Рассказывает рядовой Гроне:
— Вот и лагерь: высоченный забор с тремя рядами колючей проволоки, вышки по углам, приземистые мрачные бараки — настоящая тюрьма. Сергей сдает нас на проходной пожилому солдату; замечаем, что два пальца у того на руке ампутированы, и кисть похожа на клешню.
Идем по территории в сопровождении охранника, несколько пленных пилят дрова возле пищеблока, их равнодушные, потухшие взгляды, мельком скользнув по нам, вновь опускаются к земле. С кухни доносится отвратительный запах тушеной кислой капусты, аппетита он не вызывает, и вообще настроение наше начинает стремительно падать.
Помощник коменданта лагеря, капитан госбезопасности Фидерман, встречает нас сухо; чувствуется, что с трудом скрывает неприязнь к недавним врагам. Объясняет круг наших обязанностей, пока в лагере народу мало, но скоро должен прибыть основной контингент — капитулировавшие в Сталинградском котле.
Комендант приказывает отвести нас на кухню и покормить: толстая повариха плескает в жестяные миски жидкое варево розоватого цвета, скудные кусочки мерзлой картошки гоняются за ошметками капусты; но шеф-повар торжественно именует это блюдо борщом. Не, борщ я знаю, настоящий флотский борщ из красноармейского котла даже близко не похож на это варево! Мы ведь в крепости уже привыкли к довольствию солдата Красной Армии. Болтаем ложками в тарелках, переглядываемся с Куртом, он шепчет: «Вообще-то военнопленных обязаны кормить по нормам довольствия, принятым в армии противника».
Шеф-повар слышит это и багровеет сильнее своего псевдоборща.
— А что же ты хочешь, чтобы вас кормили, как на курорте? Это после того, что вы натворили на нашей земле? — возмущенно шипит толстуха, уперев руки в бока.
О, отлично, мы всего несколько часов на территории лагеря, а у нас уже есть первый враг. Но Курт — он ведь молчать не может! Под неприязненное бурчание поваров быстренько давимся поданной на второе перловой кашей (по-моему, они заправляют ее машинным маслом) и убираемся из-за стола. В то время я даже предположить не мог, что пройдет не так уж много времени, и мне придется узнать, что такое настоящий голод, и я буду рад миске даже такой бурды.
Зато на медпункте нас встречают куда как радушнее.
Молодая, всего на несколько лет старше нас врачиха, невысокого росточка, но вся как будто состоящая из одних округлостей, с мягким окающим говорком, приветливо здоровается и проводит медосмотр. По пояс раздетый Курт смущенно щурится под ее двусмысленным взглядом, она вертит его и долго выстукивает грудную клетку. Ну и ну, со мной она провозилась гораздо меньше!
Медичку зовут Антонина Николаевна, но она разрешила звать ее просто Тоня. Местная, из соседнего с городом села Яксатово, только в прошлом году окончила Астраханский мединститут. Достает крупную, сочащуюся жиром воблу (каждому по паре), вынимает из стеклянного шкафчика медицинский спирт.
— Ну, за знакомство. Мальчики, я думаю, мы будем жить дружно. Сегодня отдыхаем, а завтра вы поможете мне наладить лазарет.
Сидим на узкой медицинской кушетке (Курт между мной и Тоней), болтаем совершенно по-дружески, словно мы и не солдаты враждебной армии, а свои. Захмелевший летчик начинает что-то впаривать девушке про авиацию (ага, сел на любимого конька) — она слушает развесив уши. Хансену явно не хватает русских слов, он бурно жестикулирует, что-то чертит на листочке. Тоня поощрительно улыбается ему и подливает спирта.
Выйдя из медпункта, я шутливо подталкиваю Хансена и говорю:
— Эй, камерад, да она явно глаз на тебя положила!
— Да не может быть, она взрослая женщина и офицер Красной Армии. — Мой приятель и верит, и не верит происходящему.
В любом случае я рад за него.
А вот следующая встреча отнюдь не порадовала меня. Хотя надо же, в плену я встретил своего старого знакомого! Не зря гласит русская поговорка: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся». Переводчик подошел к нам и… я узнал шарфюрера Хешке. Он тоже узнал меня, но особой радости на его лице я не увидел.
— Гроне, попробуй только вякнуть что-либо о моем прошлом, — прошипел он мне в лицо и сразу отошел.
— Это тот самый Рудольф Хешке, что ты рассказывал? — изумился Курт. — А здесь он антифашистом заделался.
— Он заделался коммунистом мгновенно, как только русские наставили на него пистолет, — язвительно улыбнулся я, — но мне не верится в его перерождение.
