XXI
— Готова уха, — весомо, предвкушая, произнесла Вера. Она вместе с палкой подняла казан с двух рогаток, вкопанных по диагонали костра. Вытащив палку и протянув ее Отто, она поставила благоухающую уху на заранее установленный ящик. — Давай, фашистик, налегай. Тебе сил набираться надо, а то вид уж больно болезный. Соплей перешибить можно. На вот…
Достав из кармана сверток, Вера развернула его. Это был кусок засохшей до твердого состояния, желтой, как солнце, каши. Отто угощали такой кашей на правом берегу, в Пуркарах, когда они ходили к местным выменивать тушенку на вино. Молдаване, местные жители варили ее из кукурузной муки и ели вместо хлеба. Отто вспомнил, каких трудов ему стоило выучить слово, которым крестьяне называли свой кукурузный хлеб. Вольф смеялся до колик в животе всякий раз, когда Отто произносил это слово, и, ухохатываясь, просил сказать его еще раз.
— Mamaliga, — произнес Отто, показывая на кашу.
— Что-что? — переспросила Вера. На лице ее сначала отобразилось искреннее удивление. А потом она засмеялась, заразительно и весело, показывая два ряда крепких, белых зубов. Глаза ее заискрились, щеки разрумянились, и вся ее красота, еще свежая, зовущая, упрятанная в ворохах одежок и забот, вдруг проявилась на ее миловидном лице.
— Нет, вы слышали? Мамалига… Это ты после прошлой ночи в молдаванина превратился? А, Ото? Признавайся. Э, солдатик, да тебе и хлебать-то нечем. Сейчас, погоди, ложку тебе принесу… Мамалига…
Все еще продолжая смеяться, она медленно, расслабленно встала и направилась в сарай. Вера завозилась в сарае на минуту дольше. Она скинула свой полушубок, оставшись в одной кацавейке, и пуховый платок перевязала на шею, оставив на голове лишь цветастую косынку. Кроме ложки она взяла с собой стакан и упрятанную в углу, под кучей всякого хлама, бутылку виноградной самогонки.