XII
Отто твердил и твердил имя Хельги, силой этого имени пытаясь унять сотрясавшую его дрожь. Перед ним расплывчато проступило пространство тесной, погруженной в полумрак комнатки, освещаемой лишь отсветом пламени, вырывавшегося из приоткрытой заслонки маленькой чугунной печурки. Кто-то живой, совершенно неразличимый в контурах бесформенной массы, находился рядом. Из этого бесформенного протягивалось толстое черное щупальце, на конце которого неожиданно оказывалась женская рука. Шершавая, натруженная на внутренней стороне ладони, с застрявшей под ногтями грязью, она все равно сохраняла женственную белизну и припухлость в строении кисти и пальцев. «Я сплю, я сплю», — в полубреду думал Отто и снова начинал звать Хельгу.
— Ишь, как все зовет фашистик какую-то, на своем, басурманском. Невеста, небось. Ох, скольких невест без женихов оставила война проклятая. А ведь околеет несчастненький… Вон как лихорадит тебя, родимый. Видно, придется взять грех на душу. Ради невесты твоей, солдатик… Ради моего Василикэ… Господь милосердный, спаси и сохрани. Спаси и сохрани нас, грешных. Вот, видишь, фашистик, и у тебя на шее крестик висит нательный. И еще на шнурочке какая-то бляшка металлическая. Циферки, буквы… и знаки ваши фашистские. Небось, солдатская бляшка. И мать, небось, тебя ждет, и невеста твоя. Сейчас, родимый, согрею тебя… Баба — она лучшая печка и лучшее от всякой хвори средство. Так мой мужик говорил, царство ему небесное… Ой, Господи, Господи!
Отто видел чудной сон про теплую комнату, которая в самом начале сна показалась ему родным домом. Он видел фею, которая перенесла его в этот странный сон, сделав перед тем невесомо легким. Фея была очень похожа на Хельгу, а потом вдруг превратилась в бесформенную темную массу, говорившую на непонятном языке и обжигающую его утюгами. Но она не пугала, от нее веяло покоем и теплом.
А потом началось самое странное и чудесное. Эта бесформенная живая куча возле него начала постепенно уменьшаться. Она двигалась, мелькали только белые женские руки, точно удаляя от кучи по кусочку чего-то темного и лишнего.
Вдруг появилось лицо совершенно незнакомой женщины, сосредоточенное и серьезное. Но глаза… Они смотрели на него с такой болью и состраданием, что показались ему родными-родными. А белые руки продолжали свое колдовство. Они раскутали черный шерстяной платок, сняли длинный полушубок, поддетую под низ кацавейку, какую-то кофту, потом, одну за другой, несколько юбок Руки снимали и снимали одежду, и живое и бесформенное в полумраке теней огня из печи, на глазах Отто превращалось в женщину. Она вся была белая, как молоко. Два соска, темно-коричневых, как ржаной солдатский хлеб, торчали в широких, таких же коричневых кругах посреди расставленных в стороны, больших, зрелых грудей. Густые, как смоль, брови чернели поверх сверкающих влагой сострадания и еще каким-то необъяснимым блеском глаз. Смешением этого черносмольного и золотисто-коричневого блестела шерстка в треугольнике, темневшем посреди матово-бледной ширины округлых бедер, обтесанных до пышного совершенства каждодневным физическим трудом. Последней она стянула с головы цветастую косынку, с вышитыми по белому полю зелеными и красными цветами. Подняв край тулупа, женщина легла рядом с Отто и тут же, повернувшись, крепко прижалась к нему, обняв сильной, полной, удивительно гладкой рукой. И вся ее кожа, от лица до щиколоток, была в прикосновении, словно фланелевая ткань для протирания затвора.
— Сейчас, солдатик, потерпи! Сейчас отогрею тебя, сейчас…