шепнул:
— Думаешь, донести кто-то может?
Курт покосился на Шейдингера, подмигнул ему и отвернулся к сырой стенке, наблюдая, как стекают крупные капли воды по серым доскам.
Близко что-то ахнуло, и с потолка опять посыпались жирные шматки земли. Один из них угодил точно в висок. Молча Курт стер его с лица, заодно поймав еще одного вшивого «партизана».
— Фриц! — крикнул Курт.
— Спит он, — отозвался кто-то из ветеранов.
— Фриц! Срать пойдешь?
О! Такое обыденное дело, о котором даже не задумывались там, дома, в Германии, вдруг превратилось в аттракцион. Ежели по легкому можно было просто пометить любой угол или поворот траншеи, то вот посрать…
Отхожим местом служило дырявое и ржавое ведро, которое берегли как зеницу ока. Остроязыкий Шейдингер обозвал его «королевской вазой».
— Фриц!
— М-м? — наконец откликнулся юнец.
— Прикрой меня.
Командир медицинской службы полка заставил вырыть выгребную яму в ста метрах от позиций. Вырыли. И вырыли ход сообщения к ней. Это чтобы дизентерии не случилось. Однако беда заключалась в том, что яму пришлось рыть на вершине холма, и любой, кто подымался из траншеи по ходу сообщения, немедленно попадал под прицел русских. А еще, так же немедленно, выяснилось, что против местной темной воды не помогают ни хлорные таблетки, ни чистые руки, вообще — ничего. Живот крутило по какому-то сатанинскому расписанию — кишки не зависели ни от времени суток, ни от количества еды. Впрочем, одна зависимость была. У Курта начинало крутить живот прямо перед боем. И ни разу, сволочь такая, не ошибся.
Срать приходилось прямо в блиндаже. В ржавое ведро. А потом, чтобы не воняло… Шейдингер как-то обмолвился, что запах дерьма добавляет некую изысканность в атмосферу. «Одна живая струйка свежепереваренной пищи диссонансом оттеняет аромат тухлого мяса и запах гари. Настоящие немецкие духи!» Да… Дерьмо, трупы и порох — вот чем воняет война. А потом, чтобы не воняло, дежурный по блиндажу бежал с этим ведром к сортиру. Посравший же должен был его прикрывать.
Фриц только вздохнул, натягивая сапоги.
Курт ловко спрыгнул ступнями в воду и вытащил ведро из-под лежанки. И присел над ним, стараясь сморщенным от холода и сырости членом не коснуться ржавого края ведра.
Наконец бурление в животе закончилось. Причем так же внезапно, как и началось. Курт встал, подошел к лежанке, шлепая босыми ступнями по воде цвета дерьма, поколебавшись, посмотрел на одежду. А смысл? Смысл ее надевать? Он натянул сапоги на голые ноги, а на голову — стальной шлем.
Застегивая ремешок под щетинистым подбородком, он вдруг поплыл. Ему вдруг привиделось то, что он уже видел. Он вдруг увидел, как Шейдингера раздует воздухом из пробитых легких и он будет лежать на окровавленной земле, раздуваясь с каждым вздохом, и русская пуля будет ворочаться в его груди. А Хоффер будет собирать кишки вместе с грязью и засовывать их в распоротый живот. А Фриц — майн Гот, как же у него фамилия? — лопнет расколотым черепом под русским прикладом. И никто, никто из них никогда не вернется домой, потому что дома — больше нет. Их дом отныне — Россия.
Курт потряс головой, и видение исчезло. Он глянул на висящий на гвозде медальон и вдруг понял: «Надену? Погибну!» И не надел.
— Милый, что тебе приготовить на ужин? — сонно прошептал голый Шейдингер, ежась под мокрой шинелью.
— Куропаток по-французски.
Майн Гот… Мой Бог?
Мой ли этот Бог, засунувший меня, молодого парня, в эти проклятые болота, заставивший меня пятиться по траншее голым с винтовкой наперевес? Мой ли это Бог, заставивший меня прятаться от своего собственного дерьма? Мой ли это Бог, убивший русскими руками моих друзей? Ханс, Петер, Франц — скажите мне — мой ли это Бог?
Или этот Бог — русский?