Я оказался прав, подлая натура Хешке ничуть не изменилась! Я отлично помнил, как в гитлерюгенде он подмазывался к цугфюрерам и всюду трещал о своей преданности идеям национал-социализма и горячей любви к фюреру. Теперь этот подхалим круто развернул свои убеждения на 180 градусов и активно хаял проклятого Гитлера и его армию. Медичка Тоня говорила, что Рудольф объявил себя пострадавшим от гестаповских репрессий коммунистом и даже заделался наполовину евреем! И это наш шарфюрер — ярый нацист, который раньше на всех перекрестках орал, что презренных юде надо всех отправить в газовые камеры!
Помощник коменданта лагеря (настоящий еврей) проникся к новоявленному собрату по крови живейшим сочувствием и даже начал учить бывшего нациста еврейским молитвам. Они вместе соблюдали шаббат (у бессовестного Хешке хватило на это подхалимажа!).
Однажды я не выдержал и поинтересовался, скоро ли Руди будет делать обрезание, как истинный иудей?!
— Это тебе давно надо язык обрезать, ты неисправимый нацист! — парировал шарфюрер.
— Не так давно ты обругал меня коммунистом. Как быстро меняется твой лексикон! — расхохотался я ему в лицо.
Но, собственно, даже не подхалимаж был самым неприятным в Хешке. Дело в том, что он работал на кухне, втерся в доверие к поварихе и помогал ей воровать продукты из скудного котла военнопленных (разумеется, при этом получая свою долю!). Ребята буквально пухли от голода, теряли зубы от цинги, а кухонная бригада вместе с Хешке жировала за наш счет. Располневшая, как свиное рыло, морда Рудольфа выглядела очень странно на фоне осунувшихся лиц наших товарищей и их ввалившихся щек. Жаловаться на него коменданту было абсолютно бесполезно: старый еврей любил Хешке не только как «собрата по вере», но и как ценного стукача. Ежедневно Руди наушничал коменданту о разговорах и настроениях военнопленных, и после его докладов не один из немцев имел неприятное знакомство с карцером.
Всякому терпению приходит конец, и как-то после вечерней проверки камерады поймали шарфюрера, накрыли одеялом и хорошенько отметелили! Хешке был свято уверен, что организатором был я, и нажаловался коменданту (подав избиение как антисемитскую акцию нацистов). В этом он был неправ! Если бы я считал нужным начистить ему морду, то сделал бы это в открытом бою один на один. Я и хотел сделать это, мои кулаки давно чесались, но Курт отговорил меня, приведя что-то вроде русской поговорки про некую субстанцию, которую не стоит трогать, пока она не воняет.
Впрочем, все это было потом, уже в начале лета, когда ребята уже почти оклемались после перенесенных в Сталинградском котле мучений. Но видели бы вы, какими эти парни прибыли в наш лагерь!
Конвоиры открыли двери теплушек и… мы увидели живых мертвецов. Иначе никак нельзя было назвать эти обтянутые кожей живые скелеты с потухшими глазами и ввалившимися щеками, с пятнами обморожений и шатающимися от цинги зубами. Кое-как они вываливались на перрон, мы подхватывали их под руки. Жуткая вонь, запах болезни и отчаяния, а еще… вши! Серые насекомые кишели у них даже на бровях, ползали по грязному тряпью, которыми пленные были обмотаны поверх вермахтовских шинелей. Хешке брезгливо поморщился и попытался отступить в сторонку, но я настоял, чтобы он тоже помогал нам.
Впрочем, помимо этих ходячих мертвецов в вагоне было полно настоящих трупов, за время следования эшелона в дороге умерли несколько человек, и их тоже надо было выгружать.
— Давай-давай, быстрей, — покрикивали конвоиры.
Один из нас брал мертвеца под мышки, другой за ноги, трупы до предела истощенных людей почему-то были страшно тяжелые (а ведь казалось, чего там: кожа до кости). И еще они гремели, как дрова, когда мы их сваливали на землю.
А потом начался пеший марш в лагерь. Собственно, там было недалеко, всего километра три-четыре: любой из шедших в колонне солдат на учениях шутя пробегал это расстояние за полчаса, но не теперь! Теперь колонна измученных военнопленных тащилась со скоростью похоронной процессии; люди еле передвигали ноги в изодранной, подвязанной веревками обуви, поскальзывались и падали на обледенелой дороге.
Хешке бегал вдоль строя, как овчарка, он орал и даже пинал ногами упавших. Клянусь, ни один из русских конвоиров не вел себя так ожесточенно!
Вот засранец, как выслужиться стремится! Моему негодованию не было предела! Я догнал бывшего шарфюрера и кое-что сказал ему на ушко, он злобно взглянул на меня, но стал вести себя покорректнее. Русские конвоиры помогли нам погрузить отстающих на телеги, и мы продолжили свой путь. Только через три часа колонна, как огромная черная змея, втянулась в ворота лагеря.
