36
Золин выбрался из окопа, снял каску, стряхнул с плеч землю, поглядел на сидящего в окопе Лучинкова, горько вздохнув, вымолвил:
— Что, Саня, навоевались…
Лучинков продолжал молча сидеть в окопе.
— Выходи, пошли, — сказал Золин.
— Куда? — как эхо отозвался Лучинков.
— Да куда-нибудь, — пожал плечами Золин, снова вздыхая. — К своим дойдем — слава богу. Немцев встретим — ты как хочешь, а я стреляться больше с ними не стану. Так и скажу — примите от меня капитуляцию. Мне теперь что советские, что немецкие — все едино. Устал я, смертельно устал.
— Не положено! — тряхнул головой Лучинков.
— А я того, что не мной положено, и не беру.
— В плен сдаваться не положено, — повторил Лучинков.
— Да будет с тебя пустое-то болтать, — равнодушно отмахнулся Золин. — А на погибель здесь нас оставлять — положено? Тоже не положено. Но мне теперь все равно, как приведется. Кстати, — добавил он, помолчав. — Я у немцев уже раз был в плену — и ничего. Скажу я тебе, братец мой, очень прилично кормят, и работа в основном по сельскому хозяйству.
— Это ты когда был? — поинтересовался Лучинков.
— В Великую войну.
— Когда?
— Ну, в империалистическую.
— А-а, — протянул Лучинков. — А сейчас ты у них по сельскому хозяйству в виде удобрения пойдешь. — Потом добавил, морщась и пожимая плечами: — Сейчас-то у них, говорят, хреново и с харчем стало.
— Тогда как же, не сдаваться все-таки советуешь? — серьезно спросил Золин.
— Как придется.
— Тоже верно.
С минуту оба молчали. Потом Золин спросил:
— Слушай, а ты чего такой… такой уж вялый больно?
— Шандарахнуло меня здесь здорово, — признался Лучинков. — Такой гул стоял — думал, уши опухнут. В общем, я что-то вроде контуженого. И не хочется ничего, все как-то побоку. Сам не знаю, чего мне надо. Прямо будто…
— Не в своей тарелке, — подсказал Золин.
— Во-во, прямо как в тарелке.
— То-то я и думаю, что ты так неудачно шутишь насчет удобрения в немецком хозяйстве… Ну, это бывает, — успокоил Золин. — Это пройдет.
— Какие там шутки, — скривился Лучинков.
Снова воцарилось молчание. Затем Золин заговорил опять.
— В общем, так, Александр. Раз уж мы с тобой остались без командования, давай выработаем, так сказать, линию поведения на случай встречи с противником.
— Это как же?
— А так же. Коли повстречаемся — так и заявим: мы, значит, господа, сдаемся. Мы солдаты простые, нам без руководства никак нельзя — без руководства воевать не могём. А потому извольте нас в плен принять, и вот вам наше оружие.
— А может, не будем сдаваться?
— Ну посуди сам, как так не будем: куда идти, мы знаем? Нет. Харчи у нас есть? Нет. Я уже не говорю, сколько нам опасностей по дороге повстречать возможно. На каждом шагу, понимаешь, убить могут.
— Плен все-таки… — сомнительно покачал головой Лучинков.
— Ну а что плен? В плену ничего зазорного нет, надо уметь проигрывать. Опять-таки, можно сказать, с достоинством проигрывать. Мы ведь в плен сдаемся не оттого, что Родину разлюбили, а по безвыходности положения.
— Значит, и пытаться нечего?
— А что пытаться, милый друг? Был бы кто с нами из товарищей офицеров, я бы первый сказал: ведите нас, распоряжайтесь. А так — куда ж нам деться? Мы люди маленькие, своим умом далеко не уйдем, только жизнь потеряем почем зря.
— А в плену, значит, не потеряем?
— Ну глянь на меня, мил человек. Вот он я — два года в Германии пробыл, однако живой.
Лучинков был явно в замешательстве.
— Соглашайсь, — настаивал Золин.
— Надо подумать.
— А чего тут дальше думать. Вон немец идет, ему сейчас и сдадимся, — совершенно спокойно произнес Золин.
От такого заявления Лучинков аж подскочил на месте. Золин тем временем преспокойно поднялся во весь рост и закричал:
— Эй! — Не придумав лучшего обращения, Золин продолжал: — Эй, немец, подь сюды! Мы сдаваться надумали!
В ту же секунду по брустверу окопа полоснула автоматная очередь. Золин мгновенно убрался внутрь.
— Он там один? — осведомился Лучинков о немце, щелкая затвором винтовки.
— Один, — отвечал Золин.
— Меньше чем двум я сдаваться не намерен. Этого придется шлепнуть, раз один шляется. — Лучинков выставил винтовку на бруствер, собираясь целится.
— Ты что, офонарел? — отнял у него винтовку Золин. — Другого такого случая, может, десять дней ждать будем? Тут дипломатический подход надобен, — и, поясняя, добавил: — Он же по-нашему не понимает.
Через несколько мгновений Золин наскреб из своих познаний в немецком языке на «дипломатическую», как он выразился, фразу следующего содержания: «Герр дойче зольдат! Вир, цвай руссишь зольдатен, капитулирен! Капитулирен!» Последним словам Золин придавал особо важное значение, уверяя, что их не поймет разве что только турок, да и то вряд ли. Таким образом, составилось целое заявление, которое Золин и не преминул проорать во все гордо.
Немец долго не отвечал. Затем, оказавшись где-то совсем рядом, выговорил:
— Хэндэ хох! Выходы!