Ист гот мит унс? Найн. Прав был тот сумасшедший сифилитичный философ. Бог — умер. Нет. Бог — не умер. Он — перебежчик. Он перебежал в тот самый день, когда мы бросили его сами. В тот самый длинный день. А может быть, еще раньше? В тот день, когда дети пошли в школу? А может, еще раньше? Когда стекло хрустело под ногами? Или в тот день, когда ОН стал вместо НЕГО Богом нации?
За спиной журчало выливаемое кишачье из ведра, когда вдруг Курт увидел, как из серого мрака, словно порождения тьмы, освещаемые внезапно выглянувшим закатным, цвета багровой крови, солнцем, вырисовались жидкой цепью силуэты в ненавистных длинных шинелях с трехлинейками наперевес.
— Алярм! Алярм, ферфлюхте швайнехунд!
Загрохотали пулеметы боевого охранения с флангов, защелкали редкие — пока редкие! — выстрелы карабинов, но вот уже разворачивают ротные и батальонные минометчики свои машинки, вот уже из блиндажей и землянок начинают выскакивать камрады, срывая длинноручные гранаты…
Вот уже и сам Курт мчится к брустверу, шлепая по мокрым бедрам мужским дос…
Да не было еще у Курта Женщины. Ну не считать же за Женщину ту польскую шлюху из Позена? Он даже не успел толком испугаться тогда, когда все закончилось. Она даже не вспотела. И он навсегда запомнил ее презрительный взгляд.
Как же ее звали? Барбара? Магда?
Нет… Магдой звали ту девочку на Рейне. Ту девочку. На том Рейне. В тот день.
Прости меня, Магда… Жаль, что так и не смог стащить с тебя трусики. Жаль, что ты так и не стала Первой Женщиной. Жаль, что я испугался быть твоим Первым Мужчиной. Жаль… Жаль…
Как жаль… Жаль, что все так случилось. Магда, Магда, как ты, Магда? Какая же у тебя была фамилия? Какая же была у меня фамилия?
Этого всего Курт никак не мог вспомнить. Ему некогда было вспоминать, потому как он вдруг голым выскочил на бруствер траншеи с «Маузером» наперевес и побежал навстречу большевикам. Каска больно била по вискам и затылку, но он бежал.
Бежал, чтобы закончить проклятую войну.
Где-то там, далеко в тылу, обескровленные взводы первой линии поднялись за голым своим собратом в контратаку, такую же бессмысленную и беспощадную, как вся эта война. А еще дальше кто-то в витых погонах начал перебрасывать дополнительные резервы на участок прорыва. А еще дальше — совсем-совсем далеко — кто-то бесноватый орал на своих генералов.
Штык, русский штык, вошел Курту прямо в солнечное сплетение. Последнее, что он услышал в своей короткой жизни, было:
— Совсем фрицы охренели, голыми в атаку бегают.
Он не увидел, как русские взяли первую линию траншей, как вели Шейдингера, поднявшего руки и молившегося про себя — «Аве тебе, Мария, кончилось все!», как дострелили тяжело раненного Хойфера, как врубили саперной лопаткой лейтенанту Беккеру поперек лица, как добили прикладом Фрица…
Майн Гот, как фамилия у тебя, Фриц?
Фамилии, фамилии… Семьи, в переводе с немецкого.
Фамилии…
А фамилии в эти минуты собирали посылки. «Вот тебе вязаные носки, Фриц, шерсть мы получили по разнарядке от партайкомитета, как семья фронтовика. Я связала их сама из украинской шерсти…», «Курт, мы тебе посылаем французские оливки, до войны мы не могли себе позволить, но сейчас…», «Дорогой отец! У нас все хорошо, мы ходим в школу и уже получили свои первые отметки, а сосед наш, Хайнц, попал в госпиталь, потому что…»
А потом были черные строки, вымаранные военной цензурой. И строки эти постепенно пухли, пухли, расширяясь, растекаясь чернильным пятном зрачков по белкам глаз.
Фриц, Курт, Франц, Ханс…
Курт же смотрел неживыми глазами в низкое русское небо, серой шинелью раскинувшее свои полы над мертвыми полями.
Кого-то встречают ангелы.
Кого-то — черти.
Никто и никогда не узнает — какая была твоя фамилия, Курт.
Все кончилось, Курт.
Все — кончилось.
Все.
Кончилось.
Магда, Магда… Где ты, Магда?
А Петербург? А нету больше этого Петербурга. И не будет никогда. Только Ленинград и…
И только Магда, Магда…
С кем ты, Магда?