Книга: Добровольцем в штрафбат. Бесова душа
Назад: 20
Дальше: 2

Часть третья.
ПОБЕДИТЕЛЬ

1

Время, даже обузданное войной, неумолимо. Оно мерно тянулось вперед и близило войне заключительную веху. Таньке Завьяловой об эту пору пошел пятнадцатый год. Недавно, несколько дней назад, она стала девушкой. Повзрослела, подвытянулась, юношески оформилась телом и подступила к той черте, за которой кончается девчоночество, а природная сила предупреждает о том, что впредь она понесет в себе материнское первоначало.
Танька стала девушкой — и сильно перепугалась, не подготовленная к новым естественным влияниям. Почувствовав в себе непознанное, она со слезами испуга прибежала к матери рассказать о неожиданных признаках. Елизавета Андреевна ласково обняла ее и просветила по некоторым тайнам женского организма. Танька слушала мать и стыдливо смущалась, о чем-то тревожилась и немного радовалась: она и прежде догадывалась, что ее не обойдет созрелость и ей откроется в жизни что-то раньше запретное.
Нынче уроки в школе кончились рано, и Танька, зайдя домой оставить книжки, пошла в церковь к поздней обедне. Она не была в церкви уже несколько недель и теперь впервые шла туда в особенном, еще полностью не разгаданном для себя самой взрослом состоянии. Теперь все мечты, все свои тревоги, даже любое свое недомогание, в том числе и некоторую сегодняшнюю слабость, она объясняла этим состоянием, этим волнующим начальным периодом женского отсчета.
Зима два своих месяца в сорок пятом году уже порасходовала. Настал март. Но весенним он был лишь по названию. Нигде не наметилось талины, не вытопилось сосульки. Снег лежал пышно, чисто-белый и столь же искрист, как в крещенскую стынь. Солнце дольше катилось по голубелому небесному своду, чаще просачивалось сквозь муть облаков, но свет солнца был порожний, негреющий. Ночи и утренники оставались студены, люди в рань выходили поеживаясь, дышали с паром, под ногами хрустела натоптанная тропка. Да и днем отпускало всего лишь ненадолго.
В церкви тоже было зябко. В притворе по низу сквозило морозцем, узкие высокие окна с полукружным верхом и подкупольные бойницы затянула молочно-синеватая наледь. Кое-где по стенным росписям снежной плесенью лежала изморозь.
В храме было сумрачно-гулко и малолюдно. Шло моление, служба. Голос батюшки, поднимаясь под высокий сводчатый потолок, слегка дребезжал, колебался, выдавал немалые лета и стариковское старательное напряжение. Церковь была под стать ветхому батюшке: давно не ремонтирована. Изображения на стенах и потолке потускнели и закоптились, и очертания картинных святых проступали размыто, будто из пелены сумеречного холодного тумана. Но чем ближе к амвону, тем все окружающее становилось четче и уютнее. Здесь было больше свету. Ярче и глубже являлись благообразные святые мученики на иконостасе. Чувствовалось дыхание скорбной и радостной вековой намоленности, значительность и праведность этого места — под взорами Бога-отца с поднятыми перстами, страдальца Иисуса Христа на распятии, Богородицы с младенцем и других преподобных.
Старинную, отемнелую по краям, большую икону Богородицы Танька почитала больше всех. Ей она легче всего доверяла самую себя, все сокровенные чаяния, все трепетные сомнения, все надежды. Несколько зажженных свечей в круглом медном подсвечнике тихо таяли пред иконой, желтоватый отсвет от кротких лепестков свечного пламени ложился на задумчивый, чуть утомленный лик Богородицы, на неподвижные, но живые и всевидящие глаза. Можно было стоять пред иконой, можно было сместиться от нее в сторону, но стоило обратиться к ней — и тут же Богородица улавливала направленный на нее взгляд и смотрела в ответ… Умиротворение, покорность и безгрешие нес этот образ, эти проникновенные глаза Богородицы, эти тонкие материнские руки, этот святой младенец, прижавшийся к ее груди.
Танька смиренно молилась и преданно кланялась в пояс. Нынче она как-то особенно благоговейно смотрела на святой лик и хотела поделиться
с Богородицей своей лелеемой тайной: она, Танька, тоже теперь мечтает стать матерью и уже всерьез, без детской кукольности, помышляет прижать к груди кровного младенца-сынишку.
Служба продолжалась. Из алтаря, из отворенных царских врат, неся с собой молитву в глуховато-густом баритоне, выходил батюшка. Усталый речитатив, немного застревая в его седой бороде и обвислых, наползающих на губы усах, разносился по храму. Две невысокие старушки на клиросе, обе черно облаченные, в тугих темных платках, вторили батюшке высокими, тонкими, будто ниточными голосами; одна из них водила пальцем по псалтырю, держа его перед собою. Дым из серебристого кадила, над которым при взмахе батюшки слегка постукивала крышка, голубоватой прозрачной косынкой застывал в холоде церковного пространства.