— О! Все понял! — заулыбался Золин, выбираясь на бруствер и поднимая руки вверх. Лучинков встал рядом с ним, бросив винтовку, тоже поднял руки вверх.
Немец стоял от них в нескольких метрах, держа автомат на изготовку. Что-то безумное светилось в его взоре. Оглядев русских, солдат с дикой улыбкой вдруг, скривив рот, выкрикнул нечто яростное и угрожающее и, передернув затвор, дал очередь по Золину. Но секундой раньше, уловив движение немца, Золин молниеносно выхватил из-за голенища сапога широкий медвежий нож и отточенным охотничьим движением метнул его в немца прямо из-под низу, от колена. Нож вошел немцу в шею, и тот был убит наповал. Однако, как выяснилось, и Золин не избежал ранения — немец все-таки выстрелить успел. Несколько мгновений Золин стоял на бруствере, глядя на только что убитого им немца, потом вдруг зашатался, сел, опустив ноги в окоп. Тихо, еле слышно промолвил:
— Вот видишь, как бывает. Нарвался на сумасшедшего — и жизни конец.
— Да ты что?! — воскликнул Лучинков. — Он тебя еле царапнул.
— Нет, — грустно улыбаясь, с тоской промолвил Золин. — Прямо под сердце угодил. — Золин прижал ладонь к левой стороне груди, и через секунду сквозь пальцы засочилась тоненькая струйка крови. — Все, помираю я.
— Дядя Федя, да как же так, дядя Федя! — На глаза у Лучинкова навернулись слезы.
— В плен решил сдаться, — так же тихо сказал Золин, усмехаясь одними побелевшими губами. — А Бог, видно, не хочет. Ты прости меня, Александр, стало быть, не на тот путь я тебя наставлял. Глупо. Захотелось мне вдруг своей судьбой самому распорядиться, а меня тут же носом, носом — не лезь, маленький человек, ты не имеешь такого права. Всю жизнь решали за меня и без меня, а тут здрасте, вылупился командир. Так мне и надо…
Лучинков молчал. Слезы катились по его щекам.
— Знаешь, отчего я так тебе говорил, — слабеющим голосом продолжал Золин. — Я не хотел, чтобы мы возвращались. Я многое понял, думал, что плен лучше, думал, отдохну наконец от войны. Я устал от войны, я тебе уже это говорил…
Лучинков безмолвно плакал. Он не слушал слов Золина.
— А ведь Гордыев был прав, — уже совсем еле слышно прошептал Золин. — Хотя и да и нет. Он вообще-то за Бога и за крестьян, но и с немцами… А по морде я его зря, зря. У каждого своя дорога. И ты иди своей дорогой, своей… А я пока хотел, понимаешь, покоя… Ну да я его и получил, кажется…
Золин поглядел на Лучинкова:
— Ты не плачь, мне не больно… И не страшно, потому что я верю… — Золин значительно поднял глаза кверху. — Жаль, конечно, что все так вышло, но что делать — в судьбе война… Прощай…
— Дядя Федя!!! — закричал Лучинков, подхватывая голову Золина, пытаясь заглянуть ему в глаза. Но взгляд этих глаз уже нельзя было поймать, как нельзя поймать всю истину без остатка. А лицо было спокойное и помолодевшее…
…Из окопа Лучинков выбирался тем же путем, что и Егорьев. Только дойдя до опушки, в лес углубляться не стал, а взял по направлению к реке. Выйдя гораздо ниже того места, где немцы наводили понтонный мост, остановился, попил воды. Однако отдыхать не стал, двинулся дальше. Куда? Не знал и сам…
Лучинков брел по тропинке, извивающейся вдоль берега реки, когда впереди послышался вдруг звук губной гармошки. Спрятавшись за куст, Лучинков стал наблюдать. Вскоре на тропинке появился немец, подбиравший какую-то мелодию. Немец был очень занят своим делом. Мотивчик был незамысловатый, но в то же время, что называется, с изюминкой. Эту-то изюминку он и не мог никак ухватить. Доходя до определенного места, он либо не мог взять ноту, либо врал. Немец и сам чувствовал, что врет, оттого останавливался и, улыбаясь, начинал все сначала.
Кровь закипела в жилах Лучинкова при виде этого немца и звуках его гармошки. Острым прутом к оголенному комку нервов прикоснулось недавно увиденное и услышанное в эту минуту к душе Лучинкова. «Дядя Федя, взвод, убили всех, сволочи, ненавижу», — бормотал Лучинков бессмысленные и в то же время значимые для него слова. Обуреваемый слепой ненавистью, действуя скорее бессознательно, нежели по здравому разумению, вышел Лучинков на тропинку и остановился в нескольких шагах от немца. Страшный, грязный, с блиставшими безумным гневом глазами и сжатыми кулаками, он поверг того в ужас. Немец, выронив гармошку из рук, застыл в оцепенении. Так они и стояли несколько секунд, встретившись глазами: в одних выражался неподдельный ужас, в других — безумство.
Наконец Лучинков сделал шаг к немцу, протягивая вперед свои длинные худые руки с костлявыми пальцами. Немец отшатнулся и успел выхватить из-за пояса тесак…
Он долго стоял над телом убитого им русского, безвестный германский солдат. Стоял, глядя на протянувшуюся от уха до выпирающего кадыка нанесенную им смертельную рану этому все еще и сейчас исполненному ненависти в застывших мертвых глазах солдату российскому. Лицо убитого было искажено ужасной гримасой, старо и страшно. Но черты немца прежнего страха уже не выражали. Он не пытался ничего понять, а просто смотрел. Потом поднял гармошку и зашагал к реке.