Глава двадцатая
Весна в Прудках пахла молодыми тополями и пашней. Тополя прудковские школьники и учителя высадили еще первой весной после ухода немцев, и теперь аллея поблескивала на солнце клейкими листьями и побеленными стволиками.
После обеда однорукий Кирдяй, хлопая брезентовой сумкой, наполненной газетами, прошел по деревне, завернул в школу, а потом, будто вспомнив о самом главном, завернул к дому в ракитах возле нижнего пруда. Напился из родника и, скрипнув калиткой, постучал в окно.
Зинаида увидела его еще возле родника. Подумала: что ему тут надо, ведь газеты уже принес? И замлели ее ноги, когда почтальон начал подниматься от родника к дому, потом остановился у штакетника, порылся в своей сумке и взялся за калитку.
– Ты чего пришел? – испуганным голосом встретила его на крыльце Зинаида.
Кирдяй оглядел ее с ног до головы, осклабился, прокашлялся и сказал:
– Да я, Петровна, службу свою справляю. Вот и хожу.
– А чего во второй раз топчешься? И обшариваешь меня всю. Как все равно в сваты пришел.
– Эх, где мне, калеке увечному на немецко-фашистском фронте! – хрипло засмеялся Кирдяй и зашелся в отчаянном, каком-то лязгающем кашле. – И легкие мои обморожены в окопах. А я чего… Письмецо тут тебе имеется. Солдатское, между прочим. Штемпель полевой почты.
– Ну так давай. – В какой-то миг она обрадовалась, но тут же сжалась от мысли о том, что письмо может быть и не Сашино.
На прошлой неделе Зинаидиной сменщице, Валентине, пришло письмо из воинской части. Она обрадовалась – от мужа! Знакомый штемпель, номер полевой почты. А в письме: здравствуйте, уважаемая Валентина Васильевна, пишут вам боевые товарищи вашего мужа, ваш муж… А дальше рассказ о том, как погиб ее муж и какой он был преданный родине солдат и надежный товарищ. Извещение пришло через два дня. Так что теперь и писем она боялась.
– Вроде и почерк знакомый, – опять ухмыльнулся Кирдяй, вытаскивая из сумки помятый треугольник и расправляя его о полу шинельной куртки.
– А ну-ка дай сюда! – Она шагнула с крыльца и выхватила из рук почтальона письмо, отвернулась, тут же развернула треугольник.
Здравствуй, моя ненаглядная!
Поклон всем детям и родителям. У меня все хорошо. Жив, здоров, отдыхаю в тылу. Живем в белорусской деревушке вроде Прудков.
– Ну что, краса моя, хорошая весточка?
– Хорошая, – замотала головой Зинаида и сквозь слезы радости сказала почтальону: – Ты, дядь Володь, меня прости. Валя вон какое письмо получила.
– А я ж не виноват. Не я эту растреклятую войну придумал. Война письма шлет. Письма да извещения. А я… Мое дело солдатское. Раз надо доставить по назначению, так я и доставляю. Связь должна работать как? Бесперебойно! Вот так должна работать связь, невзирая, так сказать…
«Моя ненаглядная…» – снова перечитала она начало. Так он называл ее впервые. Видно, соскучился. Любит! Значит, любит! Только бы поскорее кончалась эта проклятая война. Сколько детей сиротами сделала, скольких вдовами. Скольких в могилу свела. Скольких искалечила.
– Ты не уходи, дядь Володь. Погоди. Я дочитаю.
Дочитав письмо, она украдкой поцеловала его и сунула в карман.
– Зайди, дядь Володь. Я тебе водочки налью.
– А на это я с превеликим удовольствием всегда готов! – хрипло засмеялся Кирдяй. – Сто грамм, они и перед боем человека спасали. Только я, краса моя, в председательский дом не пойду. Боязно. Я тут подожду, на крыльце.
– А закусить? Пойдем, сядешь, посидишь, поешь.
– Да разве ж обеденную закусывают? Пускай так по жилушкам погуляет. Вольно. Так мне привычней.
– Ну, как хочешь.
Зинаида вынесла Кирдяю налитую обрезь граненую стограммовую рюмочку и соленый огурец.
– На вот, дядь Володь.