Некоторое время Танька сосредоточенно слушала молитвенное песнопение батюшки и слаженное вторенье старушек-певчих, а потом резко подняла голову к иконе Богородицы. Вдруг Таньке стало казаться, что в рассеянном, зыбком свете восковых свечей черты Богородицы стали расплываться, таять, словно бы икону положили в воду и она постепенно уходит и уходит в толщу этой сумрачной воды. Голос батюшки почему-то отдалился, зазвучал совсем глухо, подземельно, тонкие нити голосов певчих-старушек и вовсе оборвались… Пол в церкви накренился и стал уходить из-под ног. Все тело Таньки обнесло мутным жаром, в голову бросилась кровь, колени ослабли. Она едва удержалась на ногах.
— Пресвятая Богородица, спаси мя, — прошептала она, дернула худенькую шаль на шее, ослабила узел и допустила к себе больше воздуха. Нежданная волна подступившей мути и бессилия откатилась.
Танька троекратно быстро перекрестилась, приложилась к иконе слабыми губами и нетвердо пошла к выходу. На паперти она глубоко-глубоко вздохнула. Восковый запах свечей, запах кадильного дыма и всегдашний спертый дух церковного помещения стал улетучиваться; жар в теле окончательно схлынул, и вернулось ощущение холода. Снег искрился на солнце. Морозный, не по-мартовски колкий воздух крепко подирал щеки.
Танька пошла в сторону конного двора. Она заходила туда вчера, узнавала: когда можно будет рассчитывать на Рыжку. Ей сказывали, что сегодня Рыжка будет свободен — дадут. В последние дни большого снегу не выпало — стало быть, санный накатанный путь в лог не заметён. Без лишних хлопот можно вывезти сено из зарода. Как раз, пожалуй, на сани все уйдет. За одну ездку справится.
Конягу Рыжку для тягловой надобности на фронт не взяли — не угодил «под набор», но война и его не пощадила. Он исхудал от недокорма, ослаб от удвоенно навалившейся на него работы. Глаза сильнее потемнели, морда сузилась, холка вечно спутанная. Все равно — самый лучший! Тятя его холил! Воспоминания об отце накатили на Таньку. В них было мало конкретного и цельного — в ней просто зазвучала какая-то унывная мелодия, пронизанная мыслями о погибшем тяте. Танька обернулась на церковь, пожалела, что, идя туда, не написала заупокойную пометку. И «за здравие» бы надо: брат Федор на фронте воюет… О чем-то еще задумавшись, Танька остановилась посреди улицы. Огляделась украдкой. Ей не хотелось с кем-то встречаться, не хотелось, чтобы за ней кто-то подсмотрел. Она свернула с намеченного пути, пошла в конюшню не напрямки, а другим уличным порядком, в обход.
Дома казались низенькими — толсто обнесенные снегом. На крышах наметено почти вровень с печными трубами. Вдоль стен сугробы — под самые окошки. Возле некоторых домов снег едва огребен, кой-как прочищена узехонькая дорожка. Иные избы и вовсе покинуто и мрачно стояли с забитыми доской окнами.
В этом доме умерли все: двое на войне погибли, трое от голоду. В этом — один погибший. Из этого — отца и двух сыновей на фронт взяли, один в госпитале умер. Тут — двое погибшие… «Быстрей бы кончилось, Господи!» — мысленно взмолилась Танька, окидывая взглядом осиротелые избы. Неужто еще больше года будет длиться? Если так, то заберут и его — Танькиного Сашку. Ему уж семнадцать исполнилось… Таньке страшно об этом и подумать. Она не хочет, чтоб Сашку забрали! Она боится, что его заберут и убьют на войне! Она его любит… «Не забирайте его, пожалуйста, — мысленно заклинает Танька. — Спаси и сохрани его, Пресвятая Богородица! Умоляю тебя, ради меня…» Правда, ни один человек в Раменском, да и во всем мире, не знает, что она любит Сашку. Даже он сам, этот худенький белокурый парнишка с веселыми серыми глазами, не подозревает, что Танька Завьялова влюблена в него. Он, вероятно, и не помнит — позабылось, — как они с Танькой лихо (дух захватывало) летали на веревочных качелях, стоя на узенькой зыбкой дощечке; как она, ухватясь одной рукой за веревку, другой — обхватывала его. Страх и радость вспыхивали в ее глазах. Он и не догадывается, что она по сей день летит на этих влюбленных качелях и крепко держится за него… Трогательной, никак не осязаемой другими, сокровенной и пока не разделенной любовью полнилось Танькино сердце. Иногда эта любовь переполняла ее невыразимым счастьем, будто качель поднималась на высшую, возможно достижимую точку и стремительно неслась вниз; встречный ветер гнал прочь все мысли, все земные мороки, наполняя душу только ликованием полета. И уж никто, разумеется, не знал, что Танька в своих нежных желаниях помышляет стать женой Сашке, а в последние дни часто думает о том, чтобы родить ему сына… Свои мечты Танька хранила настороженно и заветно, с робостью находя в них какой-то грех. Этот грех она единственно и исповедально доверяла Пресвятой Богородице — и женщине, и матери, и заступнице, — надеясь на ее понимание и всепрощение.
Впереди дом, в котором жил ни о чем не подозревающий, обласканный Танькиными мечтами паренек Сашка. Танька замедлила шаги. В междурамье окон лежали на газете потускнелые, увядшие гроздья рябины, на стеклах отблескивало солнце; внутри — хоть и занавески раздернуты, — к сожалению, никого не разглядеть. И все же сладким волнением наполнилась грудь, горячее сделалась кровь, затаенней дыхание, когда Танька шла против этих окон. «Прости мя, Пресвятая Богородица, грешную», — быстро промолвила Танька, мысленно осенила себя крестом и еще раз взглянула в любимые окна села, словно в глаза бесценного человека.
Назад: 20
Дальше: 2