Глава восьмая
На хуторе жизнь будто остановилась. День сменял ночь, наступало очередное утро. Кричал, взлетев на жердь, петух, свидетельствуя о торжестве нового дня. Утки на озере сбились в стаю и вечерами улетали куда-то за лес, на кормежку. Озеро отцвело, водоросли осели на дно, вода стала чистой, и на глубине на многие метры были хорошо видны затопленные деревья. Огромные, в несколько обхватов стволы, сложенные там людьми или сваленные стихией, казалось, еще в прошлые века, когда повсюду здесь стоял лес, а потом что-то произошло и часть суши лункой будто провалилась в преисподнюю, образовав озеро. Зинаида однажды заплыла на середину и, убрав весло, посмотрела вниз. Голова закружилась, сердце кольнуло страхом, и она дрожащими руками стала торопливо загребать к берегу, на мель. В глазах потом долго стояли гигантские колонны бревен, черные, неподвижные и будто живые, но притворившиеся мертвыми. Некоторые из них стояли вертикально, торцами едва не достигая поверхности воды, как будто напряженно тянулись, чтобы глотнуть воздуха. Смотреть на них было особенно жутко. Но берега сияли песчаным покоем, зелеными луговинами. Везде был растворен тот покой, которого всего более и желает усталая душа. Лето медленно, почти незаметно, как августовский день в сумерки, перетекало в осень. Но ничего не менялось в буднях жителей хутора Сидоряты. И слава богу.
Зинаида за лето загорела и еще сильней похудела. Иногда, по утрам спускаясь к озеру за водой, она зачерпывала ведро и заносила его под навес. Там, в тени, вода в ведре становилась непроницаемой и прекрасно заменяла зеркало. Зинаида становилась на колени, развязывала платок и, не дыша, чтобы не смутить поверхности воды и не нарушить совершенства зеркала, смотрела на свое отражение. Смуглое лицо ее, обрамленное темно-русыми волосами, старательно собранными в толстую косу, казалось ей то красивым, так что и она им восхищалась, то почти уродливым. Тогда она расплескивала свое зеркало, и серебряные брызги разлетались из-под смуглой ладони по земляному полу, по ее платью, по белым березовым жердям. Она торопливо раздевалась до пояса и так же торопливо, пока во дворе никого не было, умывалась. Потом приносила еще одно ведро, заливала в умывальник и звала племянников. Первыми выбегали на крыльцо Федя и Колюшка. Старший, Прокопий, будто уже понимая свое старшинство, выходил немного погодя, когда братья, вволю наплескавшись и набаловавшись, уже утирались. Вначале Колюшка, а потом и Федя стали звать ее мамой. Прокопий сперва поправлял их, злился, убегал на озеро и подолгу оттуда не возвращался. Но шли дни. Ничего не менялось вокруг. И мальчик смирился, привык. Зинаида находила его то на кладбище, то возле кельи монаха Нила, то где-нибудь на берегу. Молча брала его за руку и так же молча уводила домой. Он тоже не говорил ни слова. Крепко держал ее руку, изредка пожимая. Может, непроизвольно, а может, чтобы она понимала, как он ей рад. Зинаида понимала, что Прокоша сильнее своих братьев переживает смерть матери, что он еще не может смириться, и эти его побеги в одиночество — это своего рода попытки отыскать мать, почувствовать ее хоть как-то, хоть в чем-то.
Анна Витальевна вполне справлялась с малышами. И Зинаида с утра до вечера вместе с теткой Вассой и Тоней хлопотала по хозяйству. Иван Степаныч стал прихварывать. Ему уже не под силу были некоторые работы, которые он еще год назад справлял с мужицкой легкостью и азартом, по-крестьянски понимая, что время не ждет и что оно принесет не отдых, а новые заботы. И Зинаида все чаще брала в сенцах топор, чтобы то подладить что-то в хлевах, то поправить изгородь, то подбить выступивший на пороге гвоздь.
Анна Витальевна занялась кухней. Из самого простого она умела приготовить очень вкусную еду. Придумывала самые разнообразные блюда. Прежде чем подать на стол, рассказывала о них такие диковинные истории, что все они, а в особенности дети, ждали не столько обеда или ужина, сколько очередного рассказа о жареной картошке с грибами, заправленной сметаной, или о тушеной моркови с мелко нарезанными кусочками баранины. В Прудках было голоднее и страшнее, и возвращаться туда дети не хотели.
Однажды, уже в октябре, когда окрестности присыпал первый снег, на хутор из Прудков пришел мальчик, передал письмо от Петра Федоровича. В письме сообщалось, что их местность снова занята немцами, что деревня живет страхом. «Так что прошу тебя слезно, дорогие сватья и соседи, Иван Степанович и Васса Андреевна, — обращался Петр Федорович к хозяевам хутора, — оставить Зинаиду со внуками у себя на хуторе до весны. Когда ляжет снег, доставлю вам картох и еще чего-нибудь». Для Зинаиды и внуков в письме была всего одна строчка, в самом конце: «Скучаю и плачу, милые мои, но в деревнях голодно и неспокойно…» Из письма Петра Федоровича стало понятно: старик не полагался на свои силы и боится, что Пелагеиных детей он не прокормит. Зинаида расстроилась, всплакнула. Но других обитателей хутора письмо Петра Федоровича обрадовало. Припасов в погребе и чуланах хватало, в зиму пустили бычка, к Рождеству наметили заколоть борова. Работы на хуторе непочатый край. Заняты были и дети. Так что никто здесь лишним ртом не был. К тому же, чувствуя немощь, Иван Степаныч сам боялся остаться без заботливых Зинаидиных рук и ее умения излечивать и старческую и детскую хворобу. Иван Степаныч наблюдал с печи за своими снохами, так он их всех называл, и с радостью и беспокойством думал: вон сколь наплодили, всех поднимать надо.
— Вот и хорошо, Зинаидушка, — подытожил он, еще раз перечитав послание из Прудков. — Вот и ладно. И Сашка твой, отец Улиты, знает, куда возвращаться. Вот кончится война, и, верь моему слову, он на крыльях сюда прилетит. А в деревнях — что? Голодно. То германцы подчистую обобрали, то свои. Теперь, вон видишь, опять вернулись… Опять им дай. Солдат всегда голодный. А когда человек голодный, он делается злым.
— Твой-то мужик, — кивал Анне Витальевне, — правильно размыслил: подальше сейчас надо держаться от людей. От зла подальше. А время, милые мои, всякое проходит. Пройдет и это. Вот тогда и сойдетесь. Жизнь свое возьмет. А молодости вам, чтобы пожить да порадоваться, еще на ваш век хватит.
Не хотела расставаться с Улитой и Анна Витальевна. Девочка жадно хватала грудь. Насытившись, вскоре засыпала прямо на руках. Она ее клала в зыбку рядом с Алешей. Так, рядом, как двойняшки, они и спали. Иван Степаныч сплел из ивовых прутьев новую, широкую зыбку, приладил ее к потолку на парашютных стропах. И так хорошо было им, Алеше и Улите, спать в теплом углу за печью под тихие нездешние песни Анны Витальевны, вроде бы и похожие на колыбельные, а вроде бы и нет.