Кирдяй осторожно, чтобы не расплескать ни капли, принял рюмку, наполненную прозрачным, как родниковая слеза, первачом, и сказал:
– Ну, Петровна, краса моя, за тех, кто в окопах. И – чтоб все пули их стороной облетали.
Он выпил одним махом, понюхал мятый пахучий огурец и с благодарностью сказал:
– Пошла по назначению! Хороша! Градусов, видать, под семьдесят. Нам, солдатам, в самый раз.
Кирдяй медленно жевал огурец и не уходил. Зинаида, желая поскорее выпроводить почтальона, чтобы еще раз и еще пробежать письмо, а потом, уже неторопливо, прочитать его вслух матери и детям, хотела уже предложить Кирдяю еще рюмочку, но тот, к своему несчастью, опередил ее.
– А я, Петровна, всегда рад с хорошими новостями. – И он, щурясь, кивнул недоеденным огурцом вверх, где над ракитовыми нежно-салатовыми облаками, пахнущими ранним медом, трепыхался, поблескивая стремительными крылышками, жаворонок. – Это ж надо! Всем нынче радостно! Слыхал я, краса моя, твой притеснитель женился. Уполномоченный Флягин. – Фамилию и должность районного оперуполномоченного Кирдяй произнес шепотом. И, на всякий случай, удостоверился, что стежка вдоль штакетника пуста.
Зинаида молчала. Об этом лучше было молчать. Так приказал отец. Молчать, не подавать виду, что даже интересуешься этим. Молчать. Потому что за тобой, Зинаида, дети. А Кирдяй человек болтливый. У одного крыльца одно, у другого – другое. Да ладно бы в Прудках. Из Прудков ничего не выйдет. А он ведь и до райцентра донесет. И она кивнула ему благодарно и улыбнулась.
А Кирдяю уже стало хорошо, весело. И он пошел своей дорогой, слушая жаворонка в вышине и принюхиваясь к молодым запахам весны, которые не обещали впереди людям, живущим здесь, ничего плохого.
Вечером, когда за просторным бороницынским столом собралась вся семья, Петр Федорович нарезал хлеба, раздал всем по хорошей скибке и, когда Евдокия Федотовна поставила на стол большой чугун и тряпкой скопнула с него сковороду, так что горница сразу наполнилась теплым мясным и капустным духом, – выждав как раз эту минуту, Петр Федорович взглянул на дочь и спросил:
– Что ж молчишь, что Топор письмо прислал?
– Ой, тятя, что ты Сашу так называешь? Он что, не по душе тебе?
– Лишь бы тебе по душе был, доча. А мы с матерюй только радоваться будем, на вас глядючи? Так, Федотовна?
– Так-то оно так, – сказала хозяйка. – Да только лучше б ты все же по имени его называл.
– Да я его не только по имени, а и по имени-отечеству звать буду. Лишь бы он детей не забыл. – И, отложив ложку, сказал, глядя на Зинаиду: – Завтра малого оформлять пойдем. Я уже в сельсовете сдоговорился.
Зинаида тоже опустила ложку и сказала:
– Саша пишет, чтобы на него Алешу писали.
– На него? Так и пишет?
– Да. Я его в прошлом письме спросила, как быть. Он и написал, чтобы сына оформляли поскорее, не тянули. Вот что он написал. Боится, что мы его отдадим. Если, пишет, тяжело, то просит отвезти Алешу его матери, в Подлесное.
– Так и написал?
– Да. Вот, возьми, почитай.
Петр Федорович вытащил из кармана очки, развернул письмо, пробежал первую строчку и тут же сложил письмо в треугольник и вернул дочери.
– На, тут все про тебя. Лучше сама зачитай то место, которое нашего дела касается.
Зинаида покраснела, оглянулась на мать. Та кивнула ей. И Зинаида начала зачитывать те места, где Саша писал о детях, о судьбе Алеши.
Дети слушали их разговор молча. Старшие все понимали. А младшие понимали, что говорят о них.
– Флягин-то, слыхал я, женился. – Петр Федорович снова взглянул на дочь. – Откуда-то из-под Смоленска невесту взял. Учительница. С образованием. Слава тебе, господи. Может, от этого ига освободимся.