Сначала баня, потом медосмотр, в котором мы с Куртом принимаем участие в качестве санитаров. Антонина Михайловна и пожилой фельдшер Василич наскоро осматривают раны, если что-то не очень сложное, то передают пленного нам. Мы уже заранее проинструктированы: снять старую повязку, промыть розовым раствором марганца, засыпать стрептоцидом, перевязать. Все просто, так как особого выбора медикаментов нет. Большинство ран даже не боевые, а просто последствия обморожений второй и третьей степени; особенно сильно обморожены ступни, ведь вермахтовские кожаные сапоги — никудышная защита от свирепых русских морозов.
Раздетые пленные уже час бесконечной цепочкой проходят через наши руки. Сначала на весы к Хешке: железные гирьки с лязгом ерзают по полозьям, но останавливаются в основном на отметке 45–50 кг. А ведь это взрослые мужчины ростом 170 см и выше! Дефицит веса достигает более 20 процентов, это почти последняя степень дистрофии: сухая морщинистая кожа туго натянута на ребрах, живот ввалился, и из-под кожи явственно выступают очертания тазовых костей. Именно так художники рисуют смерть.
Теперь наша с Куртом очередь: сначала пытаемся отмачивать присохшие, двух-трехнедельной давности повязки, чтобы по возможности причинять бедолагам поменьше мучений, но это занимает слишком много времени.
— Так вы неделю возиться будете! — басом орет Василич. — Отставить нежности, работайте быстрее!
Подходит к сидящему на табурете немцу, наклоняется и резко отдирает присохший бинт, мальчишка подскакивает и вопит как резаный.
— Замолчи, терпи, вас сюда никто не звал! — сурово говорит ему фельдшер.
Перевязка продолжается уже два часа, сначала я был в шоке от ужасных гноящихся, зловонных ран, от белеющих в глубине кровавого месива осколков костей, от сизовато-багровых отечных конечностей со вздутыми фиолетовыми венами, я изо всех сил старался подавлять тошноту. Я почти оглох от жуткой какофонии из стонов раненых и непрерывной ругани Василича, который пытается их перекричать и которому все равно кажется, что дело идет медленно.
— Гроне, у тебя руки из задницы, что ли, растут?! Чего пинцет роняешь?! Хансен, шевелись быстрее, подай тампон. А ты сиди спокойно, не дергайся, — это Василич говорит очередному пленному — Вот черт нерусский, не понимает ни хрена!
Тоня работает мягче и спокойнее, а этот мужик наверняка был коновалом где-то в деревне, думаю поначалу я. Потом понимаю, что у него все получается раза в два быстрее, а это важно — ведь череде пленных не видать конца. Профессионально работает: скальпель и хирургический зонд так и мелькают в его чутких, натруженных, длинных, как у пианиста, пальцах. Он жуткий грубиян, обожает черный юмор, но руки у него золотые.
Через четыре часа я привык и делал свою работу уже автоматически, как робот: промыл, помазал, засыпал, перевязал, следующий. Через десять часов меня уже не тошнит, теперь другая проблема — от усталости темнеет в глазах, руки уже еле поднимаются: промыл, смазал, засыпал стрептоцидом…
— Куда ты столько бинта мотаешь, идиот?! — Василич толкает меня под руку. Перевязочный материал в дефиците, как, впрочем, и все остальные медикаменты: надо экономить — иначе не хватит остальным.
Боже мой, неужели на стул передо мной садится последний пленный?! Делаю ему повязку на голове «шапочка Гиппократа», это почти высший пилотаж в десмургии (так называется наука о перевязках). Вот как я научился, хоть завтра можно сдавать экзамены в мединститут. Никогда, вы слышите, ни за что я не стану врачом!
Кое-как доползаю до своей койки рядом с медпунктом, скидываю сапоги и одетый валюсь на кровать. Курт толкает меня в бок: «Подвинься, куда так развалился» — и падает рядом. Мгновенно засыпаем, и нам снятся раны: сквозные и осколочные, колотые и резаные, проникающие и, черт побери, какие там они еще бывают?!
На рассвете нас расталкивает Василич: «Айда за мной!»
Неумытые (вода в умывальнике замерзла и превратилась в глыбу льда) тащимся на склад, где накануне свалили снятую с пленных меховую одежду. Фельдшер поручает нам обработать вещи каким-то жутко вонючим дезраствором, а потом отнести на термообработку. Это называется дезинфекция и дезинсекция, короче, от всякой заразы и вшей. Курт резонно предупреждает русского, что многие вещи в результате будут испорчены.
— А ты не умничай! Приказ есть приказ! — на полуслове обрывает его фельдшер.
