Глава двадцать четвертая
На железнодорожной станции всех пригнанных разделили на две группы. Каждую тут же оцепили солдаты с огромными овчарками на поводке. Собаки поглядывали на пеструю толпу, похожую на деревенский сход, зло и предостерегающе лаяли. Раздались новые команды, и народ построили в три шеренги, лицом развернув к кирпичным пакгаузам. Пожилой немец в очках, должно быть, офицер, достал из полевой сумки пачку листов и начал выкрикивать фамилии. Некоторые фамилии повторялись по нескольку раз, и немец, поблескивая круглыми стекляшками толстых линз, криво усмехался и качал головой. Он понимал, что это братья и сестры, родня, и что в России большие семьи, а значит, людской ресурс большевиков, если сравнивать его с рейхом, даже в границах союзнической Европы, неисчерпаем. Немец хорошо говорил по-русски. И читал он, видимо, по русским спискам. Списки составляли в разных деревнях, разные люди их писали. Но он умел понимать и беглое письмо, даже не вполне грамотное. Офицер ненавидел свою должность, но она была все же куда лучше, чем мерзнуть в окопах и вытряхивать над костром вшей. А потому он исполнял свои служебные обязанности добросовестно, как подобает офицеру германской армии.
— Денисенкова Анна! — выкрикнул офицер.
— Здесь! — откликнулась заплаканным девичьим голосом неровная шеренга.
— Денисенкова Аграфена!
— Здесь! — всхлипнула соседка.
— Денисенков Петр!
— Я! — отозвался худощавый юноша в треухе и ватнике.
Называли прудковских. Когда очередь дошла до Шуры и она почувствовала, что вот сейчас назовут ее фамилию, ноги у нее задрожали, и стоявшая рядом Ганька, схватила подругу за руку и шепнула:
— Что ты? Держись за меня. Теперь надо терпеть и привыкать.
— Ермаченкова Александра!
Саша, собрав все силы и смелость, пискнула в ответ: «Здесь!» — и только тут по-настоящему поняла, что с нею произошло. Ноги ее подкосились, но она крепко держалась за подругу и устояла. Перед глазами плавали разноцветные круги, в висках отдаленно звенело, будто внутри что-то оборвалось, без чего жить будет очень трудно. Офицер сверкнул линзами в ее сторону и что-то сказал по-немецки. Что-то незлое. Лицо его по-прежнему было суровым и непроницаемым.
За пакгаузами, где до войны, обнесенные изгородью в три жерди, стояло несколько неказистых деревянных зданий скотобойни, бродили какие-то люди. Здания скотобойни и теперь стояли на прежних местах, но их теперь обнесли колючей проволокой на длинных шестах, вкопанных в землю. По углам стояли вышки. На вышках маячили часовые. Саша слышала от взрослых и брата, что на станции немцы построили концлагерь и что туда сгоняют всех пленных красноармейцев, партизан и тех из местных жителей, кого ловили после комендантского часа, коммунистов и комсомольцев, других нарушителей нового порядка. Теперь она видела его своими глазами. И те люди в оборванной одежде, которые мерзнут за колючей проволокой и потерянно бродят там, словно привидения, и есть военнопленные. Время от времени оттуда доносились страшные крики и стоны. Так кричат умирающие и обреченные на смерть. И пахло оттуда нехорошо и страшно — нечистотами и смертью.
Шура и Ганька оглядывались на тот жуткий загон, где томились теперь люди, и им становилось не по себе. А что, как их в той неведомой Германии загонят на такую же скотобойню?
— Сашечка, — шептала Ганька, — давай слушаться. Ты ведь понимаешь, что они говорят. Все делай так, как они приказывают, и мне говори. А то плохо нам придется. Пропадем мы там, в той распроклятой Германии.
Рядом с воротами, выходящими к железнодорожной насыпи, чернел какой-то штабель, заиндевелый и присыпанный сверху снегом. Что там сложено, издали не разглядеть.
Наконец перекличка закончилась. Все пригнанные на станцию оказались в наличии. Можно было отправлять. Офицер сунул листки со списками в полевую сумку. В это время в стороне вокзала лязгнули сцепками и буферами вагоны, сипло вскрикнул паровоз, и из-за пакгаузов, осторожно пятясь в тупик, выползли два вагона.