Зинаида поперхнулась и выскочила из-за стола.
На следующий день Петр Федорович запряг Гнедого в легкую рессорную бричку, усадил в сено Улиту и Алешу. Справа села Зинаида. Слева он. Вожжи взяла Зинаида.
До Андреенок Гнедой их домчал быстро. В лесу дорога подсохла. Песком затянуло прошлогодние осенние колеи, прорезанные тракторами, дорога затвердела, и колеса с железными ободами летели по сырой ровной дороге, как автомобильные.
Председатель Андреенского сельсовета, хромой Ермиленок, доводившийся Петру Федоровичу дальней родней по материнской линии, уже ждал его на завалинке сельсоветской избы и с нетерпением расчесывал зудевшую грудь. Когда Зинаида остановила коня под черемухой и начала привязывать конец вожжей к столбу, Ермиленок, поскрипывая деревяшкой, проворно подбежал к бричке и спросил Петра Федоровича:
– Ну что, сват, привез?
– А как же. На вот. – И Петр Федорович достал из-под подстилки узелок.
Ермиленок схватил его и уковылял в сельсоветскую избу.
Зинаида с укоризной посмотрела ему вслед, потом перевела взгляд на отца. Тот ей сразу понимающе кивнул:
– Ничего, доча. Зато дело сделаем. Только бы не набрался, пока бумаги не выправил. Пойдем-ка. Пускай, правда что, сперва дело докончит.
Они вошли в небольшую комнатку о трех окнах. Посередине стоял стол, убранный красной материей. Скатерть эта, видать, служила здесь давно, со времен второго пришествия сюда советской власти после двух лет оккупации, когда в этих стенах попеременно размещался то штаб казачьей сотни, то гостиница для немцев. На выгоревшей белесой материи виднелись чернильные пятна и жирные круги, видать, от забытой хозяином закуски.
Вот и теперь, когда они переступили порог, хозяин кабинета сидел за своим рабочим столом. Перед ним были разложена снедь, привезенная прудковской родней, рядом с чернильницей возвышалась, как кремлевская башня, бутыль с самогоном.
– Вот спасибо, сват, – встретил их хозяин радостным возгласом, в котором была смесь благодарности и некоторой неловкости, очевидно, по поводу того, что дело еще не сделано, а он, по невоздержанности своей, уже, так сказать, приступил.
– Будем благодарны и тебе, Прокоп Ермилыч, – сдержанно отмолвил ему Петр Федорович.
Ермиленок отодвинул в сторону пустой граненый стакан, который, видимо, только что послужил ему верой и правдой, достал из стола картонную папку. Затем промокший от мастики мешочек с печатью размером с кисет. Распустил шнурок и достал ту самую печать, ради которой Петр Федорович вот уже месяц обхаживал дальнего родственника. Голос председателя сельсовета и движения его становились все увереннее. В них появилось то убогое величие, которое приобретают с годами местные начальники из вчерашних завхозов и армейских старшин. Например, захмелев и забывшись, Ермиленок вдруг обронил:
– Скажите, пожалуйста…
Услышав это, Петр Федорович с Зинаидой переглянулись.
– Ты, вот что, сват, – уставившись предсовета прямо в переносицу, сказал Петр Федорович и кивнул на детей. – Дело давай справляй. О деле не забывай.
– А, ну да, ну да, – тут же спохватился Ермиленок и обмакнул перо в белую с зеленой каймой фарфоровую чернильницу, какие Петр Федорович видел только в учительской да в кабинетах районного начальства.
Из серой картонной папки председатель сельсовета вынул два зеленых бланка свидетельства о рождении, отпечатанных на гербовой бумаге, с гербом РСФСР на обложке.
– Как писать, сват? – И дрожащая рука Ермиленка, совершив почти величественный жест, замерла над первым бланком. Перо с набухающей каплей чернил, которая, казалось, вот-вот упадет и испортит казенный бланк, усугубляло дрожание председателевой руки.
Петр Федорович, чувствуя, что тоже волнуется, аккуратно взял Ермиленка за руку и отвел ее от стола.
– Погоди, Прокоп Ермилыч, сперва давай обговорим. У тебя вон еще и рука дрожит.