Работаем на складе три дня, прекрасно сознавая, что положительного результата от нашего труда не будет.
— Мне не нужна твоя работа, мне нужно, чтобы ты уморился, — иронизирую я.
Одно хорошо: за эту работу Василич щедро оделяет нас принесенной из дому вареной картошкой и яйцами.
— Ешьте, ешьте, — вздыхает он. — У меня сынок тоже, наверно, где-то в плену, может, и его какая добрая душа накормит.
Вообще он странный, этот русский мужик: то ругает почем зря, может и стукнуть сгоряча; а то, как сейчас, расчувствуется и сделает что-нибудь доброе. На следующий день принес нам молока в заткнутой тряпицей бутылке: «Пейте, мол, дезраствор ядовитая химия, а это вам за вредность».
Однако мы и сами набрались вшей в результате этой дезобработки.
Помню удивление Курта, первый раз обнаружившего на своей майке вошь. Это была вошь-матка, сталинградцы называли их броненосцами. Чистоплотнейший мальчишка держал ее двумя пальцами и недоуменно вопрошал: «Что это?», лицо его с круглыми от удивления глазами было невыносимо комичным.
Впрочем, тогда мне самому было не до смеха, я чесался как шелудивый пес, яростно вцепляясь ногтями то в подмышку, то пытаясь дотянуться до спины.
Проклятые насекомые плодились с адской быстротой, мы боролись с ними прожаркой, выбирали их из швов одежды, давили, давили, но все было тщетно. Все мое тело было в следах от расчесов ногтями, я не мог спокойно спать, но самое страшное было не в этом. Вши были разносчиком смертельной болезни — сыпного тифа. Вскоре болезнь охватила весь лагерь.
Следующие два месяца слились для нас в одну беспрерывную битву — битву со смертью. Тиф безжалостной косой выкашивал ряды ослабленных тяжелой дорогой и голодом пленных, у них уже не было ни физических, ни моральных сил, чтобы сопротивляться смертельной болезни. Наша маленькая медицинская бригада самоотверженно пыталась отвоевать у сыпняка, спасти как можно больше жизней. Наша доктор Тоня буквально сутками не отходила от больных, стремясь хоть как-то облегчить их страдания. Я не знаю, откуда в невысокой хрупкой женщине взялось столько сил, столько милосердия и заботы. А наш суровый фельдшер Василич?! Мне всегда казалось, что он неприязненно относится к бывшим солдатам вермахта, но именно он показал пример истинно христианского прощения.
— Да какие они теперь враги, головы от подушки поднять не могут, — вздыхал он. — И их так же матери ждут в далекой Германии, как мы с моей старухой ждем своего сыночка.
Но сколько немецких матерей так и не дождались своих сынов! Несмотря на все наши усилия, смерть продолжала собирать свой страшный урожай. У нас не хватало лекарств, не хватало питания, скученность и антисанитарные условия тоже мешали нам предотвратить распространение инфекции. До конца февраля в лагере умерло несколько сотен человек, в марте — больше тысячи!
Мерзлая, жесткая, чужая астраханская земля принимала их похожие на мумии тела, укрывала их песчаным одеялом, и воющие степные ветры пели им погребальные песни. Мальчишки, ведь они были совсем мальчишки, многим из них было чуть больше двадцати! Я не раз видел смерть в бою, но боже ж мой, как страшно, когда твой товарищ умирает у тебя на руках, гаснет, как свеча на ветру, и ты ничем не в силах помочь. Ведь они же сдались, они же думали, что плен будет спасением. А зловещий демон смерти продолжал брать с нас все новые и новые жертвы.
В вермахте меня в совершенстве научили убивать, сейчас русские медики учили меня спасать жизни. Спустя месяц я уже мог с закрытыми глазами попасть иглой в любую вену, ввести желудочный зонд, справиться с мудреной перевязкой. Наша маленькая русско-немецкая бригада вела героическую борьбу со смертью. Смерть наступала, обходила с флангов, наползала гангреной и дизентерией, сжимала костлявой рукой дистрофии и пеллагры, атаковала кровавыми плевками цинги и туберкулеза. Два долгих месяца слились для нас в одно бесконечное дежурство у постелей умирающих. Но вот на последнем рубеже апреля смерть была остановлена, а затем начала отступать. В апреле смертность сократилась вдвое! Я наконец увидел весну и первую нежно-зеленую травку, робко пробивающуюся сквозь брусчатку плаца. Наши выжившие камерады, шатаясь от слабости и держась за стенки бараков, выползали погреться под лучами весеннего солнца, на их лицах скользили призрачные улыбки.
В мае смертность упала еще в десять раз, в июне и последующих месяцах сократилась до нуля. Wir sind Sieger! Мы победили смерть!