Шура не раз с родителями и Иванком бывала на станции и видела, что в таких вагонах, сбитых из досок и кое-как окрашенных краской неопределенного зеленовато-бурого цвета, порядком уже выгоревшей и обмытой дождями, возили мешки с зерном, картошку и пиломатериалы. Иногда в узкие вентиляционные окошки, проделанные под самой крышей вагонов, высовывались печальные лошадиные головы. Однажды Шура видела, как по широкому трапу в такой вагон загоняли коров, целое стадо. Погонщики стегали их кнутами. Некоторых затаскивали на веревках. Туго обматывали рога и тащили вверх, сзади нахлестывая всем, что попадало под руку, и матерясь. Люди садились в другие выгоны, и те вагоны подавали к вокзалу, к высокому перрону. А в этих — ни окон, ни ступеней с удобными, крашенными белой краской поручнями, которые проводники всегда протирали белыми тряпочками. Немецкий язык в школе ей давался легко, так же как и русский, как история и география. И Шура хорошо понимала, что говорил офицер своим солдатам и что отвечали ему они.
— Скажите коменданту лагеря, — говорил офицер одному из конвоиров, — сошлитесь, разумеется, на меня, чтобы выделил десяток иванов. Пусть они устроят помост, чтобы мы поскорее осуществили погрузку ост-рабочих.
— Я не вижу никакого подручного материала для изготовления помоста, господин обер-лейтенант, — крутя головой в высокой фуражке и черных наушниках, заметил другой офицер, подошедший к очкастому в тот момент, когда закончилась перекличка и подали вагоны для погрузки.
— Материал есть. Вот он, Вилли, перед вами. Да-да, именно это!..
— Но, господин обер-лейтенант!..
— Мы на войне, Вилли… И не просто на войне, а на Восточном фронте.
— Но здесь не фронт.
— А вы, я вижу, очень хотите там оказаться… Должен заметить, дорогой Вилли, с вашей чувствительностью и вашим ревматизмом… Ну что стоите? Действуйте! Для воплощения великой идеи всякий строительный материал может быть пригодным, особенно в основании…
И вот ворота, опутанные колючей проволокой, распахнулись. Конвоиры выгнали группу оборванных, обросших многодневной щетиной людей в красноармейских шинелях и ватниках. И те начали быстро разбирать штабель. Вначале Шуре показалось, что там сложены шпалы или дрова. Но когда пленные начали складывать их возле вагонов, толпа качнулась и охнула.
— Мертвые!
— Это же умершие солдаты!
Гора замерзших трупов быстро росла возле черных зевов вагонных проемов, образуя нечто вроде помоста. Почти все они были раздеты. Редко на ком оставалось изношенное до крайности исподнее и портянка, примотанная к ноге проволокой или обрывком скрученного бинта.
— Вперед! По вагонам! — закричали охранники.
Но толпа оцепенело стояла напротив, не смея сделать и шага. Немцы вскинули винтовки. Послышались выстрелы. Но охранники стреляли поверх голов. Зато собаками начали травить по-настоящему. И первая шеренга, испугавшись, что их сейчас затравят собаками, с жутким воем хлынула к вагонам.
— Быстро! Быстро! — поторапливал то ли приготовленных к погрузке, то ли своих подчиненных обер-лейтенант, сверкая толстыми линзами очков.
— Шурочка, миленькая, надо идти! — кричала ей Ганька, обеими руками поддерживая подругу, у которой подкашивались ноги и мутилось сознание. Это было страшнее, чем в деревне.
Их толкали в спины, поторапливали.
— Давай, подруженька, закроем глаза и пойдем. А то загонят за проволоку.
Шура и Ганька крепко ухватились за руки. Внутри у Шуры все захолодело. Она охнула и упала в снег, рядом с заиндевелыми телами красноармейцев. Пусть меня затопчут, пусть загонят на скотобойню, но по телам умерших солдат я не пойду, теряя сознание, думала она.
Очнулась она в вагоне, на дощатых нарах, застланных грубой гречишной соломой. Рядом с нею, подсунув под голову оба мешка, лежала и тихо посапывала во сне Ганька. Несмотря на то, что потолок над верхними нарами был увешан гирляндами заиндевелых паутин, в вагоне было тепло. Только от двери время от времени потягивало промозглым сквозняком.
Когда их согнали на школьный двор и начали составлять список, родители успели собрать в дорогу самое необходимое. Жандармы приказали развязать мешки, узлы, открыть чемоданы и сумки, порылись в вещах и продуктах и разрешили передать их детям. И тут снова над деревней взвился женский плач и стон.
Шура вспоминала бледное и постаревшее от горя лицо матери и едва удержалась от слез. В углу, в другом конце вагона, кто-то всхлипывал и сморкался. То там, то там слышался то дрожащий вздох, то задавленный всхлип. Но некоторые спали. Спала и Ганька, обняв их мешки. Что было в тех мешках, наспех собранных в дорогу матерями, Шура еще и не знала.
Возле чугунной печки, черная труба которой была выведена в крышу вагона, возились трое парней. Один постарше, лет семнадцати, примерно ровесник Иванка, и двое лет по четырнадцати. Время от времени они открывали длинным кривым гвоздем чугунную бордово-сизую дверцу, раскаленную от ярко пылающего, клубящегося в топке огня, подбрасывали туда еще несколько черных искрящихся кусков, похожих на камни. И Шура догадалась, что это каменный уголь. Двое, одетых в добротные рыжие полушубки и заячьи шапки, переговаривались и поглядывали на своего товарища. Тот, неподвижным взглядом уставившись в дверную щель вагона, молчал.
