Книга: «Волкодавы» Берии в Чечне. Против Абвера и абреков
Назад: Рассказывает старшина Нестеренко:
Дальше: Рассказывает рядовой Гроне:

Из рассказа бортрадиста Хансена:

— Боже мой, что это — сказочный сон?! Или мои стражи из НКВД действительно сжалились над двумя влюбленными сердцами?!
На пороге моей комнаты, словно белый ангел, возникает Наташа: ее пуховый платок и кацавейка обсыпаны мелкими колючими снежинками — на улице жуткий мороз. Пауль улыбается и деликатно выходит за дверь, а мы с любимой бросаемся в объятия друг другу, наперебой шепчем что-то бурное, неразборчивое, сквозь слезы и нервный смех.
— Meine Liebe, ты вся замерзла, — я снимаю рукавички и губами, дыханием согреваю каждый ее пальчик. Затем опускаюсь перед ней на колени, стягиваю валенки и пытаюсь согреть маленькие ступни в тонких чулочках. Она гладит мои волосы и прижимает голову к своей груди, я слышу, как перепуганной птичкой мечется ее сердечко.
Мое собственное сердце готово растаять от любви и признательности к этой хрупкой, но смелой русской девушке. Я понимаю, как сложно было добираться в крепость по такой погоде, я знаю, как опасно ходить по горам в снегопад. И понимаю, что главная опасность не в засыпанных снегом трещинах и не в рыщущих по ущелью голодных волчьих стаях. Главная опасность — люди из НКВД, те, что считают нашу любовь запретной!
Но сейчас эти несколько часов наши, мы отвоевали их у злой судьбы! Я подхватываю Наташеньку на руки и кружусь с ней по комнате, она крепко обнимает меня за шею… осознание, что это наша последняя встреча, придает особый сладостно-горький привкус всему происходящему.
Я бережно опускаю свою драгоценную ношу на постель и нежно-нежно целую каждую клеточку ее тела. Я стараюсь запомнить эти мгновения на всю жизнь; я буду представлять перед мысленным взором каждую мельчайшую подробность нашего свидания, лежа на нарах в бараке для военнопленных, под сонное дыхание своих измученных работой товарищей. Я буду засыпать на голых досках, кое-как укрывшись шинелью, и буду вспоминать кудрявую Наташину головку, доверчиво лежащую на моем плече, и ее шелковистые волосы, струящиеся под моими пальцами. Меня разбудит простуженный голос ротного, поднимающий невыспавшихся пленных на утреннюю поверку, он вырвет меня из волшебного сна, где любимая девушка ласкала меня своими нежными ручками и я сходил с ума от счастья и страсти. Я буду идти хмурым промозглым утром в колонне под грубые окрики конвоиров и тихо улыбаться своим воспоминаниям, в которых из тумана времени мне будут сиять лучистые Наташины глаза.
— Я буду писать тебе письма, нежные-нежные, каждый день, — обещает мне подруга.
Тогда мы еще не знаем, что это строжайше запрещено! Даже эту тоненькую ниточку между двумя влюбленными сердцами прервут строгие приказы из НКВД. Я тоже буду писать ей письма, мысленно… я буду беседовать с нею про себя, еле шевеля губами, когда буду тащить в шахте тяжеленную угольную тачку, весь перемазанный в угольной пыли. Только мысли о ней помогут мне не сойти с ума в этом аду.
— Лагерь ненадолго, война скоро кончится, и я вернусь к тебе, мой котенок!
До конца войны еще более двух лет, но в лагере мне предстоит быть еще дольше, аж до пятьдесят третьего года, пока из СССР не уедут последние немецкие военнопленные, освобожденные по миссии Аденауэра. Может быть, я сам поступил опрометчиво, восстав против произвола и воровства лагерной администрации, — но за это офицер НКВД обвинит меня в не совершенных мною воинских преступлениях и добьется отправки в штрафной лагерь. Так из антифашистского актива я попаду на самое дно. Десять лет, десять долгих лет за колючей проволокой. Я попал в плен совсем юным мальчишкой, а выйду тридцатилетним мужчиной — без дома, без семьи, одинокий, как ветер в поле. Другие военнопленные изредка будут получать в лагере открытки из Германии. Мне некому будет писать, мои родители погибнут под английскими бомбами в Дрездене, брата убьют на Восточном фронте.
— Meine susse Mädchen (моя сладкая девочка), я выйду из лагеря и найду тебя, — шепчу я, поцелуями осушая слезы на глазах своей любимой.