– Ничего, сват. Рука сейчас успокоится. Писать начну, она придет в норму. Ты лучше скажи, кого писать первым.
– Первой пиши девочку. Она первой шла.
– Куда шла? Как шла?
– Как и куда ребята в первый раз выходят, ты, сват, должен знать и без меня. Они ж двойня. – И Петр Федорович внимательно, рассчитывая на понимание с полуслова, посмотрел на родню.
– Как двойня?! Мы, сват, на эту тему не договаривались. Ты об этом речи не вел.
– А теперь давай договариваться. Вот я тебе какую четверть привез. Смотри! Не пожалел.
– Да это да. Только… – Ермиленок взглянул на бутыль.
– А то могу и обратно в телегу отнести.
– Да ладно тебе, сват, – обиделся предсовета. – Двойня так двойня. В нашем роду двойни были. Были. У бабки моей, Евфросиньи Кузьминишны…
– Ну, вот видишь, против природы мы не идем.
– Правда, сват, правда. А отечество какое писать?
– Отчество-то? – вроде как и задумался Петр Федорович.
– Да. Родители кто? А может, твое впишем? Петровной?
– Зачем мое. У них у обоих батька есть. По батюшке и пиши. А матерью пиши старшую мою, Пелагею Петровну Стрельцову.
Ермиленок наклонился над столом и вдруг спросил:
– Нет, сват, сперва идет графа по отцу. Отца сперва давай впишем.
– Обоих пиши Александровичами. Отец Воронцов Александр Григорьевич.
Ермиленок поскрипел пером.
– Фамилию берем, значит, по отцу. Так?
– Так.
– От Ивана Стрельцова никаких вестей? – спросил, не поднимая головы, Ермиленок, и они, сидевшие напротив, поняли, что имел в виду предсовета.
– Никаких. Был бы живой, без ног бы до дому дополз. – Петр Федорович скрипнул стулом и подбодрил Ермиленка: – Пиши, сват, смело. Ты – власть. Твоя печать – главный наш закон. Что напишешь, то и будет. Нам с тобой стариться да самогоночку помаленьку попивать, пока пьется. А им еще жизнь жить. Вот сделаем им доброе дело, глядишь, придут на наши могилки и плесканут на земельку из стакана с благодарностью. Скажут: добрые старики были.
– За что ж нас благодарить, сват? У нас грехов, как в старой хате клопов.
– За то, что вот собрались мы с тобой, два старика, два сукиных кота, и выписали им документы, по которым они и при отце, и при матери и при родной советской власти, которая в обиду их не даст.
– Охо-хо-хо-хо, сват. Пелагеи-то уже нет. А Курсант воюет. Оттуда, видал, какими возвращаются? Либо битыми-перебитыми, либо и вовсе…
– Пиши-пиши, сват. Главное, что родились они при отце и матери. А воспитать мы их воспитаем.
Ермиленок долго и тщательно выводил в зеленых бланках тонким ученическим пером. Наконец поставил размашистые решительные подписи, положил ручку на газету, подул на написанное и пришлепнул свои подписи гербовой печатью.
– А что, сват! – радостно, как-то освобожденно воскликнул Ермиленок и кивнул на бутыль, возвышавшуюся на столе. – Вот и дети пошли! Вырастут! И дома отстроят, и землю распашут. И правда что, на наших поминках водочки попьют.
– Вот именно, сват. Давай-ка сюда наши документы. А то еще прольешь на них.
– Не пролью. Руки-то у меня, посмотри, уже не трясутся. Это, сват, дело такое. Как на фронте – до первой пули. – И председатель сельсовета, довольный и вольной выпивкой, и тем, что выправил сиротам метрики, облегченно засмеялся. И, если бы не племянница и не дети, сидевшие у окна, наверное, уже затянул бы: «По диким степям Забайкалья…»
– Вот и добро, Прокоп Ермилыч. Добро. Все по закону. Давай-ка их сюда, наши метрики. Обольешь. Точно, обольешь. Зина, доча, прибери-ка документы.
Улита и Алеша все это время сидели не шелохнувшись. Будто знали, что с этой минуты, в этом тесном казенном доме о трех окнах, начиналась их новая жизнь.