— Володь, не переживай, жива она.
— Не вышла… Она не вышла, когда нас увозили. — И Шура увидела, как лицо до этой минуты молчавшего, которого называли Володей, сморщилось в мучительной гримасе. Но он не заплакал. Только вздохнул, стиснув зубы и зажмурившись.
— Чем он ее ударил? — спросил старший.
— Прикладом. Прямо в лицо. Она сразу упала. А второй в это время закричал. То ли на меня, то ли на того, который маму ударил. Потом схватил меня, мою одежду, потащил на улицу. Больше я маму не видел.
— Ты даже ничего не успел с собой взять?
Володя мотнул головой.
— Это плохо, — рассудил старший. — Неизвестно, куда нас повезут. Сколько дней будем в дороге.
— Серег, а кормить нас будут? — Младший, одетый в рыжий полушубок, пристально смотрел на старшего, очень похожего на него. И по тому, как они были похожи, и по взгляду больших светлых глаз, в которых мерцала надежда и доверие, Шура поняла, что они — братья.
— Коля, мы ж договорились, что про жратву не разговариваем.
— Ладно, ладно, больше не буду.
Шура все еще не могла прийти в себя. Все произошедшее казалось ей чудовищным кошмаром, нелепым сном, вроде того, который она уже переживала несколько раз в своей жизни. В первый раз, когда заболела свинкой. Потом, когда они с Иванком едва не провалились под лед. Но был и еще один сон. Летом прошлого года, в конце августа, через две недели после того, как отец ушел на фронт. Ей тогда отец и приснился. Страшный, обросший до глаз щетиной, в такой же оборванной шинели, как те красноармейцы, которых немцы держат за колючей проволокой на скотобойне. Она его видела всего одно мгновение. «Что, доня, узнала меня? — сказал он, с трудом разлепляя сухие потрескавшиеся губы. — Ничего, ничего… Я живой». Она хотела закричать, позвать его, но не успела. Он исчез. И она до утра пролежала, глядя в неподвижную темень, пока за окнами не засинелись утренние сумерки. Мать за тесовой перегородкой легко, как отдохнувшая птица, соскочила с кровати, заглянула к ней и позвала: «Шура? Ты спишь?» Видимо, слышала ее испуганное дыхание. Она притворилась спящей и ни матери, ни брату о том, что видела отца живым и невредимым, только очень усталым, не сказала.
И вот теперь она увозила с собой тайну того сна. Жив ли ее папка? Где он теперь? Она вздохнула и, осмелев, спросила сидевших возле чугунной печи:
— Ребята, в вы из какой деревни?
— Из Гольтяева, — ответил старший из братьев, которого называли Серегой.
— Тебя Сережей зовут? — И она привстала и попыталась улыбнуться.
— Меня — да, — спохватился старший. — А это — мой брат, Коля. Это — Володя. Мы все из Гольтяева. В одну школу ходили.
— А меня зовут Шурой. — И тут же поправилась: — Александрой.
Ребята смотрели на нее. Она — на них.
— А вы не знаете, куда нас везут? — наконец спросила она.
— Куда-то в Германию. А куда точно, никто не знает.
И тут из глубины вагона кто-то сказал:
— Скорей бы станция. В туалет хочется, спасу нет.
— Вряд ли нас на станции выпустят, — сказал Серега.
— А как же быть? — спрашивала женщина лет двадцати пяти. — Как же так?
— Иди вон в угол. Там и нары потому не поставили…
— Ох, господи, царица небесная!.. — вздохнула женщина и перевернулась на другой бок.
Саша слышала, что говорили немцы, закрывая вагоны на станции: никого не выпускать до самого пункта прибытия. И — никакой дыры в полу. Иначе взломают доски и разбегутся. Приказ — везти в полностью закрытых вагонах. Приказ необходимо исполнить в точности. Воду и еду будут давать на станциях во время стоянки эшелона. Вот о чем говорили конвоиры.
Вскоре прибыли в Вязьму. Вагон, поскрипывая, остановился. Подошли охранники, откинули задвижку и в щель просунули ведро теплой, видимо, кипяченой воды и ведро баланды. Ведра подавал пожилой полицай в черной шинели. Рядом топтался конвоир, щуплый немец с винтовкой.
— Дяденька, дяденька! — кинулась Шура к полицейскому. — Можно вас попросить?
— Ай, да ну вас!.. — отмахнулся полицай и побежал к следующему вагону.
Немец с любопытством смотрел на нее, и она, став возле щели на колени, обратилась к нему:
— Herr Soldat, bitte Sie… Darf ich Sie urn bitte?
— Was ist dort?
— Wo kann ich Toilette finden?
Немец сделал неприличный жест и загоготал. Шура отошла от дверной щели и заплакала.
— Скоты, — сказала женщина и пошла в дальний угол вагона.
Воду они разделили. Тут же нашлась алюминиевая кружка. Кто пил, кто наполнял бутылки, миски и другую посуду. Серега ворохнул деревянным черпаком жидкую баланду и сказал:
— Кто на приварок?
— Из бураков…
— Воняет чем-то…
— Кролячьей мочой.
На нарах засмеялись.
— Ну что, желающих нет? — переспросил Серега. Он снова зачерпнул баланду, понюхал и вылил обратно в ведро. — Пусть сами жрут.
— Неужто и в Германии так кормить будут? — сказала женщина. Она была из вольнонаемных. Были в вагоне и такие. Они сами записывались в команды на отправку в Германию, поверив в то, что там, в обустроенной Европе, можно хорошо устроиться, работать на заводе, начать новую, счастливую жизнь. — А ты, девочка, я вижу, хорошо знаешь немецкий язык?
— Да так, в школе учила, — пожала плечами Саша.
— Мы все в школе учили. Да не все выучили. А что ты ему такое сказала, что он так на тебя взвился?
— В туалет попросилась.
— У нас теперь и столовая, и спальня, и туалет — в одном месте. Хоть бы ведро какое дали…
Следующая остановка была в Минске. Снова со скрипом отодвинулась дверь и в щель просунули два ведра. Воду выпили сразу. Кое-кто стал хлебать вонючую баланду. Шура и Ганька есть ее не стали. Экономно расходовали то, что им собрали в дорогу матери. Володя, попросив у кого-то миску, подошел было под раздачу, но Серега вытащил его из очереди за руку, усадил на ящик и сунул ему кусок хлеба с тонко нарезанным салом.
В туалет по-прежнему не выпускали. И вскоре в вагоне стало нечем дышать.
Однажды поезд замедлил ход. Звякнули буфера. Вагоны остановились.
— Расцепляют.
— Платформы меняют. У них тут, в Европе, рельсы другие, узкие, не то что у нас.
— Мы что, к границе подъехали?
— Да, должно быть, уже в Бресте.
И вагон завыл.
— Ой, мамочка моя родимая!
— Куда ж нас увозят?!
— Кому мы там нужны?
— Погибнем мы там…
Границу два товарных вагона пересекли с рыданиями и криками о помощи. Но их голоса слышала только ночь да заснеженные ели.
После Варшавы поезд останавливался на небольших станциях. Состав несколько раз переформировывали, гоняли по тупикам. Уже ехали по Германии, когда закончилось топливо. Потом повернули на юго-запад. И вот загнали в очередной тупик. Паровоз, хрипло посвистывая, ушел куда-то в промозглую черноту ночи. Утром, едва рассвело, послышались голоса и лай собак. Со скрипом отодвинули дверь. И они увидели шеренгу людей в форме, в высоких шлемах. Это были немецкие полицейские.
Всем скомандовали на выход. С трудом передвигая ноги по скользкому от нечистот полу, они подходили к дверному проему и вываливались на отсыпанный серым гравием откос, катились вниз, поднимались на ноги, окликали друг друга и испуганно бежали вдоль шеренги полицейских с собаками. Полицейские провожали их брезгливыми взглядами, отворачивались, зажимали носы. Шура слышала их возгласы:
— Русские свиньи…
— Из какого свинарника их привезли?!
— Бог мой! И их называют людьми!..
Их построили в колонну по пять, сделали перекличку. Четверых из их вагона не хватало. Охранники полезли в вагон и сбросили под откос четыре окоченевших трупа. Двоих везли от самой Варшавы, двое умерли уже в Германии. Погнали пешком по булыжной мостовой. Когда проходили мимо сквера с аккуратно постриженными деревьями и кустарниками, на фасаде старинного здания Саша увидела тяжелые готические буквы: «Баденвайлер».
— Ганька, мы в Баденвайлере.
— Где это, Сашечка? — испуганно оглядывалась по сторонам Ганька.
— Юго-запад Германии. Граница со Швейцарией и Францией.
— Во Франции тоже немцы.
— Зато в Швейцарии их нет.
— А что, Швейцария в войне не участвует?
— Нет. Она держит нейтралитет.
— Откуда ты знаешь?
— Иван Лукич говорил. И до войны в газетах так писали.
— А если убежать туда? А, Шурочка? Там же войны нет!
— Об этом давай молчать. — И Шура кивнула на полицейского, который шел шагах в пяти и немного впереди, ведя на поводке крупную овчарку с бурой, как у волка, спиной.