В сорок шестом Наташа сама попытается найти меня. Невероятными путями, обходя десятки бюрократических преград, она чудом найдет в документах НКВД адрес моего лагеря. Она пустится в долгий и сложный путь с ребенком на руках. Она придет к воротам лагеря, держа за ручку нашу маленькую дочурку. Но я только мельком смогу увидеть их сквозь колючую проволоку: Наташу мгновенно уведут двое автоматчиков из НКВД, а мне предстоят долгие допросы у коменданта лагеря и несколько дней в карцере. Я буду изворачиваться и лгать, зная, какая судьба может ждать в этой стране ребенка, рожденного от немецкого солдата. Я скажу энкавэдэшнику, что не знаю эту женщину и что ее дитя никак не может быть моим. Я не хочу, чтобы Наташу отправили в ГУЛАГ, а нашу маленькую дочку в детдом. Только отрекшись от своей любви, я смогу защитить их; других прав у меня нет — я военнопленный, почти раб!
Я склоняюсь к округлившемуся Наташиному животу и трепетно вслушиваюсь, как тихонько стучит крохотное сердечко нашего будущего ребенка. Я еще не знаю, кем он будет: девочкой или мальчиком. Мелькает мысль: «Пусть лучше родится дочь! Всего поколение назад отгремела Первая мировая война, кто даст гарантию, что СССР и Германия не столкнутся вновь в третьей мировой?! Не дай бог тогда моему сыну воевать против моей страны!»
Лизонька, моя малышка, моя доченька! Я только на минуту успею увидеть твои мягкие льняные волосики с трогательным бантиком на макушке и испуганные васильковые глаза на фоне колючей проволоки. Я не хочу позорить тебя своим именем, не хочу, чтобы дворовые мальчишки шпыняли тебя «фрицевское отродье». Я отрекаюсь от своего отцовства. Я был бы тебе самым нежным и заботливым отцом, но суровый закон считает, что тебя должны вырастить чужие руки. Чужой русский мужчина, вернувшийся с фронта, скажет тебе, что твой отец был одним из жестоким убийц, варварски разрушивших твою страну, и что ты должна ненавидеть его и стыдиться своего происхождения. Лизонька, я не был таким, и большинство моих камерадов не были такими зверями, как утверждает твой русский отчим. Мы просто были солдатами своей страны.
В окно нашей комнаты глядит тусклый зимний рассвет, на белой подушке бледное Наташино лицо с синими кругами от бесконечных рыданий, мокрые волосы прилипли к опухшим от слез щекам.
— Я, наверно, сейчас некрасивая, — я закрываю ей рот поцелуем, я словно хочу выпить этот миг до дна, выжечь его в памяти своей души на долгие годы. Ее лицо будет стоять пред моим мысленным взором, когда я буду умирать от сыпного тифа в лазарете для военнопленных. Я выживу ради встречи с ней!
Нам будет суждено обняться вновь только через долгие тридцать лет — целую вечность! Я поцелую слегка поседевшую, но все еще элегантную Наталью Васильевну. Белокурая молодая женщина с пронзительным взглядом васильковых глаз будет стоять поодаль и уклонится от моих объятий. Моя дочь Лиза с трудом признает меня — она выросла в атмосфере, где все советские книги и кинофильмы рисовали образ немецкого солдата в виде наглого захватчика, стреляющего из черного «шмайсера» во все живое, фанатично преданного Гитлеру. Это ведь сын ее младшей сестры, племянник, сказал: «На меня до сих пор вермахтовский мундир и немецкая речь действуют как красная тряпка на быка». Еще понятно, когда такая реакция у фронтовиков и детей войны, но когда у родившихся после 1945-го, как у этого племянника?! Парень усмехнулся: «Это у нас уже в генах». Я стал врачом, я знаю, дело не в генах, это стереотипы советской пропаганды впитались на уровне подсознания. Как же мне было сложно рассказывать дочери и ее семье правду о той войне, убедить их, что истина обычно находится посередине и что пора взглянуть на события той поры не затуманенным ненавистью взглядом.
Но все это будет потом, потом… через много лет. Когда наши народы наконец смогут отделить грешное от праведного, правду от лжи…
А пока нам надо расставаться: мы расцепляем кольцо своих объятий, раздираем душу напополам, рвем по живому, душа кровоточит и стонет от невыносимой боли.
— Прощай, ты самый лучший на свете… Я никогда тебя не забуду…
Прощай, mein Herz. Ich liebe dich…
По-русски «прощай» звучит как «прости». Прости меня, Наташенька. Прости за все. Даже за то, чего я не делал.
Наши протянутые руки кончиками пальцев все еще соприкасаются между собой, но Серега тянет ее прочь… Она уходит, я долго смотрю в окно, как в пелене метели, как в пелене времени, тает маленькая девичья фигурка.
Назад: Рассказывает старшина Нестеренко:
Дальше: Рассказывает рядовой Гроне: